По ту сторону асфальта

Дмитрий Хоботнев
По ту сторону асфальта
(рассказ)

Я хорошо помню прошлую зиму. Не то, что это была какая-то особенная зима, скорее наоборот – она выдалась весьма непримечательной. Даже морозы стояли непримечательно мягкие.
Запомнилась зима благодаря другому, в сущности, также непримечательному событию, прошедшему сразу после новогодних праздников, которые запомнились меньше всего, так как пролетели в буйном, прямо-таки и залихватском беспамятстве, оставившем после себя щемящее ощущение дискомфорта. Мне казалось, что я как-то дискредитировал себя в глазах новогодних сотрапезников. Разумеется, это была глупая мнительность, не более того.
И даже допуская сам факт дискредитации, я понимал, что сотрапезники все благополучно забыли, и пребывали в точно таком же, как и я, состоянии щемящего дискомфорта.
Помнится, я проснулся на нерасправленной кровати. На мне была несвежая и измятая верхняя одежда, а внутри меня поселилась суровая ненависть к окружающему миру и населяющим его людям, хотя  и не люди и не мир заставили меня спать в несвежей одежде, на нерасплавленной кровати.
Часы показывали пять, но не показывали, утро в данный момент или вечер. Кроме того, часы не показывали даты, и это было скверно, потому что утром третьего января мне предстояло идти на работу, а показывающие пять часы были единственным зыбким ориентиром в океане серого времени. Новый год наступил, и в этом новом году моей старой голове было неуютно и больно. Голова понимала, что ей надо выбираться из провала, но на этом навязчивом понимании возможности головы заканчивались.Единственным маленьким утешением в тот трудный момент оказалась кровать, потому как это была моя кровать, стоящая в спальне двухкомнатной квартиры, которую сдавала мне в наем полусумасшедшая старушенция, считавшая меня, невесть по каким причинам своим дальним родственником и постоянно докучавшая нравоучениями и советами. Только тот факт, что квартира располагалась в самом центре города и из окон ее открывался великолепный вид на площадь с фонтаном удерживал меня от убийства старушенции и заставлял вести себя в ее присутствии деликатно и сдержанно. Впрочем, вид на фонтан ни коим образом не способствовал улучшению той скверной ситуации, в которой я очутился, и будь под моим окном хоть десять фонтанов, ничего не изменилось бы.
Я сел на кровати, мучительно морщась, массируя пальцами огненные виски и содрогаясь при мысли о том, что со мной будет, если сегодняшнее число окажется третьим января.
Вспомнил о мобильном телефоне. Долго, с механическим упрямством ходил по квартире, несколько раз проверив карманы пуховика, лежавшего в прихожей на затоптанном грязном линолеуме. Ничего не нашел. Впору было лечь обратно на кровать и заплакать.
Спас телевизор и невесть откуда появившаяся в поглупевшей голове идея. Сопоставив болезнетворное мерцание экрана с напечатанной в газете программой передач, я понял, что время умирать, еще не пришло. Утро второго января и целая пропасть между мною и ненавистной цифрой «три», которая хотела меня - несчастного и больного – заставить работать.
Я достал из холодильника бутылку шампанского и, злобно расстреляв старушечий потолок, наполнил шипучим бальзамом большую металлическую кружку.
В маленькой, почти игрушечной кухне было уютно. Я сидел на старом табурете и сумрачно внимал голосу шампанского, ожидая облегчения. И я дождался его. Звуки и запахи вернулись в ненавистный мир, и ненависть ушла. Чувствуя неизъяснимое желание жить, я открыл форточку и закурил. Над площадью красиво горели желтоватые фонари, вырисовывались контуры спящего фонтана и засыпанных снегом скамеек. Изображение площади было нечетким, потому как я глядел на нее сквозь свое потрепанное отражение и я не сразу заметил то, благодаря чему столь непримечательная зима запомнилась навсегда.
Я не помню, для чего прислонился лбом к оконному стеклу, не помню, для чего стал всматриваться в желтоватую темноту. В сущности, я не помню даже, удивился ли я увидев человеческий силуэт на самой дальней скамейке. Само по себе это зрелище едва ли было достойно удивления: да, стояла зима, и часы показывали шесть утра, и скамейки утопали в снегу, который безостановочно валил всю новогоднюю ночь. Но новогодняя ночь для того и создана, чтобы люди, скоротав ее, просыпались в самых неожиданных местах. Кто-то просыпается в съемной квартире на нерасправленной кровати, кто-то на заснеженной лавочке у спящего фонтана. У каждого своя тропа в ночи и свои часы на запястье. Однако в то зимнее утро все обычное преломлялось через призму моего состояния и порождало странные причудливые ощущения.
Яркий электрический свет заливал игрушечную кухню, а занавесок не было и стойкое, граничащее с уверенностью чувство, что человек одиноко сидящий на холодной скамейке смотрит  в мое окно посетило меня.
Не знаю почему, но я испугался. Вероятно, мои нервы просто устали от праздника. Быстро отступив от окна, я щелкнул кнопкой выключателя. Потрепанное отражение исчезло – я сделался невидимым.
Еще одна бутылка шампанского появилась в моих руках. На этот раз я вытащил пробку аккуратно, стараясь не шуметь.
Придвинул табурет к подоконнику и сел. Площадь лежала подо мной как на ладони: белый прямоугольник, окаймленный асфальтам. Унылые серые плиты жилого массива обступали этот прямоугольник. Колючие зимние звезды красиво мерцали. Из открытой форточки тянуло прохладой, но я ничего не замечал, пытаясь осторожно рассмотреть сидящего на скамейке. Мешало расстояние, но то, что это женщина и женщина молодая, я понял сразу. На ней была короткая шубка из какого-то светлого меха и белая вязаная шапочка. Только безосновательная уверенность в том, что минуту назад женщина смотрела в мое окно, подсказывала мне, что она жива, что это не скульптура, появившаяся здесь в мое отсутствие.
Добрых двадцать минут сидел я в темноте наблюдая и слыша лишь мерное гудение холодильника.
Ее скульптурная неподвижность сбивала меня с толку и начинала беспокоить, я похлопал по карманам. Вспомнил, что оставил сигареты на комоде, возле телевизора.
В кухню я вернулся через две минуты не больше. Скамейка была пуста, и на всей площади и в отдалении, среди серых домов я не смог различить ни единого человека.
Помню, как я неторопливо задумчиво курил, глядя сквозь стекло на мертвую безлюдную площадь, и какое-то непонятное жуткое одиночество ощутил я в те короткие минуты. Словно весь город, посреди которого я сидел на табуретке, состоял из таких вот мертвых  заметенных снегом улиц и площадей.
Я всматривался в этот снег, и порой мне казалось, что я вижу тропинку. Может быть даже не тропинку, а тонкую цепочку следов, ведущих от той скамейки в темные дворы. Еще я припомнил, что мне хотелось выйти на улицу, но я не решился. Тогда я внушил себе, что это обычное проявление здравого смысла.
Брести по снегу в шесть часов утра, искать следы неизвестной женщины – что может быть глупее? Но теперь я догадываюсь, что попросту испугался. Испугался этой тишины и этих бледных фонарей, и того, что добравшись до скамейки обнаружу снежное покрывало, не смятое ничьим прикосновением.
Потом был рассвет.
Люди ходили через ожившую площадь, и я отчетливо видел тропинки, рассекающие белый прямоугольник. Было еще шампанское, и были гости вернувшие мне телефон, с которым я мысленно попрощался. Мы выпивали, ели и смеялись, хотя мне вовсе не хотелось смеяться.
После было несколько тоскливых рабочих дней, вслед за которыми пришел короткий двухнедельный отпуск, столь ожидаемый и столь разочаровавший своей удручающей пустотой. Не знаю, чего я хотел от этой свободы, но уж точно не отвратительного, доводящего до отупения мерцания телеэкрана и не глупых вечеринок, после которых в зловещей тени одиночества становилось особенно холодно и неуютно.
После одной из таких вечеринок, затянувшейся до глубокой ночи случилась неприятная вещь.
Последний гость пошатываясь ушел к ожидающему у подъезда такси приблизительно в четыре часа. Я разделся, и, потушив свет, лег под одеяло. Было очень тихо. Только настенные часы загадочно тикали в темноте. Сначала мне нравился этот стук, а потом он начал сводить меня с ума. Я лежал и слушал сухой, равнодушный стук, и мне стало казаться, что это не секунды, а годы сыпятся на пол, превращаясь в безликую архивную пыль. Я почти физически ощутил, как жизнь уходит из тела, словно тепло из заброшенного дома с выбитыми оконными стеклами.
Я встал с кровати, включил свет и сняв часы с маленького шурупа вытащил из них батарейку. Забрался назад в постель и понял, что продолжаю слышать неумолимое насмешливое постукивание. Сердце стучало в грудной клетке, и эти удары были куда чаще, чем четко выверенный ход часового механизма. Конечно, я знал, что жизнь тоже висит на маленьком шурупе и ничего не стоит вытащить батарейку из нее, но утешения это знание не принесло.
В холодильнике еще оставалась пара бутылок пива. Я открыл первую, сделал несколько шумных глотков, и, сунув в рот сигарету сел у окна. Поглядел на всегда одинаковую, безлюдную площадь. На самой дальней скамейке неподвижно сидела женщина в короткой белой шубке и белой вязаной шапочке. И вновь, как и второго января, я почувствовал ее взгляд. И еще... Безусловно, это дико и необъяснимо, но я почувствовал, что у нее зеленые глаза. В те минуты, пока дымилась сигарета, я ни о чем не думал, не строил предположений. Я просто сидел и наслаждался своим страхом, явившемся ко мне в виде тонкой белой фигуры. Мысли пришли после, когда я проснулся с ноющей болью в позвоночнике. Я сидел на табурете, уронив голову на руки, сложенные на подоконнике. Лужица пива растеклась по линолеуму из опрокинувшейся бутылки. Хмурый и сырой день злобно смотрел в мое окно. Незнакомые мне люди ходили по рассекающим площадь тропинкам.
Я открыл холодильник, и быстро, не чувствуя вкуса осушил последнюю бутылку, надеясь хоть как-то заполнить образовавшуюся внутри пустоту. Какая-то непонятная, мерзкая девятка стояла перед глазами, и я никак не мог понять, что ей от меня нужно. Были и еще цифры, но девятка отчего-то казалось особенно огромной.
Наконец я осознал, что это календарь висит на стене, а я смотрю на него и тот факт, что сегодня четверг девятого января имеет особое значение. Потом девятка отошла куда-то на второй план. Четверг – вот в чем штука. Тогда тоже был четверг. И шесть утра показывали часы. И такая же пустота правила видимой частью города.
Что это: совпадение или роковой умысел, или новый вид сумасшествия, приступы которого столь пунктуальны и избирательны.
Всю следующую неделю эти вопросы отравляли мой маленький отпуск. Тоскливая бессонница, ранее лишь изредка посещавшая меня неуклонно обретала хронические черты. Я вскакивал глубокой ночью с постели, пил, курил сигарету за сигаретой, бессмысленно блуждая по маленькой квартире под мертвящее постукивание часового механизма. А в шесть утра в непонятном, смешанном со страхом волнении припадал к оконному стеклу впиваясь взглядом в белый прямоугольник площади и не видя ничего, кроме пустых скамеек и унылых безмолвных фонарей.
В четверг я проснулся в два часа по полуночи. Наполненные пивом бутылки выстроились на полках холодильника. бутылки знали, что этой ночью мне не уснуть и ждали меня подобные бесстрастным стеклянным врачам. Ночь для той зимы выдалась на редкость морозной. Ледяные цветы выросли на стекле, закрывая привычную панораму. Я понимал, что сидеть на скамейке этой ночью очень рискованно, но все равно, чем ниже опускалась жирная часовая стрелка, тем страшнее казалось белое застывшее окно. Сигаретный дым резал глаза, но я боялся, что, открыв форточку, увижу за ней гипсовое лицо, немигающим зеленым взглядом глядящее в мою душу.
Все это действительно походило на сумасшествие, на очень странное сумасшествие. Оно не вползало в сознание подобно бесшумной ядовитой змее, оно действовало нагло, не прячась и не считая нужным скрывать свои действия от  объекта нападения.
Форточку я открыл ровно в шесть часов. Повернул,  резко рванул на себя завертку и отпрыгнул  в ожидании чего-то неминуемого.
Но ничего, кроме квадрата холодной темноты, не обозначилось в образовавшемся проеме.
Несколько минут я стоял, прислонившись к холодильнику и кажется что-то бормотал. А потом в лицо мне плеснула свежесть. Сделалось немного спокойнее.
Я встал на табурет и осторожно выглянул на улицу. Она сидела все там же, такая же белая и неподвижная.
Она, должно быть, не знала, что ледяные цветы распустились на стеклах, и не замечала, что звезды этой ночью яркие и колючие, как бывает в мороз. Тогда я почему-то не допускал вероятности, что скульптором, создавшим, это изваяние было больное сознание одинокого человека, извлекающего часовые батарейки, чтобы не слышать стука времени.
Хотя, что взять с того человека, заполняющего пустоту горькой, навевающей мутную дремоту гадостью, если даже нынешний человек продолжает знать: безумие не приходит в шесть утра по четвергам и не уходит без двадцати семь. Безумие не бывает столь щедрым. Я скорее приму то, что именно в те жалкие сорок минут безумие отступало, и мои глаза видели нечто настоящее, живое; возможно единственное настоящее и живое внутри непроходимого каменного прямоугольника.
Тем утром я вновь пропустил момент ее исчезновения. Привычная поющая боль разбудила меня у окна. Частый, дробный стук доносился с улицы. Разбиваясь о карниз падали с сосулек тяжелые прозрачные капли.
Площадь лежала передо мной как на ладони: не было ни ледяных цветов, ни моего печального отражения. Все те же люди ходили по неизменным тропинкам. Все так же опрокинутая бутылка лежала у моих ног.
Но что-то новое, чужеродное не давало покоя, и я не мог понять что, пока не провел ладонью по лицу. Слезы катились по нему; неуправляемые теплые слезы. За окном стучала злобная январская оттепель, а я сидел на старом табурете и плакал, точно это солнце дотянулось и до меня, точно я был частью этой зимы и менялся вместе с нею, с той лишь разницей, что зима еще имела силы остановить капель, а я менялся необратимо.
Через несколько дней, незаметно подошел к концу маленький отпуск, не добавивший в мою жизнь ничего, кроме усталости. Существование, загнанное в рамки часового циферблата сделалось почти автоматическим. В принципе это существование ничем не отличалось от того, которое было за год или за два года до появления на площади белой женской фигуры. Я ходил по тем же улицам и все тот же супермаркет ждал меня в начале каждого рабочего дня. И кровать, в которую я ложился для того, чтобы уснуть стояла у той же стены с осточертевшими, облезлыми обоями. Единственным зловещим изменением стала , подавляющая разум апатия.
Я совершенно позабыл слово будущее. Словно бы я ехал по шоссе, обставленном бесполезными, но симпатичными декорациями и внезапно попал на серый пыльный пустырь, с асфальтовым кольцом на котором у меня заклинило рулевое колесо.
И самым страшным было то, что я этого не заметил, и ехал, ехал и ехал по бесконечному кругу, удивляясь окружающей меня серой пустоте.
Лишь один указатель на том кольце пытался намекнуть мне на происходящее, пытался вернуть зрение, утраченное от долгого пребывания в темноте.
Я проезжал мимо того указателя каждый четверг.
Ровно в шесть утра, независимо от того будний это был день, или выходной, я закуривал сигарету и подойдя к окну, смотрел на мертвую зимнюю площадь. И что-то похожее на мысли начинало копошиться в моей голове при виде женщины сидящей в бледном электрическом свете. Я больше не засыпал на неудобном табурете и не испытывал страха. Я просто сидел и наблюдал, ожидая момента, когда она встанет со скамейки и неторопливо удаляясь, скроется в арочном проеме девятиэтажки. Это происходило без двадцати семь. Сперва меня настораживала такая точность. Я не мог понять, как можно столь безошибочно чувствовать время. Но однажды, возвращаясь с работы, увидел электронные часы, висящие над вывеской большого продуктового магазина.
Я видел эти часы множество раз, но от чего-то не задумывался, на сколько хорошо они должны быть видны с той скамейки. Я мрачно смотрел на подмигивание красного двоеточия, и скука язвительно улыбалась и подмигивала вместе с ним.
Время было повсюду. Оно подмигивало, постукивало, сыпалось невесомым песком. Я помню, как вошел в тот магазин, и глупая мысль о том, что я вхожу в берлогу времени, не давала покоя. Я взял большую металлическую корзину и с каким-то непонятным тихим бешенством принялся составлять в нее холодные омерзительные бутылки. Был канун четверга, предпоследнего четверга той памятной теплой зимы.
Выйдя из магазина, я остановился на крыльце и закурил. Невесомый похожий на пух снег посыпался с неба. Я стоял и смотрел, как исчезают с площади тропинки. Точно бескровные раны медленно зарубцовывались на коже усталой земли. И какая-то губительная решимость зарождалась во мне. Не ощущая веса набитой бутылками сумки, я вбежал по грязным лестничным пролетам на четвертый этаж. Не раздеваясь, сняв лишь мокрые тяжелые ботинки прошел на кухню и сев на вечный табурет принялся вливать в себя безвкусную холодную жидкость. Сигаретный туман растекался внутри крохотного бетонного куба. И я задыхался, но не туман был этому виной. Я задыхался от ненависти. Тогда мне казалось, а вернее я был уверен, что ненависть вызвала призрачная фигура являющаяся каждый четверг на зимнюю площадь. Фигура, непонятным образом рушащая устои, на которых покоилась одна примитивная жизнь. Я не знал, кто и с какой целью подстроил все это, но не сомневался, что это все для меня, что я стал объектом какого-то странного эксперимента, словно кто-то заставлял меня каждый четверг сидеть на табурете и смотреть на безмолвие, наполненное неким роковым смыслом.
Она смотрела в мое окно и у нее были зеленые глаза, хотя я не мог видеть этого взгляда. Я просто знал. Я вообще много чего знал о ней. Я даже знал, почему она с такой жуткой мистической точностью является в мой примитивный мирок, состоящий из снега, бетона и бледного света фонарей. Когда-то давно она так же сидела на той скамейке. Стояла теплая зима, был четверг. Часы показывали шесть утра. Те самые часы подмигивающие хитрым двоеточием.
Она смотрела на эти часы и ждала. Кто-то должен был прийти, кто-то в кого она верила. Кто-то возносящий ее над примитивным равнодушием бетона.
Она ждала, но он не пришел. Я не знал, почему он не пришел, да и откуда мне было знать, если даже она этого не знала. Но я, по крайней мере понимал, что он не придет. Она же этого не понимала. Возможно, она убеждала себя, что спутала числа.
Зима, четверг, шесть часов утра, вот все на что ей осталось надеяться. И однажды зажегся свет. Кто-то стоял и курил за далеким окном. И в жалкий список: зима, четверг, шесть утра добавилось слово «он».
Она решила, что я - это он.
До шести часов оставалось все меньше времени. Опустевшие бутылки мерцали под раковиной, но я не чувствовал опьянения, лишь все та же удушливая ненависть разбухала во мне с каждым новым глотком.
«Я не он!» хотелось крикнуть мне ей в лицо: «Я никому ничего не обещал и мне никто не нужен!»
Помнится, я до того распалил себя, сидя в клубах табачного дыма, на фоне безлюдной площади, что меня начало трясти, и открывая очередную бутылку, я расколотил ее об подоконник, при этом глубоко порезав левую ладонь. Боли не было. Вообще ничего не было. Я просто сидел и тупо смотрел на торчащий из под кожи стеклянный треугольник и тонкий ручеек, струящийся по запястью и  падающий на пол частыми красными каплями. И еще я вспомнил о батарейке вынутой из настенных часов в ночь на девятое января, и у меня вдруг появилось искушение ничего не делать. Просто сидеть и смотреть, как часы, спрятанные во мне, замедляют ход. Пусть потом разрывается телефон, пусть старушенция, которой я задолжал за два месяца продает мои вещи, пусть друзья поднимают запотевшие стопки в тишине. Пусть все катится к чертям.
А потом я бросил на площадь прощальный, как мне казалось взгляд. Снег валил тяжелой, почти непроницаемой стеной, и я не увидел, а скорее угадал знакомый силуэт на дальней скамейке.
Кажется, я ухмыльнулся и, выдернув из ладони осколок, бросил его в лужицу крови у себя под ногами. Падение капель участилось, но момент был упущен. Я обмотал руку полотенцем и, обувшись, вышел в подъезд. Меня слегка покачивало, должно быть от кровопотери, но пружина, которую я сжал в себе до предела, не могла больше ждать. Я не знал, что буду делать, когда подойду к той скамейке, но это уже не имело значения.
Дорога оказалась трудной. Я шел и не снег, а болотная топь медленно, неохотно шла мне на встречу.
Но площадь была пуста, а лукавое двоеточие подмигивало как никогда насмешливо. Без четверти семь показывали часы, висящие над входом в магазин. Сырой ветер дул мне прямо в лицо. Красное пятно медленно увеличивалось на белом полотенце. Продираясь через снежную топь, я добрался до скамейки, и увидел цепочку шагов, уходящую к серым домам. Шатаясь от слабости и холода, я пошел по этим следам, не замечая, что снежное полотно за мной прочертила красная пунктирная линия. Остановился я лишь тогда, когда увидел под ногами асфальт. Одинокое такси пролетело мимо меня – чьи-то удивленные глаза промелькнули в нем и исчезли. Здесь следы обрывались. И ни малейшего их признака не нашел я на другой стороне.
Меня знобило, мысли обрывались, не успевая принять конкретные очертания. И вязкая смертоносная слабость медленно и нежно охватывала тело, вызывая желание лечь в снег и смотреть в лиловое небо.
Машины ездили по дороге все чаще, и какие-то тени расчищали засыпанные снегом тропинки.
Кажется, кто-то что-то мне кричал, но я не обращал внимания на просыпающийся город. Я бродил по обочине, тщетно пытаясь отыскать следы на той другой стороне. Но следов не было, словно женщина утонула в асфальте.
А потом случилось самое жуткое. В какой-то момент я вдруг понял, что обратного пути нет. Я не могу еще раз перейти узкую черную ленту, потому, что асфальт меня засосет, и я утону в нем точно так же как утонула она.
Я стоял и смотрел, на кажущийся таким близким противоположный берег, ощущая как силы уходят по мере того, как растет кровавое пятно на снегу.
Последним воспоминаем, оставшимся от того четверга стало светлое рассветное небо, глядеть на которое было отчего-то очень удобно.
Из больницы меня выписали через несколько дней. Я лежал в ожоговом отделении. Добрые люди не дали батарейке разрядиться, однако они слегка опоздали, и после выписки на моей левой руке осталось только три пальца. Мизинец и безымянный я оставил врачам на память.
В остальном же все хорошо. Я вернулся домой. Было много интересных встреч. Особенно запомнилась старушенция, которая плакала и причитала , глядя на мою птичью лапу. К счастью, она не заходила в квартиру в течение тех дней, и не видела лужу крови на кухонном полу. Друзья, безуспешно пытавшиеся дозвониться до разрядившегося телефона, так же навещали меня, и сомневаюсь, что у них остались приятные воспоминания от тех посещений. Я был очень хмур, на все вопросы отвечал сквозь зубы, а на главный вопрос о потерянных пальцах и вовсе не стал давать объяснения, заявив, что это не кого не касается. И что самое обидное, я наотрез отказывался пить.
Друзья уходили не зная, какое облегчение испытывал я, закрывая за ними дверь. Они повторяли попытки, приблизительно до конца марта, после чего мой телефон замолчал.
С работы меня как ни странно не уволили, впрочем я не испытал ничего узнав об этом.
Жизнь потекла неспешным мутным потоком. Ничего в сущности не поменялось.
Я остался наедине с самим собой. Ни друзей, ни родственников, лишь полусумасшедшая старушенция, да сослуживцы, о существовании которых я забывал, как только заканчивался рабочий день.
Странно конечно, но я не ощутил никаких изменений в своем существовании. Встреч с друзьями больше не было и я не жалел об этой потере. Все равно почти все встречи проходили под звон стаканов и потом мало что вспоминалось. А стоит ли жалеть о том, чего не помнишь?
Единственным днем, когда я мог себе позволить выпить стал четверг. Что-то не давало мне покоя в этот день. Что-то заставляло сидеть у окна на старом табурете и напряженно смотреть на освободившуюся от снега площадь, в ожидании шести часов утра.
Она больше не появлялась на той скамейке, рядом с ожившим ближе к лету фонтаном и я, вспоминая то февральское утро, когда мне хотелось крикнуть ей в лицо, что она ошиблась, приняв меня за него, начинал сомневаться. Мне начинало казаться, что я упустил какой-то многообещающий шанс, возможно единственный шанс поменять маршрут и вырваться с дорожного кольца.
Потом пришла новая зима – нынешняя зима. Как-то так получилось, что под Новый год я вновь очутился в давно забытой компании друзей. Давно забытое залихватское веселье захлестнуло и накрыло меня с головой. И когда я всплыл на поверхность было уже третье января. Я лежал все на той же нерасправленной кровати, а моя одежда, как и год назад была несвежей и измятой. И, как и год назад в памяти была пустота.
А вечером явилась окончательно спятившая старуха и попросила меня подыскать себе жилье где-нибудь в другом месте, где я смогу без ущерба для ее авторитета водить к себе пьяную компанию, затевающую драки с соседями и бьющую подъездные стекла.
Я не стал спорить и довольно скоро нашел себе новое жилье. Дом находился неподалеку, но стоял во дворах и из своего нового окна я мог видеть лишь старые клены и занесенную снегом детскую площадку.
В последний четверг я проснулся в половине шестого и без всяких раздумий, словно давно уже все для себя решил, оделся и вышел в холодную утреннюю темноту.
Площадь встретила меня мертвой тишиной, бледными фонарями и засыпанным снегом фонтаном. Я добрался до той скамейки и сел прямо в снег, покрывающий ее толстым мягким слоем. Меня охватило непонятное тревожное волнение, когда я увидел свой бывший дом и электронные часы над магазином, показывающие шесть утра.
Дом был погружен во мрак, лишь одно маленькое окошко светилось в нем подобно маяку. А за этим окошком я почувствовал взгляд и лишь немного спустя, разглядел тонкий женский силуэт.
Она смотрела на меня, а я на нее и мне хотелось крикнуть на весь город, что она не ошиблась, что это я ошибался, испытывая ненависть к единственному человеку, разглядевшему меня среди мертвого бетона домов.
А потом свет погас. Я сидел и ждал, не чувствуя двадцатиградусного мороза. Я смотрел на красное двоеточие, считая секунды оставшиеся до того мига, когда придет время, встать и уйти. И время пришло. Тяжело поднявшись, я развернулся, чувствуя страшную усталость. И медленно ступая по своим собственным следам, побрел прочь с безлюдной неприветливой площади.
Когда я оглянулся, она стояла у фонтана. На ней была короткая шубка из какого-то белого меха, и белая вязаная шапочка.
Никто ничего не говорил, никто ни о чем не думал. Она просто подошла ко мне и, взяв под руку, указала зеленым взглядом на узкую прямую полоску асфальта.
Мы вышли на этот асфальт и тихо, не оставляя следов двинулись в направлении восхода.
И мрачные каменные дома расступались, открывая нам путь.