Братка
В бревенчатом сарае, примыкавшем к дому, на потускневшем соломенном матрасе сидел Лёшка — худой, девятилетний мальчишка с настороженными, взрослевшими не по годам глазами. Выцветшая серая рубашка висела на нём мешковато, ткань в местах истёрлась до прозрачности. Рядом, тихо прижавшись к брату, устроилась Маша — сестрёнка, едва достигшая четырёх лет. Босая, в лёгком платьице, которое когда-то, возможно, светилось красками, а теперь выгорело и обмякло. Её большие голубые глаза глядели в пустоту — ровно и спокойно, без привычного детского мерцания. Маша провела крохотными пальцами по лбу, убирая прядь — неторопливо, как во сне. Потом, не глядя на брата, едва слышно спросила:
— Мама сегодня придёт?
Этот вопрос звучал иногда. Всё реже. Но каждый раз — как гром среди ясного неба. Лёшка не ответил сразу. Слова рождались в нём медленно.
— Нет, — сказал он тихо. — Мама… далеко.
Маша кивнула, будто и так знала. Она больше ничего не сказала. Но её маленькое тельце прижалось к брату ещё крепче.
С момента гибели отца на войне и смерти матери от болезни, дети оставались вдвоём. Они почти не разговаривали, чаще молчали — как будто прислушивались не к окружающему миру, а к тому, что осталось у них внутри. Детство ушло слишком рано, и на смену ему пришла тихая и непривычная взрослость.
После похорон матери их приютила тётка — младшая сестра отца. Комнатка была крошечной, душной. По ночам Лёшка ворочался на скрипучем топчане, тщетно пытаясь уснуть, а тётка, изнурённая тревогой и бытом, частенько раздражённо предупреждала: — Прекрати вертеться, — говорила она сквозь стиснутые зубы. — Иначе в сенях будешь ночевать.
С наступлением лета тётка переселила Лёшку в сарай, скромное помещение с глиняным полом и маленьким окошком. Свет, пробиваясь сквозь запылённое стекло, мягко ложился на сероватые бревенчатые стены. В углу лежали старые вещи, давно забытые. Под окном стоял деревянный сундук с поношенной одеждой. Теперь Лёшка жил здесь — в тишине, среди пыли, с непривычным чувством одиночества и какой-то неясной тревоги, с которой он ещё не умел справляться.
Однажды вечером в проёме двери неожиданно появилась тётка. Позади неё стояли незнакомые люди — супруги. У них не было детей, и, узнав о судьбе сирот, супруги не раз приходили просить девочку — Машу. Тётка колебалась, но суровая реальность не оставляла ей выбора. — Забирайте, — произнесла она, — всё равно чахнет. Не выживет у меня... — голос её дрогнул. Виноватый, тусклый взгляд скользнул по Лёшки и остановился на девочке. В тот момент лицо Маши словно застыло. Она вцепилась в брата обеими ручонками и прижалась к нему. Худенькое тело дрожало как осиновый лист. Сердечко билось так, что Лёшка почувствовал дрожь внутри себя.
— Я не отдам сестру! Не отдам! — выкрикнул он, сжав девочку так крепко, будто мог защитить от взрослого мира.
Но никто не спрашивал детей. Взрослые разняли их, Лёшку заперли в сарае. Сквозь мутное стекло он видел, как уводили Машу — будущая мать тянула за руку, а девочка упрямо упиралась босыми пятками в землю. Глазки, полные страха и боли, искали защиты. — Братка, братка! — жалобно звала она на помощь. Так она называла его с тех пор, как научилась говорить. Девочку взяли на руки и немедля уносили. Потеряв всякую надежду, Маша отчаянно заплакала. Она уже не оборачивалась на тёткин дом. Тяжёлые слёзы катились по её щекам. Лёшка не мог ничего сделать — только кричать в немой тишине...
Всю ночь Лёшка не мог сомкнуть глаз. Сквозь щели сарая сочился лунный свет, ложился бледными полосами на пол, на солому, на стены. Утром он, как подкошенный, сидел у стены, держась за колени. Глаза воспалены, сердце сжато. Перед ним всплывало лицо сестры — то, как она упрямо упиралась ногами, как плакала, не отпуская его руки, и как потом исчезла за спиной чужих взрослых. Он знал тех людей. Видел их в деревне — добрые, может быть, но чужие. И сердце подсказывало: — Маша не простит ему предательства, даже если он ни в чём не виноват.
На следующий день, рано утром, он пошёл к дому, где теперь жила его сестра. Присел на корточки за забором, выглядывая. Двор был ухоженный, цветы у крыльца, тень от старой груши падала на лавочку. На ней сидела Маша — в новом сарафане, с причёсанными волосами, в обуви. Она смотрела в сторону и не замечала его.
Когда он набрался храбрости и подошёл, она не повернулась. Не бросилась к нему, не улыбнулась, как прежде. Напротив — её маленькое личико стало хмурым. Девочка нахмурилась, отвернулась. — Я приду завтра. И послезавтра. Всегда буду приходить, Маша… — прошептал он, опуская глаза.
Но она молчала. Не то чтобы сердито — нет, — как будто внутри что-то оборвалось. Он постоял немного, потом ушёл.
Через два дня, ближе к полудню, в дом тётки вбежала приёмная мать Маши — встревоженная и растрёпанная.
— Лёшка! Ты не знаешь, куда могла убежать Маша?
Сердце у мальчика ёкнуло.
— Нет… — выдохнул он. — Не знаю...
— С утра на улице играла с детьми, а потом куда-то исчезла, — пояснила женщина, не скрывая тревоги.
Лёшка не стал слушать дальнейший разговор женщин — он бросился на поиски. Сначала — в сторону озера, туда, где они когда-то вместе собирали щавель. Спрашивал у купающихся мальчишек, но те только пожимали плечами. Никто не видел.
Затем — побежал в противоположную сторону, к главной дороге. Эта дорога находилась в пяти километрах от села и соединяла близлежащие посёлки. Ни души. Только стрекотание кузнечиков да пыль, поднимающаяся от его шагов. Он стоял на перекрёстке, один, будто на границе двух миров. Вечер подкрадывался незаметно — воздух становился прохладнее, тени — длиннее, а в груди всё сильнее росло тревожное предчувствие.
«Куда могла пойти Маша? — думал он. — Ведь одна… такая маленькая…»
И тут вспомнил: «Я хочу к маме» — как-то сказала она, глядя в окно. Может ли она… одна… пойти туда?
Он бросился в обратную сторону — к кладбищу. Шёл быстро, почти бежал, будто небо начинало давить всё ниже. Когда он добрался до кладбища, солнце уже касалось горизонта,. Сердце стучало в горле. Он остановился, огляделся.
— Маша? Ты здесь?
Тишина. Только ветер шумел в высокой траве. Потом шорох. И тихий голос, будто тень: — Братка…
Он подошёл к холмику. Рядом, поджав ноги, сидела Маша. Смотрела на надгробие, будто понимала, что это последнее место, где её принимали без условий. Он сел рядом. Обнял. И она заплакала. Беззвучно. Слёзы текли по щекам, и всё тело дрожало. Она ничего не говорила —только тихо прижималась. Когда вернулись домой, тётка снова отвела Машу к приёмным родителям.
Прошла неделя. Лёшка возвращался домой с озера — босой, в залатанной рубашке, с запахом речной воды в волосах. Он шёл, опустив голову, и вдруг заметил знакомую фигуру у калитки. Его сердце ухнуло вниз. Это была Маша. Она стояла неподвижно, будто не решаясь сделать шаг вперёд. Лицо у неё было бледное, взгляд — растерянный. Старенькое платьице снова висело на ней, как тряпка, и ножки были босыми. Ни туфель, ни бантиков. Всё, что дала приёмная семья, исчезло, как будто её вернули туда, откуда взяли, — без объяснений и права на обиду.
Лёшка подбежал. Но Маша не бросилась ему в объятия. Она лишь посмотрела — как будто ждала: впустят ли? нужна ли?
Позже тётка, разводя руками, говорила, никто ничего не объяснил. Может, девочка за неделю не сказала ни слова — и они решили, что она больше не заговорит. А может... пожалели еды. Лёшка молча слушал. Он знал: в их доме пища всегда была дефицитом, священным даром. Об этом знали даже дети.
На следующее утро соседи передали через щель в заборе кружку с козьим молоком. Женщина, пожалев мальчика, сама протянула её. Он осторожно взял посудину, будто нёс сокровище. Шёл в сарай медленно, чтобы не пролить ни капли. Поставил кружку на старый сундук и... задержался взглядом. Молоко манило. Горло пересохло от одной мысли. Он облизнул губы. Один глоток. Потом ещё. И ещё. Тепло расходилось по телу.
Маша всегда приходила к брату, когда он находился дома. На этот раз она вошла, когда Лёшка стоял с пустой кружкой в руке. Девочка долго смотрела на кружку и не стала подходить к нему, как делала это обычно. Её глаза затуманились от слёз. Не проронив ни слова, она вышла. А он остался с пустой кружкой в руках и с тяжестью внутри, от которой не спрятаться.
Стыд обжигал. Лёшка сорвался и убежал в лес — искать ягоды, грибы, хоть что-нибудь, что могло бы искупить его вину. Но пусто было в лесу, будто сама природа отвернулась.
Тогда он пошёл на полевую дорогу, ведущую к машинотракторной станции. На этой же территории находился небольшой склад зерновых продуктов. Может, где-то, у стены, в щелях — хоть горстка чего-нибудь…
Не успел приблизиться, как из-за угла появился сторож — старик с ружьём. Окликнул: — Стой, стрелять буду! — скомандовал он беззлобно.
Лёшка замер, но убегать не стал. Просто смотрел — уставший, грязный, с лицом взрослого человека в детском теле.
— Можно... можно я зёрнышки соберу? — спросил он.
Старик помолчал, потом кивнул: — Жди. Я принесу.
Он ушёл за угол и вернулся быстро — с горстью сухого гороха. — Карманы есть? — вкрадчивым шёпотом спросил он у мальчика.
Лёшка отрицательно покачал головой. Тогда старик высыпал зёрна прямо в ладони. Крепко зажав горошины в двух кулачках, мальчишка побежал домой. В сарае он отварил горох на керосинке. Супа не вышло: просто кипяток с набухшими зёрнами. Но он поднёс миску Маше с таким видом, будто это был пир.
Через пару дней Лёшка уже с сестрой пришёл к складу. Девочка держалась за его локоть. Их сразу заметил сторож — всё тот же старик, с усталыми, но добрыми глазами. Он осмотрелся по сторонам, затем вынес небольшой свёрток.
— Здесь гречка, — шёпотом сказал он. — Только никому ни слова.
Лёшка кивнул. Схватил свёрток двумя руками, прижал к груди.
Когда дети возвращались домой, на дороге появились мальчишки. Ребята из деревни. Сначала просто смотрели. Потом начали переглядываться и хихикать. Среди них был и Петька — крепкий, долговязый, года на три старше Лёшки. Глаза у него были узкие, злобные. Он давно затаил обиду из-за ссоры родителей. Отец Петьки не пошёл воевать на фронт. В деревне говорили, будто он ездил в город и каким-то образом справку раздобыл, что больной; а Лёшкин отец побил его за это.
Почувствовав недоброе, дети стали убегать. Сестра не могла бежать быстро, тогда брат посадил её себе на спину. Пацаны пустились в погоню и быстро догоняли. Второпях Лёшка отдал свёрток сестре. — Держи крепко. Мальчишки тебя не тронут, — сказал он. Затем почувствовал толчок в спину и, не удержавшись на ногах, рухнул на пыльную дорогу. Сестра упала рядом и невольно вскрикнула. Свёрток с гречкой упал на землю. Петька тут же подобрал его и сунул себе в карман.
— Сволочи вы все, — с обидой выкрикнул Лёшка. — А ты, Петька, последняя сволочь!
— Как ты меня назвал? — возмутился Петька, приближаясь к пацану. Он готовился ударить его, но не успел. Набрав сухую пыль в кулак, Лёшка, недолго думая, кинул в лицо обидчику. Петька невольно зажмурился и заорал изо всех сил, вытирая глаза ладошками. Мальчишка снова набрал пыль в кулачки. Мальчишки сбили его с ног. Завязалась драка. Они валялись на дороге — пинались, царапались, толкались. Лёшка отчаянно дрался за свёрток с гречневой крупой, который был для него важнее, чем страх быть избитым.
— Не бейте братку! — закричала Маша. Она подбежала и вцепилась в одного из мальчишек. Те отпрянули. Застыли. Это не входило в их планы. Им просто хотелось побить Лёшку. А тут — девочка. Плачущая. Босая. Они вдруг почувствовали себя не героями, а... подлецами.
Мальчишки уходили, а брат с сестрой отряхнули одежду от пыли, направились домой.
С тех пор Маша начала болеть, худела, всё чаще молчала, всё дольше сидела неподвижно у окна, будто выцветала вместе с солнцем за горизонтом. Когда они ходили в лес или на луг, как прежде, она быстро уставала, и Лёшка всё чаще нёс её на спине. Девочка не жаловалась, не капризничала. Вероятно, она боялась, что её снова отдадут чужим людям. Маша перестала выходить на улицу. Целыми днями лежала в комнате. Брат приходил к ней и просто сидел рядом. Ни знахарки, ни врача в деревне не было. Тётка надеялась, что племянница скоро поправится. Но Лёшка знал — что-то идёт не так. Он каждый день ходил в лес, искал ягоды, приносил сестре.
В начале сентября он пошёл в третий класс. Выдали новую форму. Форма была новая, красивая, но он не радовался. Шёл в школу, как в пустоту. Там — уроки, буквы, таблицы. А дома — сестра. Боль. Тревога. Сердце — как узел. Однажды, сидя в классе у окна, он увидел тётку. Она шла по улице. Без Маши. Без ничего. Тётка любила бродить по деревне — нигде надолго не задержится, но везде успеет сунуть нос. То на улице с бабами языками почешет, то подойдёт к мужикам и вставит своё — слово. Она всегда знала, кто чем живёт. За эту вечную привычку увязываться за разговорами, за людьми, за событиями, словно хвост за кошкой, и дали ей кличку — Хвост.
Но в тот момент даже мальчишка понимал: нельзя, просто нельзя, оставлять больную Машу одну. Лёшка встал, молча взял портфель и выбежал. Учительница что-то кричала ему вслед, но он не обернулся.
Он ворвался в дом. Маша лежала на кровати — бледная, с мокрым лбом, с пустым взглядом.
— Братка, не оставляй меня одну, — попросила она жалобным голосом.
Лёшка присел рядом на табуретку и, как всегда, осторожно взял ладонь сестры в свои тёплые руки. Он гладил её пальцы, пытаясь передать частичку своей силы, словно прикосновением мог удержать её здесь, на этой стороне. С тех пор, как болезнь стала забирать Машу всё стремительнее, он перестал ходить в школу. Знания, оценки, учителя — всё потеряло смысл. Важным оставалась только она. Он был рядом каждую минуту, не отходил даже ночью, слушал, как она дышит, как во сне слабо зовёт маму. С каждым днём Маше становилось хуже. Она часто теряла сознание, но всё ещё слабо сжимала его руку, словно боялась отпустить.
А потом... потом она просто перестала просыпаться. Комната наполнилась тишиной, в которой не было ни звука, ни дыхания. Только часы на стене всё так же отсчитывали время, будто ничего не случилось. Лёшка долго сидел рядом, уткнувшись лбом в её ладонь. Он не плакал — слёзы ушли раньше, когда впервые увидел страх в её глазах. Теперь в нём была пустота. Он знал, что больше никогда не услышит её голос, не увидит её смех. Но он знал и другое — он будет помнить её. Всегда…
Прошли годы. Алексей повзрослел, пережил голод, войну. Но так и не смог найти прощения в самом себе. Одна рана не заживала, не тускнела, не отпускала. Он вспоминал тот день с пугающей ясностью, как будто всё произошло вчера. Кусочек тепла — кружка молока в пустой комнате. Он выпил её. До дна. Один. А Маша — сестрёнка, хрупкая, с обветренными губами и тем самым взглядом… Тихим, укоризненным. Беззвучным укором, от которого не спрячешься и во сне. Она не плакала. Просто смотрела. И эта тишина кричала в нём всю жизнь. Теперь, когда волосы поседели, а сердце стало медленным и уставшим, он всё ещё чувствовал вкус того молока на губах — горечь, что пришла следом. Не от напитка. От поступка. Прошли десятилетия, а боль осталась. Потому что некоторые ошибки временем не искупишь. Их можно только нести.
© Copyright:
Виктор Фёльк, 2010
Свидетельство о публикации №210032000500