Интимный дневник

Хома Даймонд Эсквайр
               


О скудные наши просторы! Теряем детей –
живых, непосредственных, неугомонных,
            с большими, еще непонятливыми
            глазами, смотрящими в мир.
                УИНСТОН ХЬЮ ОДЕН «ОНИ»

Рождение мое не было ознаменовано никакими особыми событиями, кроме разве что того факта, что в этот же день родились милые моему сердцу Жан Жак Руссо и Рубенс, а так же свершился не менее милый государственный переворот, осчастлививший многострадальную Русь царицей  Екатериной Второй.

Солнце стояло в Раке, Луна гостила в Тельце, а буйная матушка Венера как раз навещала гривастого Льва.
Марс подкачал, он так же прохлаждался в Раке, не заботясь о том, что награждает меня бездеятельностью при наличии бешеных страстей.

Меркурий один отвесил мне свой товар, не скупясь, наделив быстрым сильным умом и легкостью в общении.
На вид со мной тоже все было нормально.

И об этом у меня есть законное подтверждение из роддома, где я появилась из чрева матери самым обычным образом  -   « девочка, рост 57см, вес 3.600».
У меня нет сросшихся пальцев, огромных родимых пятен, заячьей губы и линии на ладонях говорят о хорошей семейной жизни, наличии ума и сердца, а так же успехах в любви и финансах. Мне так же предписан один ребенок – сын.

Возможно, что родись я в очень южной стране, на что были все шансы, не случись там переворота, то к вышеперечисленному было бы добавлено еще -  «белая».
Но этого не случилось.

Местом рождения оказался город Б, а родители благополучно забыли с таким трудом усвоенный французский.
Правильнее сказать, что я была не однозначно белой, ибо «белой» я была относительно «черных», «желтых» и прочих гибридов, среди своих же, «белых», должна была бы считаться скорее «смуглой», чем  «розово – белой», «желтовато – белой» или «молочно – белой».
Это было довольно странно, потому, что родители при всех скидках на загар были
откровенно «розово – белая» и «молочно – белый».

- А в кого это у вас такой смуглый ребенок, - удивились в роддоме.
- Не знаем, - просто ответили родители, они были слишком рады, чтобы задумываться о ерунде.

Итак, я была смугловато – белый симпатичный пупс, долгожданная радость детски –
непосредственных родителей, имевших уже девятилетнего сына с вечно - плаксивым
выражением лица.
Он смотрел на вновь прибывшую сестричку злобно, и без всякой симпатии, не предвидя
ничего для себя радостного от ее появления.

Брат тоже был «розово – белый», с грубокожным лицом, багровевшим в алкоголический
румянец вместе с шеей, отчего становился похож на вареного рака с выпученными
бессмысленными глазами, всякий раз как собирался плакать или что – то было не по его.
А не по его было всё!

Он и много лет спустя, когда стал взрослым,  на все вопросы отвечал либо «все плохо!», либо «ну, Гондурас!», то есть его неосмысленное недовольство из автоматической мины стало осмысленным мировосприятием; от жизни он ждал только новых бед.

И, надо думать, первой такой глобальной бедой и крушением его мира стало появление
сестрички, лишившей его единовластного владычества над сердцами и финансами
родителей. С тех пор его обида на жизнь так и не прошла.

А я, бедная, прирожденная небесная коммунистка, сразу же смутно – душевным
чутьем учуяла, что  здесь всем только мешаю и меня не очень-то и ждут.
Еще были две бабушки, точнее бабушка и прабабушка, мать и дочь, обе старые и
уставшие, выплеснувшие всю любовь до дна на своих детей и внука, прибитые еще в
молодости градом войн и революций и схоронившие в незапамятные времена четырех
мужей на двоих.

Они имели обыкновение весь день проводить в отдельной комнате, каждая на своей железной старомодной койке с пизанскими башнями подушек, покрытыми огромными снежинками белопенных кружев – ришелье.Их большие руки пахли трудом.

Более покойные руки прабабушки не расставались с газетой, где она читала
исключительно «политику», нервные же руки бабушки всегда что – то шили или вязали.
Глаза у обеих были утомленные и вечно прятались за очками.

В их тихом заповедном мире новая внучка тоже была не нужна.Возможно, что и есть такие прирожденные оптимисты, которые хоть их бей – колоти, до смерти уверены в своей неотразимости, но это не мой случай.

Я остро чувствовала свою чуждость и отсутствие сердечности в отношениях.
Может быть какую – то более тупую душу все это  устроило бы, и она бы удовлетворилась видимостью чувства и обилием красочных игрушек, но меня было не провести.

Глаза мои уже на самых ранних фото были лишены неосознанного младенческого восторга и смотрели на мир со странно – взрослым суровым выражением, уместным разве что для младенца Христа, и уж никак не для ребенка в огромном гороховом банте и с разухабистым ушастым зайцем в пухлых руках.

Выглядело это так, что я вроде как готова всех в клочья разорвать, а руки, подло вцепившись в зайца, выдавали такую незащищенность, что впору было расплакаться, глядя на такое несчастье.

Это осталось навсегда, диссонанс рук и глаз, в котором так рано проявилась обманчивая двойственность характера, все противоположное в равной пропорции тянуло меня в разные стороны и там, где воля требовала смело делать шаг вперед, врожденная мягкость  с той же силой тянула назад, одна рука могла безжалостно стукнуть, другая тут же бросалась вытирать слезы.

Родители меня любили, но как мне уже тогда казалось, на самом деле любили не меня а какую – то свою придуманную или неосознанно ожидаемую дочь, которой и отдавали эту свою любовь по большей части внутри собственного ума. Я же, человек – невидимка, вечно мерзла под проходившими мимо  лучами и чувствовала себя сиротой при живых родителях. Это очень характерная ловушка сознания, вращаться в сферах представлений о людях и всем прочем, в упор не замечать их самих.

Я уже в колыбели жила несколькими жизнями, не пересекавшимися в видимом пространстве, подобно параллельным мирам.  Однако в моем внутреннем мире все чудесным образом пересекалось, и сознание распределялось не на шахматной доске плоского логического поля, а плотно населяло какие – то пространственные шары с множеством измерений. Мыслила я ощущениями и смыслами, пользуясь логикой как цементом и одновременно будто – бы находилась в тысяче мест в тысячах разных форм.

День был моим врагом; он грубо унижал своей однозначностью, пользуясь правом сильного, старался обкромсать  торчащие во все стороны космы фантазии.
Здравый смысл требовал уже определиться и причесаться на узнаваемый манер для удобства чужого навязанного восприятия.

В мире ума правит тот, кто владеет ключами представлений человека о себе; о его жизни, смерти и посмертии. Ум как курица клюет зерна все новых и новых представлений, так никогда ничего и не поняв о самом зерне.

Уму интересны все новые и новые зерна, уводящие его от глубинной сути, в которой скрыта огромная невыразимая сила.
Каждый день я как ночной зверь ждала темноты, что бы выпустить свою душу из
тесной, темной телесной норы,  в которой она днем пряталась в тени от операционного солнечного света.

А внешне все выглядело катастрофой – ребенок абсолютно не спал до трех лет.
Все дети должны есть, спать, орать, стучать ножками, улыбаться, улюлюкать и радостно
сиять на агу – агу родителей.
Я смотрела тревожно, беспокойно ворочалась и орала до посинения. Ночами же этот крик переходил в какие – то жалобные стоны, будто это были вздохи взрослой, да еще глубоко – страдающей женщины.

Пеленать меня было делом не для слабонервных. Я не просто капризничала, а буквально вырывалась как дикий мустанг, на чьей шее вот – вот захлестнется зловещее лассо ковбоя.
Этим ковбоем был весь проявленный материальный мир, так некстати вошедший в мои сны и можно сказать, что рождение застало меня врасплох - такой новой подлости от Бога я не ожидала. Казалось, что все, вроде договорились, на Землю – ни ногой, а вот, подишь ты,  новая клетка готова.

Бедняжка, ведь я  уже тогда многое предвидела!
Родители разволновались, потеряли терпение и заметались в поисках диагноза, будто диагноз в таких случаях чем-то может помочь.
Профессора разводили руками, не находя никакой патологии.
- Перерастет, - говорили они, - наверное…

Самое смешное, что и в дальнейшем, когда я внезапно заболевала и доходила до скелетоподобного состояния, диагноза у меня никогда не было, были, в лучшем случае подозрения, но они не оправдывались.


Проза жизни « CAPS LOCK OFF»

Наука, в принципе не вредна.
Ну, не все ли равно от чего умирать человеку, от укуса комара или от андронного
 коллайдера.
Соседка, вот, царствие ей небесное, недавно поперхнулась хлебом и упала лицом в борщ.
И перестала быть.
Я – то знаю, карма, но люди  всерьез это воспринимают.

Ужасаются зачем-то, будто такая тоскливая жизнь лучше полного вечного небытия.
Безобидная женщина, мать, не пьет, не курит, пришла на законный свой перерыв с завода,
и …бац!
Все – таки интересно, чем такую смерть нужно заслужить.

Чтоб хлебом и в борщ!
Не знаю кого как, но меня такие уходы потрясают, подобно грому небесному, я все стараюсь найти им какое-то достойное их объяснение, но безрезультатно, это – необъяснимо!
А ниже другая женщина живет, ее ровесница, тоже сорок пять лет.

С ней свекровь и мать, обеим за восемьдесят и у обеих надо ноги больные отрезать, и обе
умалишенные.
Она с тех пор как перевезла их к себе, вся почернела, тусклая стала; бабки с  утра до вечера ее туркают, дергают, попрекают и обе умереть хотят, но не торопятся.
А она, как ее не гни – не хочет!

Ухаживает за ними и кости соседской собаке носить не забывает, хотя и не особо должна
хозяйке собаки, а вот другая, тоже на их этаже – должна, а не носит.
Как зайдет с костями, бухнется на табуретку, руки на колени уронит и смотрит в одну точку, будто с силами ей надо собраться, чтоб хоть слово из себя выдавить.

Вот, подумать логично, если уж смерть в этот дом собралась, так забирай одну из вредных
старух, не трогай счастливую и работящую, тем более, что человек только на работу устроился.
Так нет же, перед этим собачку забрала, совсем щенка, любимого, а этих зловредных
фурий за версту обходит!

Наблюдая за этой хроникой уходов, пытаюсь найти хоть какую-то закономерность.
Я, конечно,  не настаиваю, но по – моему, смерть, как и все люди, получше выбирает и,
если уж совсем пусто ей, является за всяким хламом.
Так что если хочешь долго жить, начинай портиться и страдать с колыбели.

Смерть любит счастливых!

Они как веселые теннисные мячи и не замечают, что улетают в аут. Тот же, кто мучается и долго коптит темной стеариновой свечой, живет и живет не вызывая зависти богов или может душа их так плотно прорастает в тело, что цепляется за него в последнем чаянии спасения, забыв о своих ненужных крыльях.


БАБУШКИ.

Все живые люди погружены во сны и тем мало чем отличаются от мертвых.
Некоторые засыпают сразу после рождения, другие по ходу жизни, но редко кто доживает
до старости, не потерявшись где - то  по дороге.

Наверное, оттого иногда на лицах младенцев бывают такие мучительные гримасы.
- Не спать, не спать, помнить, помнить! Не забыть, зачем я здесь, выскользнуть, удержать
хоть в ладошке, как щенка на поводке самого себя!

- Тужится, -  догадываются родители и,  принюхавшись, проверяют памперс.
Бабушки с утра на ногах, гладко зачесанные, поправляют ришелье – снежинки на
подушках, чтоб ровно и симметрично. Старость любит симметрию.

Мир старости как статуарные складки на тоге властелина времени, нечто застывшее раз и навсегда, дети же  живут в веселой анархии дикарей, попробуй, приучи их к порядку.
Невозможно, чтоб с пеленок кто-то порядок любил, такое вообще должно настораживать.
Разве может нормальная душа в тепличной атмосфере грез о будущей земной жизни  мечтать стать чиновником или бюрократом, откуда их потом столько берется?

Для ребенка разбросать вещи, все равно, что свой мир начать создавать, взорвать закоснелую среду и перестроить.
Но взрослые это злонамеренно игнорируют и больно лупят за творческое начало, не понимая как важно маленькому человеку обжить хоть маленький клочок пространства в своем духе. Родители, как и господь бог, ни в чем не терпят отклонения от собственного образа и подобия.

Бабушки, мои главные надзиратели, шпионы дня, уже с газетой, вязанием, чайку попили, сидят.
В комнате незримо витают их мысли.

Думать им никто не мешает, я ребенок удобный, ненавязчивый, тихий, пока черт не вселится. От меня шуму не больше, чем от черепахи.
Черепаха тоже удобная и ненавязчивая, она все время под батареей проводит.
Я думаю, что черепаха тоже старая, они все с рождения старые, ведь не носятся же по комнатам, а смирно сидят и панцирь их морщинистый и лапы, глаза близорукие, щурятся, всегда полусонные.

Хорошо ей там, в панцире и всегда при капусте. Я ей даже где-то завидую.
Только выползет, пасть требовательно раззявит, туда сразу капустный лист суют, она гадит и уползает обратно под батарею – Райская жизнь.

Иногда я ее с самого утра жду на четвереньках, рядом караулит премерзкий Тузик.
Ему ее куснуть слабО, умей он говорить, то точно бы уже прыгал вокруг в ажиотаже и орал «тащи ее, тащи ее сюда, мы ей покажем!»

Тузик, таинственный гибрид какой-то восточной породы со следами вырождения на хитрой приплюснутой физиономии, рыжий с черными очками вокруг глаз.
Какие бы он не делал просительные мины, отчего-то сразу ясно, что это очень подлая собака и благородства в нем ни на грош.

Весь азарт его собачьей жизни в том, чтоб тихо подойти и стащить у меня из опущенной руки шоколадку, пирожок или хоть кусок хлеба.
Его страсть не разбирает, что тащить.

Он бы и черепаху обдирал, но на ее счастье собаки капусту не едят.
Я по неопытности, долго считала, что все собаки такие презренные существа, вокруг во всех квартирах жили его дальние или ближние родственники.

Наверное, его прабабка здесь здорово проводила время и ее японская кровь, смешиваясь со всеми разновидностями местных дворняг, порождала все новых и новых монстров. Разношерстная компания выглядела очень пестрой, но все равно было очевидно, что это родня.

Когда несколько позже я впервые увидела великолепного лощеного боксера, да еще и с именем Оскар, судьба Тузика сразу осложнилась, мое сердце упало к длинным стройным рыжим ногам, а руки сами по доброй воле отдавали ему все самое вкусное. Красота не нуждается в воровстве!

Тузика же стали таскать за уши, сгонять с дивана и вообще фортуна развернулась к бедолаге задом, а поскольку он почти все время находился в моем обществе без защиты менее разборчивых родителей, то ему впору было из дому бежать – некрасивому и неблагородному  не было пощады.

Такой жестокой я оказалась к тому, кто ничем не был виновен, кроме плебейского происхождения.
Черепаха долго была в фаворе, пока однажды я с нее не рухнула; казалось, что прокатиться на ней плевое дело, становись на панцирь, она тут же газанет и повезет по всем комнатам.

Святая наивность, черепаха не заметила даже начала гоночной карьеры, а я с ускорением летела в полном согласии со всеми законами физики на гладкий пол и, как самый правильный бутерброд, маслом вниз.

Стук исследовательской головы об пол впоследствии мне пришлось услышать не раз и не два.
Скука, остро хочется любви.
А рядом никого, черепаха не в счет, игрушечные звери глядят угрюмо, зеленых ковер на 
стене темен и безрадостен, как моя юная жизнь, а под диваном огромный медведь живет.
Если ночью ногу опустить – цапнет!

Днем я ползаю вокруг дивана, заглядываю, но ему каким-то образом удается прятаться.
Никто не видит медведя и думают, что это ребенок такой, нервный.
Днем он вроде смирный, медведь, прячется, ночью же, как начнет там сопеть, рычать и ворочаться, весь диван трясется.

- А как ты думаешь, Зина, долго ли еще эта Парижская Коммуна протянет, - почти
столетняя бабушка говорит тихо, мелодично, не поднимая бесстрастного латышского лица
от газеты.

Она так молчалива, что голос ее поражает подобно речам Валаамовой ослицы и оттого все сказанное ее воспринимается как откровение и не пролетает сквозь уши, а заставляет долго думать и искать скрытое значение в самых простых словах.
Каждое слово в тонну весом и стоимостью в полноценный рубль.

- Не знаю, - громко кричит в ответ, семидесяти с лишним лет, моя вторая младшая бабушка.
Ее слова как горох, упавший с неба на железную крышу, шуму много, да все по мелочи – копейки.

Громкость у нее с войны осталась и не регулируется; в цеху, где она ковала победу в качестве главной швеи, всегда было шумно и она уже не может говорить тихо.
Она единственная в роду, не считая уже порочного советского поколения моей матери, работала.

И по лицу и по манерам, сразу видно, что женщин работа не украшает.
Она ударница труда и астматичка.
Старшая бабушка и в почти сто своих непростых лет полна достоинства, а она и моя мать дерганые, крикливые, как сороки.

- Бабушка, а что ты знаешь о Боге, - выныриваю я из - под руки, чтоб застать
врасплох и не дать отвертеться старшей и более покладистой.
Притираюсь к толстой огромной ноге, трогаю ее, хочу обнять, так странно это - «слоновость», где ей слоны встретились, что она такие ноги заимела, ходит точно как слон, только двуногий и в юбке, тяжко ей. Удивительные ноги, я их долго на себя примеряю, вот бы и мне такие!

 Как всегда, прежде, чем сказать хоть «ммммм» бабушка долго о чем-то думает.
- Бог есть, - изрекает столь авторитетно, что дальше спрашивать святотатство, будто нарушаешь величественный покой Будды. И даже тишина в комнате как-то особо вибрирует и от цветов начинает исходить сияние.

- А молитву прочти!
- Так по - латыни я не помню, а по-русски не знаю, - и опять тишина и только часы «тик –
так, тик – так».

Тупик! Заговор молчания, никто ничего не знает или знают, но молчат!
Читают, вяжут, и так день за днем, по кругу, по кругу, будто туго скрученная спираль.
Тик – так, тик – так, утром – дзиииииинь!!!!!!!!!! А часы ли это, или что-то другое стучит и трезвонит у меня в ушах.

От этой их монотонности страшно, кажется, они прямо в гроб гонят, «пошел, пошел!»
Кажется, так вся жизнь пройдет в ритме их усыпляющего монотонного тиканья.
А мне надо знать срочно, надо уже что-то делать, что-то надо делать немедленно,  а то
поздно будет, время уйдет.

Много думаю о том, куда и откуда идет время, но мысли сворачиваются в трубочку, и я отступаю.
Другой мучительный вопрос связан с родителями, никак не могу уяснить себе как меня можно родить, если я была, есть и буду всегда и ничуть на этих людей не похожа. Только я откровенно признаю, что их не знаю, а они зачем-то прикидываются.

Меня могуче влечет смерть, она представляется дверью, которая обычно закрыта, но когда кто-то рождается или умирает, она приоткрывается на миг, на самое чуть-чуть и в этот момент можно заглянуть за нее и увидеть что там. Это совсем, совсем не страшно.

Можно подумать, будто я целыми днями с упорством параноика думаю о смерти, однако это не так, в моем мире она не важнее смены дня и ночи, просто некая данность  и не имеет никакого особого значения, меня куда больше занимает жизнь и ее таинственные закономерности, я прирожденный мыслитель.

Отчего-то я всегда заранее знаю, кто умрет, и смотрю на этого человека во все глаза, стараясь проскользнуть в эту щелку, а может даже и сбежать за компанию, исхитриться, так сказать, не совсем сбежать, а прогуляться, как в кино. Говорят же, что никто по одному не умирает, всегда прихватит пару по соседству.

У смерти тоже есть тень, и она бежит впереди нее. Слава богу, у меня хватает ума или глупости никому об этом не говорить. Дети часто это чувствуют, но не обращают внимания.
Снова мучительные «почему»!

Что «делать» и что «поздно» непонятно, но очень надо! Надо успеть.
Это неясное томление духа не может удовлетвориться ничем конкретным, и, думаю, потом по ходу жизни выливается в явную или неявную суицидальность.

Когда я научилась читать, это фанатичное желание срочночтотоделания  превратилось в не менее фанатичное бегство от себя, то в чтение, то в наслаждение едой, то в спорт, то в любовь, но всегда с самоубийственной целью – это были маски одной и той неутолимой страсти.

Жажда красоты – это жажда Бога. Не зря же все что для нас важно, в том числе и Иисуса Христа мы стремимся видеть красивыми.
Пока же я не умею читать, кругом старики! Я заложник мира старости и ничего, ничего нельзя изменить. Вся жизнь заведена как часы и станет в свой срок.

Я хватаю часы с комода и об стенку – бабах! Убить время! Растоптать его, унизить!
Это от безысходности и от нее же я нещадно кромсаю пластмассовые тела кукол, стригу их наголо и ставлю им системы.
Так что все они напоминают узников Освенцима.

- Не надо женщине так поздно рожать, вот, что получилось – психопатка!
Я поздний ребенок, дитя долгих ожиданий и усталости, на моих плечах тяжкое бремя составить счастье двух почти остывших друг к другу людей.

Может когда-то их чувства бурлили, но сейчас они срослись друг с другом как сиамские близнецы и их связывает плотная непроницаемая паутина бесконечного выяснения отношений.
Я подозреваю, что многие женщины выходят замуж, только затем, чтоб доказать мужу, что он дурак.

Моя мать, вечная отличница с поджатыми капризно губками и пушистой русой косой еще в институте начала доказывать эту теорему моему отцу, долговязому умнику -изобретателю, да так увлеклась, что пришлось замуж выходить. А то бы он чего доброго нашел себе дуру и пребывал всю жизнь в благом заблуждении относительно степени своей дурости. Разве ж можно! Она по натуре просветитель и миссионер азбучных истин. Шаг вправо, шаг влево и мозг ее лихо заходит в ступор – крик, паника, корвалол!

Главное для нее доказать свою правоту и выявить виновных. За это, она бы не задумываясь, могла отправить на тот свет армию или сжечь пару сотен еретиков но, слава богу, не родилась генералом и не жила в век инквизиции.

Наказывать она, в принципе не любит, но все время как такса тычется в барсучьи норы чужого злого умысла и что-то там вынюхивает. Даже лицо ее имеет вытянутое к носу хитровато – поисковое выражение. Любое мельчайшее происшествие может вылиться в нескончаемые  «что, как, зачем, почему, о чем думал в момент свершения» и закончится соответственно раз  и навсегда утвержденным финалом «я же говорила!»

В этом доме, который я никак не могу назвать своим, живут либо молчание, либо крик и много - много болезней и страха. Такое чувство, что без болезней жизнь немыслима, а без этих нескончаемых проблем тем более, будто жить, это не радоваться, а в лучшем случае испытывать временное облегчение от решения очередной проблемы.

В моей душе другой дом, он тихий, в нем всегда зашторены окна, и какие-то безмолвные женщины натирают бронзу перил, я там одна с собакой; нас кормят, выгуливают и там мы так же никому не нужны. Я не могу попасть туда сознательно, но когда мне совсем уж невмоготу этот дом и другая я приходят сами, это всегда неожиданно.

Кто-то может счесть меня впечатлительным и фантазийным ребенком, выдумавшим свой мир сразу же, как только почувствовал холод и неудобство в реальности. Однако, Аристотель еще говорил, что в душе нет ничего, что не попало бы в нее через органы чувств.
В мои органы чувств тот дом и вся его атмосфера извне попасть никак не могли, да и назвать тот дом безопасным и приятным местом для отдохновения тоже трудно, там я была еще
несчастней, чем здесь в этой реальности.

Да и будь это плодом фантазии, я бы могла бывать там, когда захочу и делать все, что захочу. Но как бы ни так, события там шли своим чередом, иногда странным образом влияя на эту жизнь и просачивались сюда в форме странных, ни с чем е связанных мыслей, фобий и неожиданных высказываний.

Вроде « везёт же тебе, у тебя нет папы!», мой отец в реальности безупречен и любит меня без памяти.
Потом, уже лет эдак в девятнадцать, я случайно ощутила нечто похожее на атмосферу того дома, будто знакомый запах или забытое чувство, оно витало среди жары и диких запахов еды рабочей столовой. Я навострила нос как борзая и учуяла, что исходит это дивное сияние от ничем непримечательной старухи нищенки, одиноко сидящей за столом с сиротским стаканом чая и куском хлеба.

Душа моя пришла в неописуемое волнение и я, набросав на поднос все самое съедобное на вид, устремилась к ней, спотыкаясь на жирном полу своими десятисантиметровыми шпильками.
- Вы позволите вас угостить, мне показалось, что у вас нет денег на нормальный обед – примерно такая фраза показалась мне уместной в данном случае.

И я стала выкладывать с подноса все, что принесла для своей новой подружки.
- Благодарю вас, - она робко тянула руку и, нежно щупая поверхность стола, подгребала к себе свалившуюся с небес манну.

- А как вас зовут? – меня ничуть не разочаровывала ее нищета, старость и слепота, - откуда Вы?!
- Тереза, - ни капли смущения, приниженности или подобострастия не прозвучало в ее голосе, - я из Польши.

И далее я услышала поразительную историю ее жизни, достойную целого сериала.
Сейчас трудно вспомнить подробности, но в общих чертах это была польская аристократка, выданная рано замуж за еврейского банкира, родившая троих детей, которые вместе с мужем погибли в гетто, а ее потом за житие с немецким офицером засадили в лагерь советские освободители.

Смысл в том, что в этой совсем потерянной в мире женщине жил нетронутым мир чувств и впечатлений европейской буржуазии времен второй мировой и именно этот мир жил во мне с детства, никак не связанный с очевидной реальностью и именно в том времени был мой внутренний дом. Дом, с которым я никак не могла расстаться.

Я будто встретила себя, какой стала бы в той старости, в старости которой не было, так как из той жизни я ушла очень молодой, не больше двадцати пяти лет, но об этом позже.
Я болтала с Терезой не как девятнадцатилетняя русская студентка, а как подружка по пансиону, еще немного и мы начали бы вспоминать детство…но, тогда я еще не помнила всю ту жизнь полностью. Я ее вспомнила одним файлом, мгновенно перед клинической смертью в этой жизни, тоже в двадцать пять лет.

Оказалось, что многое до смешного повторяется и из жизни в жизнь тянутся одни и те же ошибки и похожие ситуации, только часто наоборот, как бы в вывернутом наизнанку виде. Что можно назвать воздаянием только очень приблизительно.

Здесь же болеют все! Бабушки болеют важными болезнями законно и почти незаметно, брат болеет истерично с большим накалом страстей, будто из-за ветрянки он не явится на битву при  Ватерлоо, я же болеть вообще боюсь, ввиду прокурорских нравов матери, но не болеть не получается.

Мать болеет с тихим упорством великомученицы и где-то на заднем плане.
Пока я мечусь в жару, мать мечется рядом: «Я же говорила, я знала! Где тебя продуло?! Может вчера на кухне?! Или ты ноги промочила, или опять в снегу валялись?!» - она вся трясется и заводит эту шарманку снова и снова, будто не понятно, что больному человеку нужен только покой и душевное тепло, а не очередное судилище.

За это я ее остро ненавижу и все дальше отстраняюсь, безжалостно представляя, как она будет страдать и плакать, когда я умру от этого жестокого обращения.
Самое смешное, что своим слишком эмоциональным отношением к болезням она добилась только того, что я, стремясь избежать неминуемой пытки, стала скрывать свое самочувствие и никогда ни на что не жаловалась, пока не падала с температурой под сорок, стремясь свести к минимуму всякое обращение к матери.

В принципе, она всегда была неплохим человеком и хорошим знающим врачом, только к тому времени в ней накопилась такая чрезмерная усталость, что в купе с большой ответственностью порождало постоянные нервные срывы.

Вернувшись с работы, вся вымотанная бесконечными проблемами чужих детей, она распрямлялась как сжатая пружина и давала волю своим эмоциям, что очень напоминало свихнувшийся танк, открывающий бешеную стрельбу по воробьям в мирном зеленом лесу.

После нее в том лесу все воробьи моей радости валялись кверху лапами, а я как всегда с чувством вины за неуместное веселье, терзаясь, уползала во внутреннее убежище в полном убеждении, что радость порочна, а жизнь и труд – тяжкое бремя. Да и как можно безнаказанно радоваться в присутствии таких вечно удрученных серьезных людей.

Страх и болезни взаимоперетекающие субстанции, и то и другое тянется за родителями как шлейф, когда они возвращаются из больницы, продолжая лет двадцать назад начатый спор, в котором меняются города, сослуживцы, больные, но не лейтмотив « как можно быть таким дураком, куда мои глаза глядели!»

Я спокойно и трезво думаю: « Чё, орать, разошлись бы!»
Однако ее из него автогеном не вырезать. Щупальца обвились плотно и проросли в мясо.
В семье роли распределены автоматически, виновных двое, мы с отцом и два непререкаемых судии, мать с братом. Они, люди традиционно мыслящие и не очень умные, правы всегда и во всем и ничуть не подвержены опасной мании размышления.

Отец считает дураком тугодумного плаксивого сына, мать считает дураком отца.
В крепком роду отца из поколения в поколение передается научный склад ума и все мои родственники по его линии служат науке с неослабевающим рвением, а раньше еще и руководили заводами, были космонавтами, до революции же, как бы сейчас сказали, были «монополистами» в одном очень прибыльном бизнесе.

Отец, как истинный отец Золушки, пытается меня спасать от матери, но безрезультатно, можно, конечно, перевести огонь на себя, но это плохо помогает, у него не хватает характера ей противостоять. Есть такие люди, со стороны посмотреть, так жертва с печатью упорного смирения на лице, однако у них хватка как у бультерьера и они не успокоятся, пока не дожмут несчастного видимого агрессора до полного удушения
Со стороны же все наоборот «муж бьет жену!»

Иногда мне хочется крикнуть: « Да ударь же ее!»….но я молчу, а он взрывается: «да что ж это такое, опять ты прокурор, я же тебе не мальчик, оправдываться!»
Но это только слова, он оправдывается именно как мальчик.
Словесная баталия может длиться и час и два.

Достанься ей не такой терпеливый муж, ее характер мог и не получить такого патологического развития; с собственным, не менее истеричным сыном этот номер у нее не прошел. В ответ на ее поползновения мой брат сам зачинал такую истерику, что она вся сжималась и сникала на глазах. Любо дорого было смотреть на такое взаимопонимание.

Брат выбирал жену долго, но выбрал очень метко, по характеру она оказалась еще хлеще матери, рот ее молчал только во время еды, а брат очень скоро поняв, во что влип, перенес центр своей душевной жизни на рыбалку, где и проводит ныне все время, наслаждаясь обществом молчаливых рыб. Только в этом он пошел в отца.

Наверное, я впоследствии стала выбирать очень авторитарных и властных мужчин не только в силу своего характера, но и затем, чтоб неосознанно реабилитировать поруганную сварливой склочной женой мужественность любимого родителя.

Хотя может, что на ловца и зверь бежит; мать сама того не ведая привила мне не интеллектуальное высокомерие современной западной женщины, а страсть к рабской покорности мужчине и стойкий иммунитет к выяснению отношений. Мой любимый господин прав всегда, даже если говорит очевидную глупость и совершает промах за промахом, на все я реагирую однозначно «ну, что ж дорогой, так уж вышло!»

Такими вот становятся жертвы крикливых матерей.
Во время бури я сбегаю, забиваюсь за диван и сижу там до полного оцепенения, закрыв уши руками, слезы текут и текут, высыхая только от усиленной мыслительной работы, собственная голова – лучшее убежище от мира.

Орущий человек, все равно, что храпящий, он живет в комфорте собственной непогрешимости, близкие его живут в аду.
Поят валерьянкой на ночь, это лучше, чем димедрол, некоторым детям димедрол дают, чтоб спали.
Я уже сплю, а толку-то.

Душа во мне ворочается как не застывшая почва молодой планеты, бугрится холмами, тело напрягается, вот-вот треснет, как же тяжело – срочно, срочно что-то делать!
Душа большая, а тело маленькое.

Еще есть какое-то удивительное чувство, что в теле я прячусь от чего то, еще более опасного, чем жизнь, но это чувство непостоянно.

Из родительской комнаты вдруг, бывает, луч света тревожно – желтый прорезает тьму и
оттуда сначала ужасом пахнет, а затем появляется огромный черный пес, с горящими
ненавистью желтыми глазами, его шерсть вздыблена, он явно хочет броситься, но что-то ему мешает, он стоит, наткнувшись на невидимую преграду, и ждет.

Мое тело цепенеет, не пошевелить ни рукой, ни ногой, только глаза смотрят твердо в его ледяные горящие очи. Я даже как будто смеюсь.

И, вдруг, очнувшись, вижу, что в доме везде свет, родители разговаривают на кухне, хотя в моих ощущениях, это дальше, чем на луне, а зверь все еще здесь, под боком, один момент и сознание снова скользнет в его реальность и тогда мне конец.

Тик – так, тик – так, то ли кровь так стучит в висках, то ли часы, не разобрать уже.
Только успокоилась, а оттуда же, из пустой родительской комнаты опять ужас ползет, но только уже другой, бесформенный и громадный.

Теперь там женщина. Я всегда знаю, что она там, чую сквозь стены. Я откуда-то знаю ее, но удивляюсь тому, как она меня нашла, знаю даже ее диковинное имя.
Плавно отделяется от стены, белая как мел, с пустыми глазницами, страшная этой их
белесой впалой пустотой, идет, шаря перед собой слепыми руками.

- Там их много, - догадываюсь я, - за этой другие придут, бежать бесполезно, да и куда, тело не слушается, ватное, чужое, парализованное.

Может и не я ей нужна, но когда их много таких, белых, со странными высокими прическами в странных одеждах (потом я уже узнала, что это японское кимоно) выходят из стен и идут мимо нескончаемой чередой, жутко.

Идут, согнувшись, смиренные, будто караван верблюдов, у каждой сзади горб, а в горбу ребенок. Иногда то одна, то другая, мотнув шеей, пытается сбросить его, но он еще больше прирастает.

- Отчего они такие смиренные, - проваливаясь в сон, ловлю обрывок мысли, и уже во сне приходит ответ, - им нет прощения, они – самоубийцы, они убили себя и ребенка.
Если такая даже случайно рукавом зацепит, умрешь насовсем потому, что они совсем мертвые, как мел.

Запомнить, запомнить, - думаю я напряженно перед сном, укутавшись в одеяло, на котором не должно быть ни одной складки  - морщинки, - бойся старости, это от них, стариков, все беды и ужасы, старики все вампиры!

Как страшные брошенные дома возле нашего большого дома, похожие на раны, которые никогда не заживают. Вроде и не живет в них никто, а все же они живые, дышат и сладкой жутью от них веет. Они смиренно ждут своего часа, и бытие их окутано тайной обреченности.

Там ночами то огоньки, то шорохи, то вздохи слышны, то скрипы, а днем, если не бояться и залезть, то портрет со стены падает, то дверь шкафа внезапно сама открывается, а там никого, только связка пожелтевших нот – неужели в этой лачуге кто-то на пианино играл?! Я себя убеждаю, что да, от этого уже не так жутко, если это призрак здесь бродит, того, кто играл на пианино, он не может быть плохим.

Эти брошенные дома нас притягивают как живой магнит. Они как сундуки с сокровищами, а мы пираты.
Есть один дом, совсем окнами в землю врос, с камышовой крышей и облупившимися стенами, да так, что видны его ребра из реечек.

Там живет девочка и бабушка. Отец девочки странный, он с собаками живет, с целой стаей. Когда он, дикий и нечесаный, появляется в окружении штук двадцати кудлатых псов, очевидно считающих его главой стаи, мы резво прячемся, ведь одно его слово и псы нас не пощадят, он ими правит как настоящий волшебник при помощи волшебной палочки. Даже взглянуть на него нельзя, они сразу рычат.

Но за свой страх мы отыгрываемся на девочке и бабушке.
Собираемся в банду и бежим к их дому, а там кричим « Леееенааааа, выходииии!»

Лена нам не нужна, мы с ней не дружим, она какая-то скучная и заторможенная, весь фокус в том, чтоб  грязная занавеска отодвинулась и в окне возникла огромная, расплывшаяся, одутловатая фигура ее бабушки с седыми расхристанными космами по плечам. Лицо ее как огромное белесое моченое яблоко и чуть не до полу огромные белые груди висят.

Сначала мы застываем с открытыми ртами, а потом хором « ведьма, ведьма, вееееееедьмаааааа!» и врассыпную. А она нам кулаком вслед грозит и видно, что ругается.
Жуткое тело потом еще долго преследует воображение своими явно гротескными пропорциями, волнует и притягивает, мы ходим ее вызывать почти как на работу.

Ей не понять, что это любовь и восхищение, детство любит сладкий ужас безобразности, детский мир населяют бесчисленные фрики.

Еще есть чудесная Харламыха, она с утра оглашает воплями улицу: « Понаехали тут!!!» , Это она идет выяснять отношения с торговцами на базар, но мои родители долго считали, что она их имеет ввиду, и что это не Харламыха, а некий Глас Божий или Дух Правды сообщает, что нечего по стране ездить и чужое сало есть, ведь и вправду же  «понаехали и едят!»

Днем она уже в стельку и валяется под ивой или на газоне.
Мальчишки клянутся, что на ней трусов нет. Мы, девчонки, ее защищаем и отгоняем мальчишек, норовящих ей палкой юбку задрать, ведь, говорят, она красивая была, жена комиссара, а когда он на мине подорвался – с ума от горя сошла и теперь вот так страдает!
Нам тоже интересно есть ли на ней трусы, но из неосознанной бабьей солидарности не можем позволить мальчишкам лезть в чужие тайны. Тем более, что «была красивая!» и страдает от любви.

Еще мы дразним почтальонов «подштанниками», и толстого соседа Бегемотом, жена, соответственно, Бегемотиха.
- Бегемот, Бегемот, чем набил ты свой живот, - это мое самое первое знаменитое стихотворение.
- с Бегемотихой гулял, все скамейки поломал!

Наша дворовая банда в восторге, кто писать умеет, записывает этот перл грязной обгрызенной ладошкой. А дальше?!
Я в недоумении как такой бред может нравиться, но я популярней Чуковского и надо продолжать.
 
Далее моя Бегемотная семья посрамляет «Робина Бобина Барабека» и в финале выясняется, что своих детей они тоже – Съели!!!!!!!! А в гробиках игрушки хоронили и хитренько так смеялись, пока все вокруг плакали и их утешали.

Но потом их милиция заподозрила, и они бояться стали, так что теперь голодные ходят и едят только колбасу, пирожки и тортики – вагонами!
Такое вот доброе творчество!
В тайне мечтаю быть почтальоном.

Родители потом недоумевают, куда деваются все поздравительные открытки. Я их надписываю « С Новым Годом!» и разбрасываю по ящикам, не смущаясь тем, что на улице лето в разгаре  или осень полным ходом.
Зачем ждать, если радости хочется сейчас!
Бегемотной семье бросаю самую красивую открытку, стыдно.

Особенно страшны бабы на рынке, что семечками торгуют, они страшнее всех призраков вместе взятых.
Подойдешь семечек купить, а она, пока тебе кулек протягивает, литр крови выпьет –
проверено!

Странные бабы, даже на людей – то не похожи, темные изнутри, тяжелые как камень, смутные, так и сверлят глазищами. В каждом глазу прямая связь с адом, а под юбкой -  хвост.

Они и не подозревают, почему мы толпой ходим семечки покупать.
Мои ночью тоже приходят кровь пить, но они стесняются много пить, своя все же.
Никак я их не укараулю, хотя подруга свою бабушку застукала, та хитро выкрутилась
- Пришла поцеловать на ночь, - как ни в чем, ни бывало, говорит, а сама к шее тянется.
Хитрые они, думают, мы не знаем!

Иногда монотонность тиканья размеренно скучной жизни, нарушается странными снами,
такими необыкновенными, что потом долго пытаешься удерживать это чужеродное
ощущение в себе.

Будто что-то пусть страшное, но новое входит в жизнь, душа возвращается из снов
свежей, напитанной озоном и каждый раз ты на утро – другой!

Серо, сыро, тревожно, свинцовое море облизывает мутный берег свинцовым широким
языком, подбирается к ногам, опасное, как серная кислота, сейчас лизнет.
Переливается маслянистым блеском, а вдали, в смутной дали, какие-то всполохи
бордовые, зловещие, будто грозовое знамение. Ноги прилипли, не убежишь.

И, вдруг, туман рассеивается, свинцовое небо озаряется тревожным светом, а на
поверхности моря, будто лодки или плоты, все дряхлые, вот – вот рассыплются.
На них одинокие старики сидят, погруженные в какое – то свое бытие, ничего не замечая
вокруг. Странно заметны детали; у одной очки на единственной дужке висят, а другая
тряпочкой привязана, старик на соседней лодке, вроде оживленный, все пытается лодку
свою чинить; пока в одном месте латает, в другом дыра образуется и вода поднимается,
 поднимается.

Кто-то подходит сзади и говорит: « Это души тех, кто отождествил себя с телом.
Вот их сознание после смерти и не может расстаться с тем образом, который запечатлел
их мозг перед уходом. Не бойся, душа их не умерла, просто они ее не осознают, они спят..
Проснешься –  скажи!» От этого «кто- то» тепло и покой.

Знать бы еще, что значит «отождествиться» и что нужно «сказать».
Никто и никогда не докажет мне, что такое можно выдумать в четыре года.
Не такой уж я и вундеркинд, все, что я выдумываю сама вполне примитивно, но то, что я ощущаю как «правду» совсем другое дело.

Хотя, сложно не согласиться с тем, что одиночество развивает фантазию.
Будь я покрепче связана с семьей, а не болтайся между мирами с самого рождения, то возможно, была бы и нормальней, но вряд ли счастливей.
А в законной реальности за окном настоящее море колышется, трепещут волны алых знамен, как маки в степи.

Море льется, змеится под окном, пока все не вытечет на соседнюю улицу, и дальше, дальше к площади, где слышно  как настраивают громкоговоритель «раз, раз, раз, приём, как слышно..раз, раз, раз..дорогие товарищи!»
Первое мая! Будет торт и оливье. У матери день рождения.

- Вот, не повезло мне, целым одним праздником, а значит и тортом меньше из – за нее, - злюсь!
Над радостной толпой плывут серьезные лица вождей, в чье величие сложно поверить.
Ни тебе Зевса, ни тебе Геракла, тоже мне боги!
- И за что Бог так Россию невзлюбил, - сокрушается старшая вампирша, имея ввиду Хрущева, - то ли дело Сталин был, настоящий царь!

Хотя с Николаем, конечно, не сравнить.
Тот совсем красавец и вся семья его – красавцы.
В бытность свою в Питере, она любила на них смотреть и гордиться страной.

Это же одно сплошное наслаждение надеть новое платье в пол, прическу сделать, дочек нарядить, а рядом муж в статусном головном уборе. Так жить можно.
- Глаза б мои не видели, - в этот день у нее всегда плохое настроение, - Голодранцы!
-  Люмпены! Видать, не дожить мне до падения Коммуны! Сто лет на божьем  свете
прожить и не дожить! Жалко! – бабушка на диво разговорчива.

Мужчины ей тоже любы не больше Парижской Коммуны.
- Бабушка, а муж у тебя был!? Тебе замужем нравилось?!
 - Эх, можно за три дня до смерти выйти замуж, а потом говорить, что всю жизнь
промучился! Редко кому везет в этой лотерее, - на лице бабушки не отражается и тени чувства.

- А, дети, бабушка, детей ты любишь?! – хватаюсь я за соломинку, ведь детей же, вроде, все любят, пусть не меня, но каких-то других, счастливцев.
- Знаешь, если есть другие жизни после этой, больше меня природа не обманет! – слова вроде простые, но от них веет спокойной решимостью сознательного выбора «плавали – знаем!»

И откуда у нее, католички, такие мысли.
- Не, ну, ба, как же, у тебя же две дочери!
- Поживи с моё! В молодости еще что – то чувствуешь, а к старости уже всем всё равно,
живешь только потому, что не умираешь.

По ее словам жить ей надоело уже к пятидесяти, так что еще пятьдесят она ступала, еле волоча свои слоновьи ноги.
Странно, но я не могу вспомнить, чтоб хоть одна из моих бабушек смеялась.
Всегда чем-то озабочены, всегда что-то делают, постоянно болеют, кашляют, шаркают тапками.

Я смотрю на них с ужасом, непонятным для тех, кто не несет в себе неких необъяснимых эстетических воспоминаний и непонятно откуда взявшихся представлений о роскоши.
Во мне уже в раннем детстве живет тонко-паутинный мир красоты. Но он пока еще робко выглядывает из глазниц, словно боясь ступить босой ногой на холодный лед реальности.
Я бы хотела, чтоб они таинственно смущались, вспоминая мужчин, хранили в томиках стихов засушенные розы и пожелтевшие фото усатых любовников с тростями и котелками, хотя, конечно, можно и в охотничьем костюме с ружьем.

Зачем такая жизнь, как вынесли они эту томительную скуку.
В реальной жизни я – урод, такой же, как они все, без всяких надежд на чудо, и брат меня стесняется! Нос мой торчит как у Пиннокио и в теле никакой миловидной грации, я даже на роли в детских играх не претендую, жмусь робко в углах, или едва выглядываю из темного подъезда, пока все дворовые королевы, русалки, феи и снежинки резвятся с принцами, разбойниками и пиратами. Выползаю только к вечеру как летучая мышь.

 - Она умная, - не очень убежденно говорит плаксивый брат друзьям, имеющим красивых, кудрявых смачных сестер, - самая умная, но злая и страшная.

Иногда это чувство некрасивости доводит меня до такой паники, что я, схватив ножницы, отчаянно кромсаю волосы как попало, что б еще страшней, чтоб умереть. Это ужасное видение в зеркале не может быть мной, я не вижу ничего от себя в лживом серебристом стекле. Иной раз возмечтаешь, что если резко обернуться, можно себя поймать, пока не спряталась вглубь тела, ан нет, не получается! Там все та же незнакомая девочка.

Некрасивость кажется мне наказуемым преступлением, древним проклятием, а красивый властелином мира и я готова стать рабыней, только бы на меня падал хоть слабый ее отблеск.
Эта красота болит во мне как зуб, а прорасти, не может.
О, как же страшен мир, где нет даже ее тени!
Мне четыре года, я не знаю, кто я, я не понимаю где я, я задыхаюсь.

Люди рядом тоже задыхаются как пойманные рыбы на льду, но они не помнят уже своей былой свободы. Они думают, что это астма или экология, или магнитные бури.
Человек почти мгновенно привыкает к тому, что еще минуту назад казалось ему отчаянием и страдание уже не страдание, а так, мелкое неудобство.

Куда ушли демонстрации и знамена моего детства, что стало с его навязанными героями?!
Они уже при этой жизни стали «прошлой жизнью», существующей параллельно в памяти ее действующих лиц. И в эту сказочную реальность невозможно поверить детям и внукам.
Мы все живем прошлым счастьем, тем временем, когда ощущали себя живыми.

Постепенно все дальше и дальше погружаясь вглубь памяти, перемещая точку сборки из настоящего в прошлое. Не живем в реальном времени, а выпадаем из трепетной динамики множества межличностных взаимоотношений. Память жива, текуча и коварна, каждый день она предъявляет нам нового себя, как проститутка новому клиенту.

Находясь рядом, мы на самом деле общаемся лишь одной двумя гранями, огромные же глыбы подсознания плавают каждая в своем океане во многих параллельных мирах.
Когда уходит мир, с которым у человека связано красивое представление о себе, он уходит вместе с ним, а тело доживает свой век в полном эмоциональном отупении, как Кронос пожирая радостную энергию своих, еще пока живых детей и латая свои дряхлые тела – лодки. А мертвая вода подступает.

Где она, живая вода, обещанная Христом, вода, выпив которой не возжаждешь вовек?!
Хочу ли я ее, эту воду истины, не разорвет ли она старые мехи?!


 КРАСОТА

Красота загадочна и необъяснима, может это вообще самое загадочное, что может быть в человеческой жизни.
Я уже не ребенок, но красота все также преследует меня, она держит меня на суровом ошейнике, не давая сбежать в мир спокойных, довольных собой и жизнью людей.

- Что, депрессия?! Дать шоколадку?
- Зачем, все бессмысленно.
Мать швыряет мне с размаху кота на плед выкрученными артритом руками.
- Вот – смысл! Держи, твое животное!
Кот красивый, вальяжный, жеманный аскет найден мной в лесу котенком и устроен с царским размахом.

- Задумайся о своей жизни, сделай выводы, со стороны же видно, ты никогда и не с кем не уживешься! Тебе нужен не муж, а два пса на поводках, они преданы, красивы и ненавязчивы. Они не состарятся, не будут тебе изменять. В них ты не разочаруешься, обнаружив, что перед тобой всего лишь человек.

Странно, этот совет мне дают все умные люди – заведи пса, огромного, черного и опасного, неужели они знают меня лучше, чем я себя, в моей-то голове не гаснет свет любовной утопии. .
Пёс почти, что аллегория зла из моих детских кошмаров.

Может это мое отношение к мужьям вообще?!
Перед официальным браком я испытываю такой утробный ужас, что он сравним лишь с огромной боязнью снять темные очки.
Меня надо лечить, я почти уже готова с этим согласиться, но пока что никто мне это аргументировано доказать не смог.

Достаточно глянуть на мир нормальных, как всякое желание лечиться отпадает напрочь.
Если эта серая угнетенная толпа с атрофированным чувством аутентичности и есть то, к чему следует стремиться – увольте!

Я премило провожу время в обществе собственного ума и ничуть не страдаю от одиночества. Рожать, слава богу, есть кому!
Я не против детей, но мне больно слышать, как хрустят их кости под безжалостными колесами социума и больно смотреть, как на их некогда красивые глаза ложится патина  рабского равнодушия. Я не желаю рожать рабов, но кто и кому может сейчас гарантировать свободу, когда мир давно стал ареной охоты на людей.

Человек уже давно не человек, он все, что угодно кроме личности.
Он еще и пискнуть не успел, как уже внесли в реестры, прописали и приписали к станку и автомату. Он должен, должен, должен и погнали его по инстанциям оболванивания.
К двадцати пяти – конченый дибил и робот.

Может я все преувеличиваю, но пусть в меня первым бросит камень тот, кто знает меру.
И  спасение только в красоте, она не от мира сего, эфемерная как запах розы.
Красоте идет трагедия, возможно без трагедии красоты бы просто не существовало.
Будь красота розы вечной, она бы приелась моментально, и чувства перестали бы на нее реагировать.

Нужно очень низко пасть, чтоб взволновать человеческое сердце до глубины, нужно дать себя распять на кресте, чтоб стадо, хоть чуть – чуть встрепенулось.
Красивый человек в красивой обстановке приятен, но не оставляет сильного впечатления, это я поняла однажды в пионерском лагере, увидев красивую девочку в отряде детдомовских детей. Говорили, что все ее родственники разбились в автокатастрофе.

О, что творилось с моим сердцем, я волновалась не как двенадцатилетняя не очень красивая девочка, я буквально сходила с ума от страсти как Гумберт  Гумберт.
Красоте идет близость смерти.
Конечно, и человек может быть красив как конь или слон, но что-то все равно здесь не так.

ЖИЗНЕННЫЙ ОПЫТ

Меня частенько посещают крамольные мысли насчет жизненного опыта.
Все вокруг восхваляют мудрость и увековечивают ее в афоризмах вроде «обжегшись на молоке, дуешь на воду» или «семь раз отмерь – один отрежь».
Мой же опыт говорит обратное.

Кто так долго что-то вымеряет, как правило, уже и не режет, а обжегшийся на молоке может и не встретить далее в своей жизни ни молока, ни воды; будет дуть как заговоренный на все, что льется и пенится.

Ситуация ведь всегда многопланова, а из-за излишней осторожности можно упустить много всего волнительного.
Опыт учит бояться, не доверять и не любить.
- Обманут, попользуются, бросят, - думают осторожные и статистически они правы, обмана хватало во все времена, но как, как жить, если не обманываться.

Кому нужна скучная правда, без фиалкового флера мечты.
Не может же душевная динамика состоять из одних положительных эмоций.
Когда мы смотрим кино, подавай нам трагедии и катастрофы, на самого же собака соседская тявкнет, уже надулся и обиделся.

Почему-то чувство юмора, это то, чего нет у других, даже самый закоснелый в мрачности тип, считает, что оно у него совершенно.
Есть два вида греха – грех свершения и грех не свершения.
Совершающий первый вид, пожинает плоды страсти, виновный же во втором собирает урожай скорби.

Кто, положив руку на сердце, не признается, что даже самому горькому опыту, не предшествовали очень приятные моменты.
Я пугаюсь зеркального блеска упоительно умных очков, венчающих всезнающие носы, и ничуть не обижусь, если в очередном жизненном раскладе мне выпадет карта «Дурак».
За спиной только котомка, ветер играет пером на дурацком моем колпаке, тащите умники тяжкую колоду своей мудрости, я – шут и какой с меня спрос.

Не хочу жить каждый день как последний, это ужасно, гораздо интересней, когда впереди непаханые нивы неизвестности и каждый день как первый день на новой планете.


ЧЕЛОВЕК ИЛИ МАШИНА

Самая большая удача в жизни – это встретить того, кто способен тебя воспринимать.
У кого – то главный объем осмысленности находится в уме, у кого-то тело как у боксера тяжеловеса, а кто-то обретается в глубинах подсознательного, так и не выйдя на свет божий.

Пока ты не опознан ты не существуешь.
Что делать если боксер рождается среди умников, а, скажем, Кант среди папуасов!
Еще горше дело обстоит с душой, стоит хоть раз в жизни такое встретить и все становится на свои места, обретает смысл и ясность.

« Дар Божий!» - это самое скромное определение подобных встреч.
Ты живешь в ожидании, что чудо произойдет, найдет тебя, явится и поведет за собой в свое Прекрасное Далеко.

Думать мало, надо идти навстречу чуду и никогда в нем не сомневаться, ибо этим сомнением ты убьешь и себя и его.
От чуда не надо ничего ждать, оно само себя определяет и оправдывает, и у него нет иной задачи, кроме как пробудить спящую душу -  оно вовсе не обязано одаривать дворцами и раздавать арабских скакунов.

Люди же ходят по трупам синих птиц, умерших от непосильного труда победить материалистическое сознание.

Чудо может постучаться в дверь в образе нищего ребенка, или прикинуться больной собакой, но если правильно отреагируешь, для тебя откроются врата рая.
Никакое общество не заинтересовано в твоей неповторимой индивидуальности и сделает все, чтоб от всей целостности оставить легко управляемую животную часть, инстинкты размножения, питания и безопасности.

Взамен любви явится все многообразие порнографии, со всех сторон ты будешь слышать об угрозах своей жизни, и все это увенчается непререкаемым долгом порождения новых поколений рабочей силы.

Сам же ты превратишься в лучшем случае в наблюдателя этой непонятно чьей жизни, так и не познав своих истинных желаний.
Неужели миллионы лет эволюции потребовались только для того, чтобы получить то закрепощенное состояние, в котором мы наблюдаем современного человека.

Ей богу, ради этого обезьяне не стоило брать в руки палку и сбивать ею банан.
Теперь чтоб купить те же бананы она должна отпахать полный рабочий день без всякого для себя удовольствия.

О том же чтоб всласть поскакать по веткам и речи быть не может, современная городская обезьяна должна жить, есть, и спать только в строго отведенных местах с обязательной пропиской.