Вшивый ромэо

Андре Барбье
Теплым весенним днем, когда в Москве начинала зацветать сирень, когда высохли все лужи и лавочки во дворах заполнились старушками, греющимися на припекающем понемногу солнышке, я случайно оказался во дворах моего детства. Забыв все неотложные дела, я решил погулять по старым переулкам, между Неглинной и Сретенкой. Воздух в тот день пах чем-то до боли знакомым, но уже давно забытым, и радостная летняя суета улиц старой Москвы возвратила меня в детство. Жизнь вокруг кипела, двигалась вперед, изменялась, не всегда счастливо, но здесь, в этих старых дворах, несмотря на перемены, оставалось что-то свое, что-то неизменное, что-то из того времени. Что это – дух или просто память? Или это частичка нас самих, оставленная здесь навсегда? Или наши поступки и мысли, прожитые когда-то с силой, приобрели бытие независимых сущностей и зовут, тянут нас назад, давят нам на сердце...

Вот мой старый дом. Без труда нашел я окно своей комнаты, откуда выглядывал, только открыв глаза по утрам. Вот маленький скверик под окном: тот же куст сирени, та же акация, клен, только стало это все очень уж маленьким, затерянным, забытым... Двор, где я сделал свои первые шаги, где учился кататься на велосипеде, где строил города и замки из песка, пускал спичечные кораблики в весенних ручьях. Выход в соседний переулок. Чего-то не хватает, что-то здесь не так, как было. Понятно! Здесь была каменная арка, которая гармонично заполняла собой пространство между двух глухих стен. Теперь ее нет – мешала проезду автомобилей.

Вот и Печатников переулок, круто спускающийся к Трубной. По обеим сторонам переулка стояли двух- и трехэтажные дома, покрашенные в различные оттенки желтого цвета, что создавало радостную и легкую атмосферу старой Москвы. Все дома на месте, но они теперь не жилые, потеряли свежесть, живой дух, душу. Деревья вырываются из узких пространств между домами, оживляя вид переулка. В прежние времена их оберегали, огораживали маленькими аккуратными заборчиками – штакетниками, окрашенными обычно в васильковый или салатовый, поливали из резинового шланга, высунутого прямо из окна. Теперь этого нет, но деревья держатся, стараясь из последних сил принести радость людям, которые их уже не замечают...

А вот тот дом. Сердце сжало болью. На ватных ногах прошел я во двор. Маленький газончик, что был когда-то перед подъездом вытоптан. Дверь – все та же: деревянная, коричневая, обшарпанная. И окно, прямо над этой дверью. То окно... Ее окно...


Я помню, когда мне было шестнадцать, я весело возвращался домой из школы, таким же весенним днем. Я был тогда здоровым, спортивным юношей, полным сил и желаний, полным мечтами и фантазиями. У меня было легко на сердце и на душе. У меня не было забот, а огорчения были мелкими, несерьезными. У меня была масса свободного времени: хоккейный сезон закончился, закончился удачно, дали передышку от тренировок. Надо было закончить учебный год, но настроение было весеннее – не до уроков. Все время тянуло на улицу, хотелось общаться со сверстниками. Все девочки казались красивыми, все ребята остроумными. Все мне нравилось. Хотелось жить. Жить было приятно и интересно.

Я не любил ходить одной и той же дорогой. Благо что был выбор, все дворы в те времена были проходными, в каждом было что-то свое, неповторимое. Я шел по ним, внимая их жизни, слушая щебет птиц, верещание детей, скрип старушек на скамейках, звон посуды, доносящийся из открытых окон, встречая знакомых, здороваясь с ними по-взрослому, за руку, перекидываясь парой слов. Все вокруг было знакомо, мило сердцу, все было мое...

Пройдя двор в Печатниковом переулке, взглянув на баскетбольную площадку, где никого не было, я уже было направился в арку, привычной дорогой, кинув быстрый взгляд на клумбу анютиных глазок у какого-то подъезда, случайно поднял глаза. Прямо над входной дверью было распахнутое настежь окно. А из окна смотрела на меня Она...

Такого лица я раньше не видел: черные волосы – густые и прямые обрамляли правильный овал с огромными, казалось черными глазами, на бледной коже, чуть вздернутый нос, яркие, как будто припухшие губы, черные брови правильными полумесяцами. Она казалась таинственным видением не из этого мира. Она казалась ожившим полотном гениального художника.
Я, должно быть, остолбенел, раскрыв рот, потому что она улыбнулась. Лицо ее засияло, засветилось, на щеках появились ямочки. Эти ямочки меня и доконали, – я влюбился. Влюбился «с первого взгляда». Это я понял чуть позже, когда обнаружил, что ничего не вижу, перед глазами стояло только ее лицо, не о чем не могу думать, только о ней. А в тот момент, я, сам не свой, не негнущихся ногах, вышел в переулок. Там остановился, перевести дух, ничего не понимая.


С этого момента жизнь моя изменилась. Разнообразие выбора путей закончилось, – я ходил теперь только этим двором. Иногда вечерами я бродил вокруг дома в надежде встретить ее на улице. Я строил планы знакомства с ней. Я воображал ситуации, где бы мог проявить себя как герой, спасая ее от хулиганов, а потом познакомиться. Но никак я не мог встретить ее, за то часто видел. Мне даже казалось, что она специально меня поджидала у раскрытого окна. Но я никак, в общем-то, не робкий, не мог с ней заговорить.

Сидя на уроках, я рисовал ее портреты по памяти. Если меня кто-нибудь спрашивал про это, я злился, особенно, если спрашивали девчонки. Я ни кому не мог ничего рассказать, да и не хотел этого. Это было только мое, в этом тогда была моя жизнь. Я даже не могу сказать – страдал ли я, наслаждался ли? Я давал себе зароки, что сегодня обязательно заговорю с ней, подбирал слова, фразы, репетировал про себя. Но когда доходило до дела, я снова на негнущихся ногах проходил мимо, не заговорив, не остановившись, ругая свою робость, и мучаясь. Только шаги мои сами собой замедлялись, глаза поднимались вверх, и влюбленный взгляд впивался в окно второго этажа, прямо над дверью подъезда.

Любимым местом провождения времени стал для меня ее двор. Вскоре, познакомившись с дворовыми ребятами, я часто торчал там. Мы играли в баскетбол на площадке, в карты за садовым столиком, по вечерам мучили гитару на лавке, пока нас не прогоняли. Я старался все время находиться ввиду ее окна, украдкой бросая на него взгляды. Мне было стыдно, не по себе, но я ничего не мог с собой поделать.

Она часто смотрела из своего окошка. Мне казалось, что она не подходила к нему, а как-то плавно появлялась, как видение, как мечта. Мне казалось, что она тоже ищет глазами меня, что наблюдает за мной. И тогда весь двор менялся, как будто озаряясь каким-то светом, наполняясь каким-то смыслом. Вечерами я пел песни только для нее. Даже пробовал сочинить специальную песню с намеками, чтобы, услышав ее, она поняла бы мои чувства, пошла бы навстречу.

Как правило, все подростки, жившие в соседних домах, время от вре-мени присоединялись к нашей компании, чтобы поиграть, послушать песенки, поговорить. Но она никогда не появлялась на улице. Я ни разу не застал ее входящей или выходящей из дома, все время видел ее только в окне. Я пробовал окольно расспрашивать ребят и девчонок о ней, но безрезультатно, – о ней ни кто ничего не знал.

Не думал про себя, что я такой робкий. Не знаю, сколько бы еще продолжались мои мучения, если бы она не сжалилась надо мной и не дала мне повода заговорить с ней.

Однажды, я, как обычно, задержав на ней восхищенный взгляд, проходил под ее окном. Вдруг она помахала мне рукой. Какая это была рука! Белая, тонкая, изящная, таких рук я в жизни не видел, только на портретах великих мастеров прошлого в Третьяковской галерее.
– Молодой человек, – позвала она, – Я ручку уронила. Киньте мне ее, пожалуйста, в окно.
Я нашел ручку. Она была треснута.
– Она сломалась, – пробубнил я, – Я вам кину свою ручку.
И, вынув из папки ручку, закинул ее в окно. Она пропала на некоторое время. Затем появилась вновь, и моя ручка полетела на клумбу:
– Что вы, не надо, у меня есть еще ручка. – сказала она своим необыкновенным голосом, довольно низким, но нежным и певучим.
– Я подобрал ручку и вновь закинул в окно:
– Я хочу вам подарить ее! – сказал я, приходя в себя понемногу.
– Через мгновение ручка опять полетела в клумбу:
– Зачем? Не надо! У меня есть еще...

Мне стало смешно. Я снова закинул ручку и расхохотался. Она тоже рассмеялась негромким, каким-то детским, искренним смехом...

Так мы и познакомились. Ее звали довольно банально – Лена. Но для меня, на тот момент, не было прекраснее имени. Я повторял его про себя на разный манер, склоняя, уменьшая и приукрашивая. С этого момента я не просто приходил во двор, а приходил к Лене.

Мы подолгу беседовали: я – внизу, она – в окне. Так разговаривать было неудобно: мешали звуки двора, посторонние уши, посторонние взгляды. Я часто звал ее выйти, но Лена отказывалась под разными предлогами. Я хотел узнать, в какой школе она учится, но Лена ловко скрывала это, переводя разговор на другие темы.

Зато в остальное время я давал полную свободу своему воображению. Я видел, как мы с ней гуляем в красивейшем парке среди цветов и деревьев, где нет никого, только птицы и ветер. Я воображал себя на хоккейной площадке во время решающего матча, как я забиваю шайбу в ворота соперника, а затем, вырвавшись из объятий игроков своей команды, делаю знак ее на трибуну, что этот гол – для нее. Я представлял нас на берегу моря, как мы сидим на камнях и я обнимаю ее за плечи, или, как мы стоим на палубе теплохода в облаке морских брызг, на солнце, как развевается ее легкая юбка и волосы на свежем ветру, а мимо проносятся чайки. То мы танцуем на каком-то балу, утопая в лучах света, музыке и складках ее платья...

Однажды я познакомился с ее матерью. Когда стоял, как обычно под окном, разговаривая с Леной, она вернулась домой, видимо с работы. Лена прямо из окна представила меня ей. Это была невысокая, тонкая женщина, с приятным, но каким-то уставшим, напряженным лицом. Она поздоровалась, задержав на мне взгляд. Что-то в этом взгляде было тревожное, казалось, она хочет что-то сказать и раздумывает, способен ли я понять это. Во всем ее облике был какой-то груз, какая-то ноша, тяжелая ноша...


Беспокойство одолело меня, после знакомства с матерью Лены. Весна кончалась, скоро на сборы, скоро, – прощай Москва, до самой осени. Неужели я так и не пройдусь хоть раз по улице вместе с Леной, не увижу ее в полный рост до отъезда в лагерь?

По молодости моей, мне хотелось конкретики, по нетерпеливости своей, мало было чудесной сказки. Мне надо было сказку превратить в реальность. Не знаю, как точно созрела во мне эта идея, но она созрела...

Вечером, взяв бинокль отца, я забрался на чердак дома напротив. Местные ребята показали мне лаз. Приоткрыв световое окошко, подставив ящик под него, я нашел заветное окно и стал ждать. Что я хотел увидеть? Не знаю. Зачем мне это было нужно? Не помню...

Вечерело. Двор был, – как на ладони. Он постепенно наполнялся обычными вечерними звуками, тенями, прохладой и свежестью. Слышался приглушенный грохот и звон трамвая, идущего по Рождественскому бульвару. Где-то замяукал котенок. Где-то булькали голуби. Где-то чирикали воробьи, шаркали шаги, раздавались голоса, крики детей, смех.

Окно, за которым я наблюдал, распахнулось. Я вытянулся, приставил к глазам бинокль...

То, что я увидел, поразило меня в самое сердце. У меня потемнело в глазах, мир закачался, утратил реальность. Я потерял равновесие, упал с ящика в душную, многолетнюю пыль чердака, сильно ударившись. Но я не чувствовал боли. Я лежал, выпучив глаза на деревянные балки крыши, и не видя их. Перед глазами рушилась сказка. Распадались картины, созданные моим воображением: раскололся теплоход, осыпались с неба чайки, завял парк с цветами, море выкипало, превращаясь в желтый туман. Становился неразборчивым образ Лены в красивом, развевающемся на ветру, платье, – он дрожал, расплывался, как будто сквозь слезы. Оставалось только то, что я увидел. Эта страшная картина, – Лена подъехала к окну на инвалидной коляске, на которой лежали две ма-ленькие, уродливые, недоразвитые ножки...


У меня не хватило сил продолжать общение с Леной. С этой поры я стыдливо обходил этот дом стороной. У меня было сознание того, что я совершил предательство, что я струсил. И даже столько лет спустя, порой, правильный овал лица с огромными глазами, укоряюще смотрит на меня из того времени, из глубины моей совести. И я заливаюсь пунцовой краской, и жизнь становится не в радость.

Вот только исправить это уже не возможно...

А. Барбье 2003