Крещение

Элла Крылова
               


   Ярким июльским утром бабка вдруг объявила:
- Ёлку, - так они с дедом русифицировали мое «басурманское» имя Элла, - надо крестить.
   Дед только посмеивался, в том смысле, что, мол, все это блажь, ну да делайте, что хотите. Его давно уже интересовал только маленький сад за домом, где он ухаживал за сливами, выращивал горох и разводил кроликов. Бабка, впрочем, от него не отставала: палисадник был полон всевозможных цветов – пионов, роскошных георгинов, «золотых шаров», астр и хризантем – по сезону. Как и многие другие бывшие крестьяне, наводнившие города после революции и коллективизации (от последней наша «кулацкая» семья пострадала очень сильно), дед с бабкой не утратили вековой привычки возиться с землей, и, наверное, именно бывшим крестьянам, ставшим горожанами, мы обязаны пышному расцвету дачной культуры в последующие годы.
- Надо крестить, чтобы было все, как у людей, - веско добавила бабка, поразмыслив.
   Как? У таких людей? В семидесятые годы двадцатого столетия, в стране, где вот уже более полувека государственной, единственно допустимой религией был атеизм, каких таких людей имела в виду моя неграмотная бабка, в собственном доме и поведении которой не было никаких религиозных атрибутов?
   Смысл слова «крестить» мне, шестилетнему ребенку, был неясен,
Но веяло от этого слова тайной, и, чтобы не разрушать эту тайну, я не стала приставать к взрослым с вопросами.

   Мне выдали праздничный сарафан и неношеные туфли взамен тех, в которых я обычно «шлындала» (бабкино словечко): с мысками,  каковые дед аккуратно обрезал остро наточенным ножом, превратив таким образом туфли в босоножки ради экономии на моих быстро растущих, вопреки семейному бюджету, ногах. От маминой юбки в крупную складку пахло раскаленным утюгом. Дядя Коля, которому предстояло стать моим крестным отцом, распространял резкий запах одеколона. Брат и сестра – дядя Коля и мама – были очень похожи друг на друга: хрупкие и стройные, с буйной шевелюрой волнистых темных волос, с тонкими лицами, в которых сквозило что-то аристократическое, - и совсем не похожи ни на простоватых родителей, ни на двух других сестер и брата, дородных и толстощеких.
   Мне очень нравился дядя Коля, хотя мы с ним, живя в одном доме, практически не общались. Сегодня мне думается, что он вообще охотней общался с животными, которые так и льнули к нему. Иногда дядя Коля брал в руки гитару и, легко пощипывая струны, напевал тихим приятным голосом:

                Ой, васильки, васильки,
                Сколько вас выросло в поле!
                Помню, у самой реки
                Их собирали для Оли.

   Или:

                У нее голубые глаза
                И дорожная серая юбка…
 
   Что-то жалобное и бесприютное было в этих песнях, обреченность какая-то и щемящая великорусская тоска без имени, без адреса. Или это было в самом дяде Коле – неприкаянность, беззащитность и обреченность?..

   Мы приехали в Отрадное, где чудом уцелела маленькая церковь, окруженная небольшим кладбищем в купах деревьев. Могилы сразу и надолго приковали мое внимание. Никем не останавливаемая, я бродила от одного надгробия к другому, читая надписи и цепенея от страха: неужто и меня когда-нибудь закопают в землю и придавят такой вот неподъемной плитой? Я живо представляла себе, как они, покойники, лежат там под земле в своих гробах: сложив на груди руки, с провалившимися глазами, страшные и таинственные. Машинально я сложила руки на груди и зажмурила глаза, и хотя ужас стал полным и окончательным, все же что-то помешало мне представить себя несуществующей.
   Из оцепенения меня вывела мама, взяв мою руку в свою – теплую, надежную, нетленную, всемогущую. Мы чинно проследовали в церковь. Куда мама подевалась потом, я не помню, но ее присутствия я больше не чувствовала. Мы с дядей Колей  остались одни.
   Вокруг большой купели кольцом стоял народ, всего человек тридцать, включая детей всех возрастов. Маленькие громко плакали. Дети постарше были серьезные и встревоженные. Жаркое летнее солнце било в окна, ложилось яркими янтарными бликами на лица, на темный пол, на белые крестильные рубашки. Сумеречный церковный воздух был полон скрещенных, как шпаги, лучей. В центре круга возле купели появился священник, забубнил нараспев если и на русском, то на искаженном до неузнаваемости языке. Священник был похож на диковинную бабочку из тех, что изредка попадались мне на лугу за домом. Я ловила их для коллекции и протыкала булавками, живых и трепещущих, быстро перебирающих жесткими лапками. И вот, глядя на благообразного бородатого батюшку в длинном причудливом облачении, я почувствовала стыд и горе оттого, что так мучила маленьких крылатых существ, пользуясь их безответной беззащитностью. Наверняка им было больно, гораздо больнее, чем мне, когда я расшибала об асфальт обе коленки. Мне захотелось зарыдать в голос вместе с плачущими младенцами, которых окунали в купель, от чего они надрывались еще громче. Но я сдержалась.
   Наблюдая за происходящим, я вспомнила виденный недавно в театре балет «Жизель», столь же красивый и непонятный. Преимущество сегодняшнего действа было в том, что я была на нем не просто зрителем, но и участником. И я погрузилась в мечты о своем блестящем будущем, о том, как, окончив балетную школу, я буду танцевать на сцене, разумеется, Большого театра, как я буду грациозно выходить на поклон и уносить за кулисы огромные охапки цветов – пионов, георгинов, «золотых шаров», астр и хризантем, по сезону. Эти мечты надолго отвлекли мое внимание от окружающего.
   Когда я наконец очнулась, то увидела, что священник движется по кругу с большим крестом в руке, и все по очереди целуют этот крест. Я поняла, что и мне придется это сделать, и первая мысль была – бежать отсюда со всех ног. Дело в том, что была я очень брезглива. Когда мама руками давила апельсин, чтобы выжать сок для меня, я делала невероятное усилие воли, чтобы выпить этот сок и не обидеть маму. Когда дети во дворе предлагали мне до черноты пережеванную всеми по очереди жевательную резинку (в те времена она была редкостью), я с отвращением отшатывалась, борясь с подступающей тошнотой.
   Страшный момент приближался, и моя паника достигла апогея.
Вот перед моим лицом завис этот пресловутый, зацелованный многими губами крест. Мне казалось, он маячил передо мной целую вечность. Я до мельчайших подробностей разглядела висящего на нем человека в набедренной повязке, с раскинутыми в стороны руками, смутно и мучительно припоминая, что я что-то знаю об этом человеке, но никак не могу вспомнить.
   Я не прикоснулась к кресту. Он проплыл мимо меня, и я, испытывая большое облегчение, граничащее с эйфорией, отправилась бродить по церкви, то и дело трогая свой лоб, намазанный чем-то маслянистым и очень душистым.  Изображения людей в больших золотых рамах были мне неприятны, потому что странно и явно намеренно искажали реальность, максимально приблизиться к которой я тщетно стремилась в собственных рисунках.
   В самом темном из темных углов храма меня остановила маленькая старушка в черном платье и черном платке. Она налила воды из серебряного кувшинчика в серебряный же стаканчик и протянула его мне. Я доверчиво взяла обеими руками стакан и сделала большой глоток.
   Вода была горячей и горькой, как полынь.
   Недоумевая, я вопросительно уставилась на старушку. Она одобрительно покачивала головой и улыбалась, глядя куда-то сквозь меня.
   Я выпила все до капли.

   И снится мне сон.
   Огромный пустой театр, в котором я – единственный зритель в третьем ряду партера. На освещенной сцене стоят толстые горящие свечи в человеческий рост. Мое внимание привлек совсем скудный огарок, пламя которого билось и трепетало, как на ветру.
На сцене появилась маленькая старушка в черном платье и черном платке. Я спросила у нее:
- Что все это значит?
- Эти свечи – человеческие жизни,- неохотно пояснила старушка.
- А вот тот огарок, что вот-вот погаснет?
- Это – твоя жизнь, моя милая.
   В моей голове образовался вихрь: «Как же так? Мне еще так мало лет. Я только начинаю жить. За что? Где справедливость?!»
- Можно ли что-нибудь изменить? – пролепетала я.
   Старушка, не глядя на меня, словно я была ей крайне неприятна, пожевала пустыми губами и сказала:
- Тебе могут дать новую жизнь. Но ты уже знаешь, какова она на вкус. Как бы тебе не пожалеть о своей просьбе.
- Некогда мне жалеть, некогда разбираться! – беззвучно вопила я во сне. – Дайте мне хоть какую-нибудь жизнь, пока мой огарок не сгорел совсем!
   Старушка вздохнула и проковыляла за кулисы. Некоторое время спустя она вынесла на сцену большую горящую свечу.


18 июля 1998

Опубликовано: "День и ночь №3-4, 2006 (Красноярск), "Русский журнал в Атланте" №49, 2010 (США)