Смерть труса

Андре Барбье
Скоро рассвет. Вернее скоро настанет день. В горах не бывает утра. Солнце выползает из-за вершин, быстро, заполняет долины и ущелья своими жгучими лучами. И оно уже высоко, и оно начинает печь, испепелять, слепить глаза. Оно выжигает влагу из земли, из людей, изнуряя, медленно убивая - белое, жестокое, чужое. А пока прохлада поднимается со дна небольшой долины. Мы подставляем ей лица: усталые, изнурённые, с воспалёнными красными глазами после двух бессонных ночей и двух дней сплошных боёв и бросков по перевалам и ущельям.

Сегодня наш последний день. Нас осталось всего четверо из группы. Сегодня мы должны погибнуть. Мы угадили в западню, из которой нет выхода. И вот лежим над тропой, прикрывая вход в долину, и готовимся к смерти: каждый из нас четверых по-своему, кто как умеет, кто как чувствует. Смотрим друг другу в глаза, ища ответы, ища поддержки, ища надежды, но со смертью каждый встретится в одиночку. Смерть приходит к каждому отдельно. Она не одинаковая. Она имеет столько лиц, сколько людей на свете. И каждый будет держать ответ только за себя...

Я смотрю на своих товарищей. Справа Лёха Баулин поднял глаза к небу, смотрит на гаснущие звёзды. Слева Пашка Калинин чистит свой автомат, который уже раз за ночь, стараясь отвлечься. «Напрасно, Паша, стараешься...» Дальше за ним притаился Серёга: напряжённо всматривается в тропу. Всем нам сегодня предстоит взглянуть в глаза смерти, своей собственной смерти. Я даже завидую тем, кто уже встретил её, кто уже перешёл этот хрупкий рубеж и сумел вести себя мужественно, достойно.

Перед моими глазами стоит лицо Влада Галанова: злое, напряжённое во время боя, и светлое, спокойное, умиротворённое, после того, как автоматная очередь прошила его поперёк корпуса, немного наискось. Он упал спиной на камни, попытался подняться, но не смог, видимо поняв в этот момент, что это - конец. А мы отступали, поднимаясь в гору, прикрываясь за камнями и удаляясь от него. Я высунулся из-за укрытия и тут встретил его взгляд: уже неземной, какой-то мудрый, добрый. У него хватило только сил немного приподнять руку в немом прощании, он будто бы сказал мне: «Пока, скоро увидимся...», и откинулся назад. А глаза его всё так же смотрели, теперь уже в небо...

Глаза Андрея Пшеницына я не видел, но наблюдал ужас душманов, когда, смертельно раненный, с каким-то звериным рычанием, он встал во весь рост, быстро раскидал все свои гранаты, а потом двинулся на них, расстреливая магазин, почти без остановок. Когда патроны закончились, Андрей всё шёл вперёд. Враги застыли от ужаса. Они стреляли, попадали, а он всё шёл и шёл. Он умер только после того, как железной хваткой, уже голыми руками, вцепился в горло ближайшего бандита, упал на него и больше не шевелился. А глаза душмана смотрели в небо: выкатившиеся из орбит, полные ужаса, страха...

Все они, – все двенадцать, встретили свою смерть красиво и достойно. И не важно, что мы не имели возможности похоронить их, это ничего не меняет. Теперь наша очередь. Я опять смотрю на Лёху, Пашку, Серёгу. Уже светает. Долина окрашивается в неприятный тёмно-фиолетовый цвет, тревожный и непривычный, напоминает шёлковую обивку гроба. Пашка закончил чистку, щёлкнул крышкой, вставил магазин, обернулся, посмотрел на меня, подмигнул.

Хорошие они ребята – надёжные, сильные, смелые. Мне спокойно рядом с ними. Я смотрю на них и стараюсь вести себя так же, как мужчина, спокойно, с достоинством перед лицом неминуемой смерти. Но лет-то нам всем только по двадцать! И как страшно умирать! Я боюсь смерти! Даже не смерти самой, а момента её прихода, я с ужасом жду! Смогу ли я принять её достойно? Ведь я, по сути своей, – трус! Я всю жизнь был трусом, но об этом никто не знал. Я всю жизнь претворялся. И вот теперь последнее испытание. Надо в последний раз претвориться смелым, чтобы друзья не узнали, какой я трус на самом деле...


Впервые трусом меня назвали собственные родители. Мне тогда было шесть. Мы поехали отдыхать на море, где я должен был набраться здоровья перед школой и научиться плавать. Отец учил меня, поддерживая под живот. Уроки эти были мучительны. Меня отрывали от увлекательной игры с другими детьми, снимали надувной круг, и, стыдя и позоря, заставляли барахтаться в воде на мелководье, под смех моих товарищей по пляжу.

Там было много других детей, даже младше меня, которые уже умели плавать. Когда кто-нибудь из них проплывал мимо, отец говорил: «Смотри, какой маленький мальчик, а плавает. – или, – Смотри какая девочка, не боится!». Его терпения хватало минут на десять, потом он отталкивал меня, швырял мне надувной круг, и уходил, делая вид, что я не его сын. А я, надев свой круг, уплывал от берега, чтобы быть спиной к пляжу, чтобы никто не видел моих слёз, которые катились у меня из глаз помимо моей воли. Но солёная вода быстро смывала их, солнце быстро высушивало, а весёлый смех и крики, доносившиеся с берега, звали опять играть с приятелями.

Была там одна девочка – Вика. Все мальчишки влюбились в неё и ходили по пятам. Я всё время старался, чтобы занятия плаванием проходили подальше от того места, где сидела она со своими родителями. Но однажды отец специально потащил меня туда, видимо с воспитательными целями...

Я старался изо всех сил. Я наглотался воды, задохнулся. Отец ругал меня, больше и громче прежнего. Я уже выбивался из сил. Отец потерял терпение, вынес меня из воды, и с размаху поставил на камни. Я не удержался, упал. Он ушёл, не швырнув мне даже круг. Я не мог уплыть. Слёзы сами текли из глаз. А Вика смеялась...

После этого я был наказан, и на следующий день, вместо пляжа, родители, напялив на меня дурацкую панаму, повели в горы. Настроение было никакое. Жара. Пыль. Я плёлся, понурив голову, впереди, один, родители, чуть отстав, шли следом, подшучивая надо мной и понукая. Временами, я еле различал дорогу из-за слёзной пелены, что застилала мне глаза. Поэтому наверно, я оступился и скатился с тропы в колючий кустарник. Наверно это и вправду было смешно со стороны...

Но мне было не до смеха: я напоролся ногой на сломанный ствол деревца, и прорезал себе ногу до кости. Не обращая внимания на колючки, я сидел в кустах и смотрел на свою ногу, на тёмную густую кровь, которая вытекала прямо струёй, на белую кость. Всё вокруг медленно закружилось, завертелось, к горлу подступила тошнота, яркий свет жаркого дня начал меркнуть... Я пришёл в себя уже в какой-то машине. Плохо помню, в голове гудело. Меня привезли в больницу, перевязали, вывели из кабинета к родителям. Всю обратную дорогу шли молча. Они были раздражены, злы, что я испортил им отдых. А когда пришли домой, я услышал:
–Ты что же такой трус, что и крови боишься? Не удивительно тогда, что плавать никак не научишься...

И это слово прилипло ко мне. Меня стали называть трусом по всякому поводу и без повода. Пока только родители...
Теперь я не купался с ребятами, а уныло сидел под простынёй, натянутой между четырёх палок, поедая фрукты, или бродил в камнях, отыскивая маленьких, чёрных крабиков. Мне было муторно на душе, море и солнце не радовали, я не знал что делать, пока мне не помог один человек.

Я встретил его, гуляя в камнях. Он красиво и смело прыгал в воду с высокой глыбы в промежутки между скалами. Я стоял, глядя на него, и думал, какой он смелый. Когда ему надоело, он вылез на камень рядом со мной и спросил:
–Что грустишь, молодой человек?

И я, не знаю почему, всё ему выложил, всё что наболело, накипело, что лежало комом на сердце. А он слушал и не смеялся. И когда я закончил свой рассказ, он подумал немного и сказал:
–Ты думаешь, я не трус?
–Конечно нет! – горячо возразил я, – Вы вон как прыгаете в воду...
–Я и прыгаю специально, чтобы никто не подумал, что я трус. Я притворяюсь.
Я не знал, что ответить. А он просто сказал:
–И ты учись притворяться. А завтра приходи сюда же, я тебя научу плавать...

И я научился плавать. Он просто показал мне, как надо дышать, как действовать руками, как ногами. Он даже не поддерживал меня, не ругал, просто показал. И я поплыл. Я просто взял и поплыл! А потом решил учиться притворяться смелым...

Это оказалось намного труднее, чем научиться плавать. Когда я учился уже в третьем классе, у меня было два друга. Мы вместе учились, вместе гуляли после уроков, и как-то раз, в воскресенье решили первый раз одни пойти в кино, без взрослых. Я ждал этого дня, как праздника. Не просто посмотреть фильм, а это был шаг в самостоятельную жизнь, шаг к избавлению от мелочной родительской опеки.

Мы встретились около дома, приодетые, счастливые, по полтиннику в карманах. По дороге вели себя «как взрослые» – не дурачились, не резвились, разговаривали... А около кассы кинотеатра, нас задержали какие-то старшие мальчишки:
–Ну, чо-о, пацаны, деньги есть?
–Мы в кино...
–Обойдётесь. Выкладывай деньги.

Вокруг было много народу, но никто не обращал внимания на нас. Мои друзья медленно полезли в карманы. Мне тоже очень хотелось отдать им свой полтинник, пусть подавятся. Но я помнил, что я трус. А вдруг они все поймут это, если я просто отдам деньги? И я ударил. Ударил парня старше меня, выше на две головы. Он опешил. Ему было не больно, он просто не ожидал. А меня понесло: от страха, я уже мало что соображал:  бил куда попало, руками, ногами, головой, орал что-то. Это привлекло внимание окружающих. Какие-то мужики подошли к нам, меня оттащили, шпану прогнали. Уходя, они пригрозили встретить нас после сеанса.

Фильм мы смотрели, как на иголках. Кто-то даже подал идею уйти пораньше, но мы боялись, что они уже ждут, а народу вокруг никого не будет. Мы досмотрели фильм, ничего не поняв и не получив удовольствия, а когда вышли из кинотеатра, не заметили тех ребят. На душе сразу полегчало, повеселело. Мы начали вспоминать просмотренную картину, бодро шагая к дому. А, проходя маленький, густо заросший сиренью, скверик, остановились, как вкопанные – там стояли они...

Моих друзей не стали бить, дали по пинку и отпустили. А меня отметелили почём зря. Я пришёл домой весь в крови, в синяках и шишках, а главное с разорванной рубашкой. За рубашку я был жестоко наказан, да ещё услышал:
–Трус, даже за себя не может постоять!
–Я дрался! – со слезами в голосе протестовал я.
–Ты ещё и врун. Тебя же просто избили.

После этого случая, я совсем отдалился от своих родителей, замкнулся. Но понял одну вещь: чтобы притворяться смелым, надо уметь драться... Я решил записаться в секцию бокса. Я не любил бокс, когда его показывали по телевизору, очень боялся идти туда, и долго откладывал. Но в конце концов, неосторожно похваставшись перед одноклассниками, что занимаюсь боксом, и не оставив себе выбора, записался. Учился я тогда уже в пятом классе. Я очень хорошо помню самую первую тренировку.

В группе было человек двадцать, все разного возраста. Мне было трудно, непривычно, у меня почти ничего не получалось. Это часто вызывало смех, шутки. А после тренировки, в раздевалке, мне устроили «прописку». Сначала я обнаружил, что мои носки намочены. Мне показалось это глупо, и я не знал, как реагировать. Поколебавшись, сделал вид, что не заметил, одел мокрые. Сзади раздались негромкие смешки. Потом, надевая брюки, я чуть не упал, застряв в штанине, оказалось: они были связаны внизу узлом. Теперь уже все гоготали во всю. Я сделал над собой огромное усилие, и, хотя мне было очень обидно, повернулся к ним лицом, и тоже рассмеялся над собой.

Некоторым это не понравилось. Они, видно, ожидали, что я распущу нюни, или буду ругаться в бессильной злобе, а я смеялся вместе со всеми. У многих глаза загорелись злостью, они уже не смеялись. Когда я был уже одет и хотел было выйти, ко мне, виляющей артистичной походочкой, направился парень. Он был явно старше меня, года на три, и видно давно занимался: тело его было тренированное, мускулистое, но выражение лица – просто дебильное. Он наигранно положил мне руку на плечо и громко сказал, чтобы всем было слышно:
–Молодец, парень. Ты мне нравишься. Назначаю тебя своим «оруженосцем».
–Что это значит? – спросил я, понимая уже, что ничего хорошего.
–Понесёшь мою сумку до метро...

Я почувствовал неприятную слабость в районе солнечного сплетения и небольшой комок у горла, как всегда, когда боялся. Я с трудом вспомнил, что надо притворяться, чтобы никто не заметил, что я трус.
–Нет…– глухо выдавил я в спину парню, который уже удалялся от меня.
–Что ты сказал? – резко повернулся он.
–Нет… – повторил я заплетающимся языком, стараясь не смотреть на парня, чтобы он не смог прочесть в моих глазах страх.

Короткий, резкий удар в грудь, чуть было не заставил меня залететь в собственный шкафчик. Я с трудом удержался на ногах, зацепившись руками за дверцу.
–Ну? Понял? – вопрошал он, грозно нависнув надо мной, с занесённым для нового удара кулаком.
–Нет.

Я ещё раз получил в грудь, и ещё, и залетел-таки в шкаф, под всеобщий смех. Вылезая, я уже не помнил себя: «Будь что будет!» И я огрел парня своей сумкой по голове. Потом, отбросив её, вцепился обеими руками в его шею. Удары посыпались на меня со всех сторон. И вдруг раздался резкий, громкий свисток,– это тренер зашёл в раздевалку. Вовремя зашёл.

Я стоял отметеленный, взъерошенный, с выпученными глазами, тяжело дышал.
–Ну, ну. Успокоились все. – сказал тренер, похлопывая меня по спине. –В чём дело?
Все стояли притихшие, виноватые.
–Соловьёв, подойди. – приказал тренер.
Парень, который только что дубасил меня, подошёл, уже не виляющей лёгкой походкой, а быстро, собранно.
–Мы пошутили над новичком.– сказал он.
–Ну и как новичок?
–Нормальный парень.
–Успокойся. Пожмите друг другу руки.– сказал тренер, обращаясь уже ко мне,– Видишь, они шутили...
Мы пожали руки. Я вышел из раздевалки вместе с тренером.
–Не принимай близко к сердцу,– сказал он мне,– они ребята не злые. Дурные, это да, но не подлые. Придёшь завтра?
-–Да,– ответил я, ещё точно не зная, приду ли.

Мне очень не хотелось идти туда на следующий день, но я пошёл, чтобы они не догадались, что я трус. Как ни странно, встретили меня нормально, как будто вчера ничего не произошло, А Соловьёв пожал мне руку, как и всем...

Хорошего боксёра из меня не вышло: слишком много весил для своего роста, из-за этого мне приходилось боксировать с ребятами в основном старше меня. Но драться я научился, поставил удар, отработал защиту, а главное научился извлекать пользу из своего страха. Когда приходило это чувство, я напрягался, собирался, концентрировался, заставлял себя не терять головы, а наоборот – думать быстрее. После двух лет тренировок это вошло у меня в привычку. Но от самого страха я никак не мог избавиться, я всегда боялся в критических ситуациях, и слово «трус» тяжёлой ношей давило меня изнутри.


В конце седьмого класса у меня произошёл серьёзный конфликт с учительницей истории – Рахилей Самуиловной Перельман, после чего она меня просто возненавидела. Она всё время придиралась к моим ответам, даже если я всё знал по учебнику, задавала вопросы, запутывая меня окончательно и, медленно, торжественно, с наслаждением выводила двойки в моём дневнике. Я ничего не мог поделать с этим. А когда она объявила, что в четверти у меня будет двойка, нервы мои не выдержали: я вскочил с места и, со словами: «ты у меня ещё дождёшься, еврейская рожа!», вышел из класса, сильно хлопнув дверью.

На следующий день, у входа в школу, меня поджидали директор школы, завуч и она - Рахиля Самуиловна Перельман. После истерической лекции о равенстве всех наций, о фашизме, меня выгнали, велев привести отца, причём срочно. Когда он пошёл в школу, я остался дома и дрожал от страха, причём в прямом смысле. Я сжимал зубы до скрипа, кулаки до крови, чтобы не расплакаться. Я ненавидел училку, директора, всю школу. Я считал, что они были не правы. Я ненавидел себя за то, что боялся, когда отец вернётся, зная, что он не примет в расчёт моих доводов. Мне очень хотелось уйти из дома, надолго, навсегда. Но я остался, чтобы родители не подумали, что я боюсь.

И дождался. Отец долго пробыл в школе, а когда вернулся, был «суд». Самый настоящий суд, на котором выяснилось, что меня выгоняют из школы. Чтобы этого не произошло, меня приговорили к тому, что я, под конвоем отца, с цветами и тортом, поеду домой к Циле Самуиловне Перельман и, стоя на коленях, на лестничной площадке перед её дверью, буду умолять о прощении.
Я даже не оправдывался, меня просто не слушали. Я ничего не объяснял,– меня просто считали чудовищем, не имеющим права голоса. Меня стыдили, унижали, оскорбляли. И я восстал. Мне было страшно. Да, я был трусом. Я еле выговаривал слова, с огромным трудом выстраивал свои мысли в связанную речь, но решил выстоять до конца, решил притворяться смелым, твёрдым. Решил притворяться человеком...

Я наотрез отказался просить прощения.

Мать резко вскочила с места, и, отвесив мне звонкую, увесистую пощёчину, убежала на кухню. Отец, грозно сверкая глазами, медленно стал надвигаться на меня, выдёргивая на ходу ремень.

У меня всё поплыло перед глазами, в горле встал комок, в ногах появилась противная дрожь, я боялся. Больше всего я боялся: как бы из глаз не покатились слёзы, ведь я должен был притворяться. Я напрягся всем телом, всей душой, всем своим существом. Я медленно поднял стул за одну ножку, приподнял его над плечом. Неимоверным усилием заставил себя прямо, зло взглянуть в лицо отцу, также как смотрел на противника на ринге. Сдавленным, от усилий придать твёрдость, голосом произнёс:
–Только попробуй...

Эта был первый настоящий успех моего притворства. Я увидел страх в зрачках отца, под дрожащими веками. Он замер на месте, приоткрыв рот, выпучив глаза. Он смотрел на меня со страхом. Тот, кто всегда упрекал меня в трусости, кто унижал меня,– сам испугался. Я медленно поставил стул на место и вышел из комнаты. Потом обулся и ушёл из квартиры...
Позже я уехал жить к бабке. В восьмой класс я пошёл уже в другую школу.


Новичкам всегда достаётся, причём не только в детстве. Это как в обезьяньей стае, в человеческом коллективе, где сложились определённые взаимоотношения, где каждый занял определённую нишу, своё место в этой стае, всё чужеродное, пришедшее извне, грозящее нарушить установившийся порядок вещей, отторгается. Причиной этому служит всё тот же страх: каждый член сообщества опасается, что именно ему придётся «потесниться», что именно его ступенька будет занята, и они объединяются против новичка, стараясь загнать его на самую низкую строчку в списке. Очень часто это получается, если новый член стаи окажется слабым, его «опустят», отведут самую последнюю роль. А потом ему предстоит долгий, мучительный путь «на верх», с которым не все справляются.

Первая неделя в новой школе прошла относительно спокойно, ко мне только присматривались, примерялись. А за тем, с чисто детской жестокостью, начали «обрабатывать» – нудно, планомерно, по мелочам. Я изо всех сил старался найти общий язык со своим новым классом, не понимая ещё, что закономерно должен выдержать противостояние. Каждое новое утро превратилось для меня в пытку. Я боялся входить в школу, представляя, что мне предстоит выдержать днём, но старательно притворялся. Я унимал лёгкую дрожь в ватных ногах, делал весёлое лицо и бодро заходил в класс, здороваясь со всеми, не всегда слыша ответ.

Перемены стали для меня испытанием. Я нарочно долго собирал свои учебники, перед выходом из класса. Я был одинок. Мне не с кем было общаться, меня просто игнорировали. Можно было поговорить с девчонками, которые проявляли ко мне некоторый интерес, но как только завязывался разговор, сразу подлетал кто-нибудь из ребят и начинал вести себя по-хамски, по отношению ко мне. Я сразу же отходил, чтобы избежать конфликта. И напрасно: это не могло закончиться само собой.

Видя, что я стараюсь избегать конфликтов, старые ученики осмелели, обнаглели, уверовав в безнаказанность, и их выпады стали для меня просто унизительными. Я понял, что наступил предел, что пришёл момент, когда придётся доказать им, что я не трус, не слабак, не рохля...
Был яркий сентябрьский день: светлый, тёплый, спокойный, один из тех дней, что без сожаления напоминают о прошедшем лете, о том, что впереди ещё много светлого и интересного. Весело светило солнце на синем осеннем небе без облаков, без ветра. Только что начавшие желтеть листья прибавляли красок и света в уставшую зелень московских бульваров. Но я брёл в школу, не замечая этого осеннего чуда. Я боялся...

Твёрдо решив накануне, устроить сегодня драку с кем-нибудь из «старичков», я старался приобрести твёрдость духа, и не находил её в себе. Я не боялся самой драки, но мне не хватало уверенности на первый шаг, мешало беспокойство за последствия. И в тот момент наивысшего напряжения внутренней борьбы я впервые ощутил, что моё вечное притворство, привело к раздвоению моей личности. Во мне чётко разграничились два человека: один твёрдый, весёлый, смелый, бесшабашный, а другой трусливый, нежный, нерешительный, зависимый.

Меня так ошарашило это открытие, что я присел на лавку, а два противоположных субъекта внутри меня продолжали разрывать мою душу в разные стороны. Сначала я только наблюдал за этой борьбой, как бы со стороны, но потом решил вмешаться. Я помог сильному, смелому, весёлому одержать верх, и мы вместе с ним вошли в школу.

На первой же перемене, я подошёл к самой симпатичной девочке в классе и начал с ней беседовать. Как я и ожидал, тут же появился Игорь Гаврилов и встрял в разговор, за его спиной маячили два его приятеля. Он сострил в мой адрес, а я ответил ему тем же, причём так остроумно, что Ирина, с которой я разговаривал, весело рассмеялась. Игорь не ожидал. Он застыл, приоткрыв рот, а я, притворяясь смелым, смотрел прямо ему в глаза. Потом мы с Ирой отошли в сторону, продолжая начатый разговор.

К следующей перемене я морально готовился во время урока, понимая, что обязательно произойдёт что-то. Я не мог сосредоточиться на словах учителя, не видел строк учебника, а трус и смельчак боролись во мне, забирая все силы.

На перемене Ира сама подошла ко мне, чтобы продолжить начатый разговор, а Гаврилов с товарищами затеяли возню в коридоре, неподалёку от нас. Я почти не слушал, что мне говорила Ирина, стоял, напрягшись, каждую секунду ожидая выпада. И он не заставил себя ждать: Лёшка Крупский, пробегая мимо, как бы невзначай, сильно толкнул меня в спину, прямо на Ирку. Она поморщилась, больно стукнувшись об меня. Я понял, что момент настал. Ничего не сказав, я ударил Лёшку в челюсть. Тут же подскочили Гаврилов с Генкой...

Драка была недолгой. На следующем уроке Гаврилов сидел, приложив руку к глазу, а Генка вообще не пришёл – останавливал кровь, лившую из носа, в туалете. Я старался изо всех сил унять нервную дрожь: мелкую, противную, идущую откуда-то изнутри, из самой глубины души, куда бежал трус. А смелый сидел со мной за партой.

В конце урока мне передали записку без подписи: «После уроков, за школой. Прощайся с жизнью…» Но я уже вошёл в роль и спокойно, прямо смотрел на всех, может быть более оживлённо, чем обычно, разговаривая с девчонками. В тот день я решил до конца сыграть свою роль, с помощью всей своей воли, не дал трусу даже высунуть нос.

После уроков за школой собрался весь класс, даже из параллельного было несколько человек. Я, нарочито медленно, вошёл в круг, положил портфель, и стал ждать. С удивлением обнаружил, что во взглядах многих уже не было прежней враждебности, пренебрежительности. Большинство смотрели на меня с интересом, с уважением. Пришли Гаврилов и Крупский. Я думал сразу начнётся драка, но они начали со словесных оскорблений, не чувствуя уверенности, стараясь убедиться в поддержке тех, кто собрался посмотреть. Я сразу почувствовал это, и перешёл в наступление, не отвечая на оскорбления, сказал:
–Хватит болтать. Давай...– и встал в стойку.

Глазки Гаврилова забегали. Лёшка машинально сделал шаг назад. Я торжествовал: в их глазах зажёгся страх.
–Ты первый ударил Лёху!– почти выкрикнул Гаврилов.
–Могу ещё раз врезать...– как можно спокойнее ответил я, делая шаг в направлении Крупского.
–Я случайно тебя задел. А ты...– бормотал тот, уже струсив окончательно.
–Давай разберёмся...– настаивал я, наступая.– Я же пришёл.
–Да... Мы поговорить хотели...

Я понял, что победил. Драться я не хотел, мне было достаточно и этого. Я медленно нагнулся, поднял свой портфель и спокойно вышел из круга мимо расступившихся ребят, кинув небрежно:
–Всем пока! До завтра...

По дороге домой, я опять стал самим собой. Трус вылез из глубины, и я никак не мог понять: как мне удалось пережить этот день, со мной ли это было, как я смог действовать таким образом?


Я научился отлично притворяться, мог загонять свою трусливую половину в самую глубину своего сознания, но никак не мог совсем избавиться от неё. Она донимала меня, тяготила, отнимала энергию, мешала жить, особенно, когда я оставался наедине с самим собой. Ведь самому себе не соврёшь. И я понимал, что, как был, так и остался трусом. Особенно туго мне пришлось в армии.

Я помню бессонную ночь перед первым прыжком с парашютом. Я смотрел, как другие курсанты спокойно спят в своих койках: уверенные в себе, смелые, сильные. Почему одни рождаются такими, а другие трусами? Я стал себя уговаривать, что умереть, разбиться, это не страшно, что умереть всё равно придётся, причём каждому, и мне тоже... Что смерть – это только миг. Но это было банально и не утешало.

Я встал и отправился в курилку, побрызгав холодной водой на лицо, зажёг сигарету и сел на лавку. Смотрел на сизые клубы дыма, медленно, спокойно уплывающие к потолку, но тревожные мысли не отставали. Вдруг раздались твёрдые шаги, и вошёл наш командир – капитан Волков.
-–Что, не спится? – спросил он, зажигая спичку, чтобы закурить.

Я пролепетал что-то в ответ, уже не помню. Он хитро посмотрел на меня и сказал:
–Брось. Не ты первый. Я уже третий год в учебке, так перед первым прыжком всегда полная курилка ночью.
–Вы хотите сказать, что все боятся прыгать? – спросил я с деланной бравадой, так как снова вошёл в свою обычную роль.
–А ты хочешь сказать, что не боишься? – поставил он меня на место, глядя умными прищуренными глазами.
–Нет, – соврал я, стараясь не отводить глаз.

Он усмехнулся, посидел немного, молча, думая о чём-то своём, потом, взглянув на меня, уже по-другому, без прищура, сказал:
–Молодец...

Что-то в его взгляде было такое, что я понял: моё актёрство раскрыто, что на этот раз мне не удалась роль рубахи-парня, что он понял, кто я на самом деле. Я испугался. Я чувствовал себя неловко. Очень хотелось уйти. Но ещё половина сигареты дымилась у меня в пальцах. А капитан проговорил задумчиво, как бы разговаривая сам с собой:
–Ты мог бы назвать трусом, к примеру, тигра? Он сильный, ловкий, решительный хищник, единственный, кто может напасть на слона, единственный, кто может первым напасть на человека. Но прежде чем напасть, он смотрит, нюхает, думает. Если добыча ему не по зубам, он уходит. Если опасность слишком велика, он убегает, прячется, запутывает следы. Мы это называем хитростью, осторожностью, умом, применительно к тигру. А если человек поступает также, называем его трусом...

Страх. Это чувство дано нам, что бы выживать, что бы побеждать. Его надо использовать, а не заглушать, не давить. Тот, кто острее чувствует страх, тот по-настоящему счастливый. Там, где ты вскоре окажешься, тебе очень пригодится это чувство, поверь мне...
–Но ведь страх мешает. Человек не делает того, что мог бы сделать, если бы не боялся,– возразил я.
–Не надо путать естественный, природный страх, и страх перед вымышленными опасностями, перед людьми, перед обстоятельствами, ими же созданными. Это разные чувства, не важно, что называются они одним словом. Настоящий страх - это только страх смерти. Для нас специально скрыто, что нас ждёт там, за последней чертой, за последним вздохом. А чего человек не знает, того боится, это и есть настоящий страх. Это - инстинкт, если хочешь. Это тот же инстинкт, что заставляет тигра вести себя осторожно и внимательно. Значит и человек может приучить себя поступать так же. Страх должен до крайности обострять все чувства, обострять восприятие, ускорять мышление, заставлять концентрироваться.

А если страх парализует, если он атрофирует сознание, волю, если человек начинает ныть и трястись, не зная, что делать, вот это беда. Этот человек - не жилец. Он мог бы прожить в городе, в тепличных условиях, избегая неприятностей, бледной, никчёмной жизнью, но солдат из него не выйдет.
–И такому человеку ничем не помочь?– спросил я.
–Только он сам может преодолеть свой страх. У индейцев есть понятие: «спрашивать совета у своей смерти». Они жили ближе к природе и понимали, что смерть всё время ходит рядом, что она может настичь его каждую секунду, что к ней надо быть готовым всегда: или обмануть её или достойно встретить. У современного городского жителя пропало это знание, потому что его окружает иллюзорная защищённость, ему кажется, что его жизни ничто не угрожает. Но это – самообман. И когда он сталкивается с настоящей опасностью, то начинает паниковать, теряется и, в конце концов, обязательно погибает.

А индейцы тренировали свой страх, специально создавая для себя экстремальные ситуации. Они добивались того, что страх становился их союзником, помогал им входить в состояние обострённого восприятия, когда возможности и силы человека многократно увеличиваются. Так же может поступать каждый и сейчас.

Я был поражён этим разговором. Сигарета моя давно потухла, а я всё не уходил: думал, вспоминал, анализировал... Потом пошёл, лёг в койку, но уснуть так и не смог,– всё разговаривал со своей трусливой половиной, желая заставить её служить мне, стараясь разбить её на две части: нужную и вредную, и выбросить последнюю из своего существа...

Ближе к рассвету, я опять загнал труса в глубь. В самолёте уже все притихли, побледнели, не слышно было обычных шуток. Неужели все боятся?
Сердце упало в пятки, когда открыли люк, и струя свежего воздуха ворвалась в самолёт. В горле опять встал знакомый комок. Хорошо, что все стояли друг за другом, и никто не заметил моего страха. На ватных ногах подошёл я к отверстию в никуда. А, почувствовав шлепок капитана по спине, шагнул из самолёта, ничего не видя, ничего не понимая...

Меня завертело, закрутило. Ветер свистел в ушах. Незнакомое, пугающее, но прекрасное чувство невесомости, свободы... Рывок... Я понял, что парашют раскрылся. Я повис на стропах, медленно приходя в себя. Но земля уже близко. Свист ветра прекратился. Я успокоился. Как красиво! Вспомнил тренажёр. Посадка. Всё! Я на земле! Собрать стропы, погасить купол. Как здорово! Я опять победил труса, но так и не выгнал...

Настоящее понимание слов капитана пришло гораздо позже. Помню: самый первый настоящий бой. До него всё было игрой, тренировкой. А здесь свистели пули, со звоном, леденящим душу, врезались в камни, откалывая от них мелкие куски, рвались гранаты, поднимая клубы пыли и дыма. Я помню всё, как во сне. Было такое чувство, что я воспринимаю действительность со стороны, как будто смотрю кино. Я стрелял по врагам, а не по мишеням, по живым врагам. Они бежали, ложились, стреляли в меня. Я прятался, ждал, пока пули просвистят над головой, потом снова высовывался, стрелял в них. Они падали. Я видел, как трассирующие пули прошивали их насквозь, как враги падали, кто молча, кто с криком, все по-разному.

Я помню Сашку, с неестественно округлившимися глазами. Он сделал мне знак. Я понял его, побежал за ним, пригибаясь. Мы обежали небольшой холм и напали на врагов сзади. Выскочили и открыли непрерывный огонь по спинам. Я помню кровавые куски, вырванные нашими пулями, разлетаются в разные стороны, почему-то медленно, как в замедленной съёмке. Я не чувствовал ни радости, ни горести, ни страха. Я ничего не чувствовал.

Я не мог сказать, сколько времени длился тот бой. Мне показалось долго, а на самом деле всего пять минут. Мы прикончили всех и медленно сходились в одно место, сразу почувствовав усталость, ещё не осознав до конца, что же произошло. Мишка гордо показывал простреленную руку, Лёха завязывал ногу.
–Эй! Сюда! – позвал Колька Звягинцев из-за большого камня.
–Что там?

Мы с Сашкой подошли первыми, были ближе всех. Заглянули за камень и увидели Ромку Парамонова, который лежал, уткнувшись лицом в скалу. Из-под него вытекала кровь, ярко-красная, живая, капала и стекала с серого камня, блестя под лучами солнца. Над ним стоял Звягинцев – растерянный, испуганный. Мы перевернули Ромку. Две пули попали в него: одна в шею, другая в голову, в бровь, прямо над левым глазом, который оказался открытым, стеклянным, мутным, смотрел куда-то в сторону.

Мы похоронили его по инструкции, прямо там же. У меня плохо действовали руки, когда пришлось заваливать его тело камнями. Заваливать Ромку, с которым мы только десять минут назад выкурили по сигарете, с которым мы целый год в учебке спали рядом, рядом ели. Ромка, о котором я так много знал, которому столько рассказал о себе, – умер...

Именно тогда я ощутил постоянное присутствие смерти где-то рядом. Именно тогда понял, что в любой миг она может «похлопать меня по левому плечу»*, и я не знаю, когда он, этот миг, наступит. Именно тогда я начал «спрашивать совета у своей смерти»**.


Вот и сейчас смерть притаилась где-то рядом, выбирает момент. Я огляделся, напряжённо вслушиваясь в тишину гор. Внизу проходит широкая тропа, утрамбованная многими караванами, прошедшими по ней. За тропой темнеет неглубокое ущелье, по дну которого течёт ручей. За ущельем - горы. Справа - крутой поворот тропы, за поворотом - плато, где стоят лагерем душманы, целая банда, сто человек примерно. Над нами скала – крутая, неприступная. Слева отрог этой скалы, за ним притаились душманы. Там их около сорока, остатки многочисленной банды, которую мы разгромили позавчера. Все наши группы успешно отошли, выполнив задание, а нам перекрыли дорогу эти недобитки. Не имея достаточно боеприпасов, потеряв в том бою восемь человек, мы не могли вступить в открытый бой, и ушли на юг, где напоролись ещё на одну банду. После второго боя нас осталось только четверо. Вот мы – все здесь лежим, слева враги, и справа...

Небо уже синее, солнце наверно уже окрасило кровавым светом вершины гор за спиной, отсюда не видно. Я посмотрел на часы: без пятнадцати шесть. Скоро у душманов молитва, а потом начнётся. Я опять боюсь. Неужели мне так и придётся умереть трусом? Только бы никто не заметил. Я даже желаю, что бы поскорее наступила развязка. Очень тягостно ожидание.

Я смотрю вокруг: пустые, унылые горы, серые скалы, жалкие колючие растеньица, выжженные солнцем, почти пересохший ручей,– это то, что в последний раз увидят мои глаза в этой жизни. Но нет, ещё будут трупы врагов, перекошенные страхом афганские рожи. Мы дорого продадим наши жизни. Я чувствую зуд внутри себя, чувствую мелкую дрожь, чувствую, как напрягаются все мускулы и силы, и этот противный комок в горле. Скорее бы...

И вдруг, озарение мягкой волной вошло в мой мозг. Я не могу сказать, откуда пришла эта мысль, но только не я сам придумал это. Переводя блуждающий взгляд по горам за ручьём, я заметил едва видный проход. Там можно уйти! Только одна проблема: весь путь до прохода хорошо простреливается слева. Но и на эту задачу ответ у меня уже был, недаром я, сам не зная зачем, внимательно осматривал нагромождение камней на верхушке отрога. Мне казалось, что с помощью гранаты, можно заставить эти камни скатиться на тропу. И время самое подходящее – мусульманская молитва у душманов...

Я даже вспотел от возбуждения. Взглянул на часы: почти шесть. Разъяснять ребятам свой план нет времени. Ближе всех Паша Калинин. Я подполз к нему и показал проход. Его лицо, суровое, решительное, вдруг озарилось огнём надежды.
–Я – туда...– сказал я, вставая, показав на камни. – Увидите, как они падают, сразу бегите!

Он не успел ничего ответить, а я уже, полусогнувшись, карабкался на отрог. Я бежал быстро, ловко, радостно, получая удовольствие от движения, перепрыгивал с камня на камень, ровно и мощно дыша здоровыми, молодыми лёгкими. Я удивился своему приподнятому состоянию, и комка в горле уже не было. Вот в чём дело! Трус не успел за мной, застрял где-то сзади! А смерть бежала рядом... Но я уже не боялся её. Теперь, когда труса нет, я встречу её, если придётся, достойно, как солдат, как мужчина. Только бы успеть, пока молитва не кончится.

Вот они гады: расстелили коврики и ритмично нагибаются к земле, стоя на коленях. Цель уже близко! Я сбавил скорость, чтобы не заметили. Но поздно, из-за камней затрещали автоматы, захлопали винтовочные выстрелы. Не все, значит, молятся. Я припал к камням, оценивая расстояние до нагромождения скал, которое намеревался взорвать. Далековато! Надо продвинуться ещё.

Очень короткими перебежками я прошёл ещё примерно метров десять. Достал одну гранату, сорвал кольцо, кинул. Взрыв. Какой-то душман дико заорал из-за своего укрытия, а камни остались на месте.

Я повторил попытку, продвинулся ещё на десять метров. Тот же результат. Мой пыл поутих, осталась только одна граната, последняя. Последний шанс, я не имею права не использовать его.

Те, что молились, оставив на земле свои коврики, побежали вверх. Смерть за моим левым плечом подвинулась поближе. Я уже видел её: не чётко, расплывчато. Я улыбнулся ей. Ни секунды терять было нельзя. Я вскочил на ноги, и, не пригибаясь больше, со всей скоростью на которую был способен, кинулся к завалу камней. Пули засвистели вокруг. Некоторые попадали в меня. Это оказалось не больно, как комары, или пчёлы. На ходу я сорвал кольцо и положил гранату куда надо. Пробежав по инерции ещё какое-то расстояние, я споткнулся и покатился вниз, прямо на душманов.

Взрыв донёсся до меня, как будто издалека, хотя и произошёл рядом. Я почувствовал тупой толчок, отголосок какой-то боли в спине. Потом увидел свою смерть: она уже оформилась, контуры её вырисовывались чётко, ясно. Всё начало замедляться: душманы медленно падали, придавленные камнями, сами камни, словно ватные комья, катились медленно, плавно. Я почувствовал ласковое прикосновение к своему плечу. Я даже не смотрю туда, я знаю кто это…
Всё вокруг начало меняться, приобретая другие краски, формы становились дрожащими, расплывчатыми. Я смотрел на всё как бы со стороны, медленно приподнимаясь. Вот я уже распрямился во весь рост. Вот я уже выше своего роста. Кто там внизу лежит, раскинув руки? С усилием вгляделся: очень похоже на моё отражение в зеркале, только какое-то помятое, всё в крови.

Что-то полностью обняло меня – приятное, успокаивающее, лёгкое. Оно поднимает меня всё выше и выше. Мне что-то мешает, я стараюсь что-то вспомнить. Но что? Ах, вот: три фигуры быстро бегут через тропу, по другую сторону завала. Вот они спускаются к ручью. Переходят его. Скрываются в проходе. Всё!

Счастливо вам, мои друзья!...

А. Барбье 1999