Жизнь начинается с детства

Андре Барбье
Нет в жизни зрелища, более удручающего, чем похороны ребёнка. Когда смотришь на это маленькое тельце, еле видное из гроба, украшенного чёрным блестящим шёлком, красными лентами, цветами, в душе возникают неописуемые чувства: очень горького горя, несправедливости, неестественности всего происходящего, даже вины. Когда все собираются в круг, на панихиду, никто не может вымолвить ни слова, стоя, и пряча глаза, охваченные безотчётным ужасом происходящего. Они подходят медленно, стараясь ступать тихо, осторожно кладут цветы на гроб и около него, - скорее всего это первые цветы в его жизни... Жизни?

Родители, не плача, смотрят на своего ребёнка, широко открытыми глазами. Кажется, что он просто спит, - на губах еле заметная улыбка, непослушная чёлка упала на лоб, если бы не цветы... Даже престарелые родственники не плачут, как обычно, чувствуя несоответствие всего обряда, тому, что в гробу. Все чувствуют парадоксальность происшедшего, невыносимость ситуации.

Кто-то начал было говорить, но замолк, не сказав и фразы. Что можно сказать? Что нужно говорить? Когда старый человек завершает свой жизненный путь, можно вспомнить много дел, много качеств. А ребёнок? Он ничего не успел, - нечего вспоминать. Но он и не научился ещё совершать действительно низкие, подлые поступки, не научился врать и претворяться, не успел никому наделать зла, чем может похвастаться любой взрослый. Так имеем ли мы право, вообще что-либо говорить, в незримом присутствии этой чистой, нетронутой пороками общества души?

Даже на распорядителя похорон, довольно сухую женщину средних лет, произвела впечатление эта сцена, и она никак не могла решиться произнести последние банально-сухие фразы. Но время, видимо, поджимало, она сделала над собой усилие, что-то тихо проговорила. Кто-то вдвоём взяли крышку и медленно начали закрывать гроб. Ужас охватил всех присутствующих, когда тень от неё упала на лицо ребёнка. Мать бросилась к гробу и, вся дрожа, склонилась над телом, не давая закрыть крышку. Ей хотелось вынуть своего сына из этой ужасной постели, взять на руки, и качать, качать, качать...

Наконец крышку поставили на место, заколотили, и гроб медленно поехал к занавешенному чёрным бархатом окошку, под тихую, слишком тихую, музыку. Казалось - невидимая, неотвратимая рука тянет гроб к себе. Всё. Никто больше никогда не увидит его...
В автобусе ехали молча. Казалось, осознание необратимости происшедшего придавило всех тяжким грузом. Да ещё дождь... Начался мелкий, плаксивый дождь. Небо окрасилось ровным, однообразным серым цветом. Недвижные полуголые, осенние деревья роняли свои последние листья, а дождевые капли стекали с их ветвей, как слёзы...

Большой накрытый стол посреди комнаты. Толпа полузнакомых людей топчется в коридорах. Какие-то женщины хлопочут на кухне. Всё - как положено, как у всех. Какой идиотизм! О Боже! Как это всё пошло, как неуместно, как не нужно!
Ирка, – худенькая, невысокая, бледная, в чёрном платье, сама совсем ещё девчонка, на мой взгляд, стоит в дверях детской, не решаясь войти и не имея сил выйти. Плечи её вздрагивают. Слёзы огромными каплями падают на чёрный шёлк платья. Сквозь мутную пелену видит она кроватку, игрушки, любимого мишку своего сына, маленькую рубашечку на спинке стула...

Подошёл Мишка, – мой друг с самого детства, обнял жену за плечи, встал рядом. Она уткнулась лицом в его грудь, не выдержала, зарыдала - громко, бессильно, безнадёжно. Я прикрыл за ними дверь детской. Мне было не по себе. Я понял, что помочь им в эту минуту никто не сможет. Они сами должны пережить это. Утешать в такие минуты - просто кощунство. И с тяжёлым сердцем я покинул их квартиру, где бывал столько раз, где мне часто бывало хорошо, весело, где мне были рады...

По дороге домой я вспоминал, как мы с Мишкой готовились к возвращению Ирки из роддома: убирали квартиру после двухдневного праздника по поводу рождения сына, ездили за кроваткой в магазин, покупали весы, мыли мою машину, чтобы она блестела радостной чистотой, когда мы посадим их в неё. Я вспоминал, как они были счастливы, как гуляли по вечерам, обнявшись, везя перед собой тёмно-синюю коляску. А прошедшей зимой я научил маленького Вовку кататься на коньках. Мишка был горд и доволен...

Но что же случилось? Почему он умер так внезапно? Ведь не прошло и двух недель, как я говорил с Мишкой по телефону, и тогда ещё было всё в порядке...


Через несколько дней Мишка сам позвонил мне и сказал:
– Андрюха, давай встретимся где-нибудь и нажрёмся, как свиньи!
– Приезжай ко мне, – предложил я.
– Нет! Давай лучше пойдём в какой-нибудь пивняк...

Так мы и поступили, но «нажраться, как свиньи» у нас не вышло: мы пили, много, вспоминали, почти ничего не ели, но не пьянели, только тяжесть, лежащая на сердце, постепенно облегчалась, уходя в глубь, превращаясь в тупую ноющую боль. Мы сидели в меленькой забегаловке около Сретенского бульвара у большого окна, в углу. Народу было мало, нам никто не мешал, даже музыка, обычная в подобных заведениях не звучала. А за окном кружились первые снежинки, падали на сырую землю и таяли, бесследно исчезая, как сны, как мечты, как люди...
– Ты меня прости, – начал я после продолжительной паузы, – Но ты мне так и не сказал что же случилось. Какая причина?
– Вот в том-то и дело, – натужно проговорил Мишка, не глядя на меня, – Это мне не даёт покоя. Здесь какая-то злая мистика.
– Расскажи пожалуйста, если тебе не очень больно об этом говорить. - попросил я.
– Слушай, – он выпрямился, как будто скинув оцепенение, – Дело было так:

Восьмое ноября, выходной день. Помнишь? – Раньше это был праздник. Если не задумываться над политикой, то это был по-своему хороший праздник, весёлый, радостный. Помнишь? - Демонстрация проходила по нашей Сретенке. Флаги, шары, транспаранты, громко играла музыка, на тротуаре продавалась всякая всячина. Движение машин прекращалось, никто, по-моему, не сидел дома тогда, везде необычная праздничная атмосфера.

И вот я встал утром, посмотрел в окно. А за ним - все как всегда: нет даже флагов на домах. И мне очень захотелось вспомнить эти праздники: поехать в центр, пройтись по Сретенке, показать всё Вовке, рассказать ему, как было раньше...

Ирка не захотела, решила остаться дома, приготовить праздничный обед, а мы с Вовкой поехали сюда, в края нашего детства. Прогулка наша не удалась с самого начала. Мне бы знать, что прошлое никогда не возвращается, что оно вечно живёт только в нашей памяти.

Мы прошли по пустому Сретенскому бульвару, не встретив ни души. Он стал прозрачным, неуютным, теперь там нет даже лавочек, везде лежат пивные банки и бумажки. Да вот он, - взгляни в окно!

На Сретенке тоже было пусто. Напротив табачного магазина стояли трое кавказцев. Все трое одинаковые: чёрные, грязные, пузатые, в огромных штанах развевающихся на ветру. Они стояли и громко орали на всю улицу на своём противном харкающем языке - жирные, самодовольные, тупые. Чужие...

Я взял Вовку за руку, повёл вдоль улицы, не зная, как рассказать ему, о том, что здесь было раньше в этот день. Машины пролетали мимо, брызгая грязью из луж, магазины были закрыты, тротуары пустынны.

Из переулка на противоположной стороне, показалась группа пенсионеров – человек двадцать. Они несли один на всех красный флаг. Два–три старика, остальные бабки, деловито ковыляли в сторону Красной Площади, выставив на показ свои ордена и медали. Но лица у них были, далеко не праздничные - злые, жестокие, недовольные. Мы проводили их взглядом, и мне опять нечего было сказать Вовке.

Я решил свернуть в переулки, пройтись по старым проходным дворам, показать сыну наш бывший дом, а потом вернуться к Ирке, в свой, уже привычный, тёплый мирок. Колокольноков переулок, Печатников: везде пусто, вместо некогда жилых домов – офисы, глядят неживыми тонированными окнами в пластиковых рамах, за ними жалюзи, не занавески. Вместо старинных тяжёлых дверей и навесов с фонарями, металлические, с домофонами, с глазками. И никого вокруг...

Куда всё делось? Куда делись все? Где стайки ребятни, галдящие, как воробьи, играя в войну? Где мужики, играющие в домино за деревянными столиками? Куда подевались аккуратные московские старушки, сидящие на скамейках перед подъездами, старички, сосредоточенно склонившиеся над шахматными досками на бульварах. Куда пропали вообще все московские люди, быстро шагающие по тротуарам по своим делам, сосредоточенные, собранные, просто, но со вкусом одетые, но в тоже время и открытые, всегда замечающие знакомых, всегда открытые шуткам, всегда готовые прийти на помощь?

Мы прошлись по тихим, безжизненным дворам, где шаги наши гулко отдавались в нежилых домах, и оказались в нашем дворике. Там внешне почти ничто не изменилось, только стало каким-то маленьким, ветхим, заброшенным. Помнишь крошечный скверик в середине двора с сиреневыми кустами? В нём чудом сохранилась одна лавочка. На ней сидела старуха отвратительнейшего вида. Она была маленькая, согнутая, вся в бородавках и прыщах, неопрятно одетая в какое-то ветхое чёрное пальто. Крючковатый большой нос говорил о её восточном или еврейском происхождении. Беззубый рот постоянно жевал. Трясущиеся руки опирались на толстую просто обломанную ветку с сучками. Ввалившиеся, мутные старческие глаза, часто мигая, смотрели на нас зло, с ненавистью, с сарказмом.

Я выпустил Вовкину руку, и указал на окно третьего этажа, где раньше располагалась моя комната.
– Пойди ко мне, мальчик... – услышал я противный каркающий голос старухи.
Не думал я, что он пойдёт к ней. Но Вовка уже стоял в скверике, рядом с лавкой.
– Хороший мальчик... Хороший... – приговаривала старуха, поглаживая моего сына по голове.
Причём тон её голоса был до того противен и неприятен, что у меня пробежала дрожь внутри. Я поспешил увести его прочь.

С радостью мы вернулись домой. Пообедали, играли, шутили, но неприятный осадок не исчезал. Не исчез он и до сих пор.

На следующий день Ирка позвонила мне на работу – взволнованная, плачущая, сказала, что Вовка заболел, чтобы я срочно приехал. Я ничего не понимал, ведь он и раньше, бывало, болел, что на этот раз?

Я не успел: когда приехал, его уже увезла скорая. Жена рассказала, как Вовка играл в своей комнате, и вдруг затих. Она пошла посмотреть, и обнаружила его лежащим на ковре, посередине комнаты, недвижимым, широко открытыми глазами он смотрел в потолок. Дыхание его было нормальным, сердцебиение тоже. Врачи скорой не смогли сразу определить, что это...
Нам надо было ждать утра, чтобы съездить в больницу и всё узнать. Ночь была бессонная. Я метался, как затравленный волк по квартире. В душе у меня был пожар, меня раздирало чувство неизвестности, чувство вины и страха...

А на утро мы узнали, что Вовка умер, ночью – от менингита...
– Разве может быть так? – спросил я, – Не умирают от менингита за один день.
– Я тоже думаю, что не может, всё дело в старухе, – Ответил Мишка, странно посмотрев на меня. – Надо её найти!
– И что?
– Может быть и убить... Но, по крайней мере, надо всё узнать. Ведь я не смогу так жить...


На меня произвёл сильное впечатление Мишкин рассказ. Старуха эта не выходила у меня из головы. Кроме того, я чувствовал какую-то причастность к этому, ведь мы с Мишкой росли в одном доме, дружили с детства, много у нас было общих мест, воспоминаний, связей. В ближайший выходной я приехал на своей машине в наш переулок. Оставил её и бродил по тёмным дворам, надеясь встретить эту старуху, и найти ответы на, терзавшие меня вопросы.
Я зашёл в наш двор. Вот он - маленький скверик с сиреневыми кустами, сейчас голый, прозрачный. Вот он - наш старый кирпичный шестиэтажный дом, выкрашен жёлтой краской. Я сел на лавку, закурил. Вокруг тихо, безлюдно. Дом напротив уже нежилой, зияет пустыми окнами. А наш - ещё обитаем.

Я сел на спинку лавки, повернувшись к нему лицом, машинально оглядывая окна. Нашёл своё окно, Мишкино. А там жил Толик, смешливый весёлый парень. На первом этаже узкое окошко, откуда часто вылезал Ромка со смешной фамилией - Юсим, а вслед ему раздавалась ругань его бабушки, которая затем появлялась в этом же окне и вытирала тряпкой подоконник. Над ним жили брат и сестра Стрижовы...

Сколько было народу, как было весело! Какое счастливое, беззаботное было время! Как жаль, что тогда мы этого не понимали! Где теперь они - все эти люди, что с ними стало? Кто теперь обитает в этих, когда-то густонаселённых, бурлящих жизнью, коммуналках? Наверное, кто-то посторонний, замкнутый, вороватый и пугливый. Чужие, – одним словом...

На меня накатились воспоминания. Я сидел на спинке лавки, боясь пошевельнуться, чтобы не вспугнуть их. Вдруг окно на втором этаже приоткрылось, и там показалось безобразная рожа. Ошибки быть не могло: она, точно совпадала с Мишкиным описанием. Старуха уставилась на меня зло и внимательно. Я тоже смотрел на неё, замерев. Что-то в её облике вызывало неопределённую ассоциацию, хотя я готов был поклясться, что раньше никогда не видал её.
В это время рядом с ней показалась такая же старуха, но более молодая, ещё отдалённо напоминавшая женщину. Я напрягал зрение, чтобы лучше вглядеться в немытое стекло: эта, вторая, мне точно кого-то напоминала. А они обе внимательно рассматривали меня из-за своего грязного окна, о чём-то совещаясь.

Вдруг та, что помоложе, скрылась, а первая старуха распахнув своё окно настежь, погрозила мне своим иссохшим кулаком, ещё прокаркав что-то, чего я не расслышал. Мне стало не по себе. Я повертел пальцем у виска и демонстративно перевёл взгляд на другие окна. Но внутри уже всплывало какое-то, пока неопределённое воспоминание. Я посидел ещё немного, старуха в это время не переставала орать из окна, потом встал и, нарочито медленно, удалился. Я чувствовал, что уже почти что-то вспомнил, но что?

Побродив немного кругами, я вошёл в подъезд. Поднялся на второй этаж. Там было всего две двери. «Если их окно третье справа, то дверь – левая от лифта», – быстро прикинул я. Подойдя к двери, я увидал, как раньше, список жильцов рядом со звонком. Там было указанно: кому сколько раз звонить. Я начал перечитывать фамилии: Сергеев – один звонок, Ерховы – два, Жуковы – три...

Вот! Вот оно! Казанцева – четыре звонка! Конечно же, Казанцева... Я сразу понял, в чём дело. Теперь надо всё осмыслить и успокоиться. Я быстро сбежал по лестнице, сел в машину, завёл мотор и тронулся. Но ехать не мог, мысли захлёстывали меня, не давая сосредоточиться на дороге. Я доехал до Страстного бульвара, оставил машину у тротуара, сел на скамейку и отдался во власть воспоминаний...


– А-а-а! Вы все козлы! Все – дураки! – огласился двор звонким плачем.
Плач этот был до боли искренним, многократно усиленный эхом, он выражал страдание, горе, разочарование в жизни и в людях. Но, тем не менее, тут же был заглушён весёлым дружным смехом нескольких человек. Это Вадик упал с велосипеда прямо в лужу, в здоровую, грязную лужу. Мы ездили на велосипедах «змейкой», объезжая банки, найденные около помойки. Все проехали: кто быстрее, кто медленнее, кто сбил несколько банок. А Вадик упал, причём в лужу.
– Ба! Ба! – продолжал он орать, обращаясь к закрытому окну на втором этаже. – Выйди! Я упал!

Новый взрыв смеха был ему ответом. Потом появилась старая трясущаяся еврейка. Она, нежно гладя своего внука по голове, успокаивала его нежными, напевными словами, взяла его за руку и, везя его велосипед другой рукой, увела домой. Вадик шёл при этом - само горе, тихо всхлипывая. Но перед тем, как завернуть за угол, она обернулась к нам, и послала серию проклятий, брызгая слюной, яростно, зло, упоминая каждого по имени. В этот момент она удивительно напоминала бабу-ягу. Мы так и прозвали её.

Вадик Казанцев – болезненный хилый ребёнок. Ему всегда не везло. Если с крыши падала сосулька, то именно на Вадика, если над двором кружили вороны, то на вадикиной шапке оказывался их помёт, если машина в переулке въедет в лужу, то именно Вадик будет обрызган. Его всегда теплее всех одевали, раньше всех звали домой, а часто совсем не пускали на улицу, и он с завистью выглядывал из своего окна на втором этаже.
У Вадика не было отца. Он жил с матерью и бабкой. Мать его мы почти никогда не видели. А Вадик всё время находился под жёсткой, неусыпной опекой своей бабки. Она постоянно следила за ним. Когда мы все были ещё маленькими, не ходили в школу, местом наших игр была песочница в скверике посреди двора. Наши матери оставляли нас там, а сами занимались своими делами по домам, они всегда могли выглянуть в окно. А баба-яга всё время сидела на скамейке, понукая внука:
– Не бегай, вспотеешь! - слышался её скрипучий голос. – Подойди ко мне, надо высморкаться. Надень панамку, солнце вышло! Ну-ка пойдём домой, оденешь свитер, – сильный ветер! Ты хочешь писать? Скажи мне правду...

Мы выносили с собой различные игрушки: солдатиков, машинки. Вадик тоже брал с собой какую-нибудь вещь, а баба-яга следила, чтобы никто не трогал его игрушку, и Вадику запрещала прикасаться к чужим машинкам, солдатикам, пистолетам:
– Не смей трогать, вдруг он заразный! – орала она. – Каждый должен играть только со своими игрушками.

Вадик всегда был последним в наших детских играх. Он медленнее всех бегал, ближе всех прыгал, всего боялся и опасался, а пуще всего свою бабку. Когда мы смеялись над ним, он говорил, что она колдунья. И мы смеялись ещё больше.

Время шло, дети росли, а Вадик не менялся. Само слово «Вадик» было у нас во дворе именем нарицательным, обидным. Да это и понятно: если раньше мы просто смеялись над ним, то теперь и страдали частенько. Когда мы задумывали какую-нибудь шалость, то Вадик всегда попадался, после чего наказывали всех. Если мы лазали по чердакам, играя в пиратов, что нам категорически запрещалось, то Вадик обязательно зацеплялся за что-нибудь, рвал штаны и с рёвом бежал домой. А баба-яга вечером обходила наших родителей. Мне самому не раз попадало после этого. А когда он записал в свой дневник, чтобы не забыть, все матерные слова, которые от нас услышал, мы решили не принимать его больше ни в какие свои игры.

Так Вадик оказался в изоляции. Он страдал, тянулся к другим детям, но мы его игнорировали. Если он оказывался рядом, все уходили в другое место. Когда он хотел заговорить с кем-нибудь, ему не отвечали. А если, выходя гулять, мы замечали его одинокую фигуру в нашем маленьком скверике, направлялись гулять в соседний двор, куда Вадика не пускали. И он, обычно, послонявшись немного по двору, со слезами на глазах уходил домой, чтобы скорбно выглядывать на улицу из своего окна.

Когда мы подросли ещё больше, стали самостоятельно ходить в кино по воскресеньям, детские игры в войну или в ножички сменились более серьёзными предприятиями, Вадику очень нравилась Светка Соколова, жившая в доме напротив. Светловолосая, шустрая девочка была постарше нас года на два. Она изредка выходила на улицу, в основном поискать свою кошку, относилась ко всей нашей компании чуть высокомерно, хотя иногда присоединялась к нам, разговаривала.
Она, конечно, замечала влюблённые взгляды Вадика, часто, по-женски, издевалась над ним, а иногда, наоборот, демонстрировала расположение. Когда она появлялась, Вадик становился сам не свой, что очень забавляло всех нас, ведь мы находились в том возрасте, когда все девчонки достойны только презрения.

А в один из весенних вечеров, в укромном закутке между соседним домом и котельной, Светка научила Вадика целоваться. Он, видимо, похвастался своей «победой» дома. И после похода бабы-яги к её родителям, она долгое время не показывалась во дворе. А на следующий день под Вадикиным окном появилась красивая надпись разноцветными мелками на асфальте: «Вадик – маменькин сынок!»

Вечером того же дня можно было заметить бабу-ягу, как бы невзначай, прогуливающуюся перед светкиным подъездом. Как только та подошла, бабка молниеносным, змеиным движением, которое трудно было от неё ожидать, схватила Светку за волосы и отстригла большой клок её светлых волос ножницами, которые прятала в руке.

Светка постриглась, изменила причёску и стала еще более красивой. И никто не придал значения тому совпадению, что осенью она, сильно простудившись, заболела воспалением лёгких, и, вскоре, скончалась в больнице, после осложнения на сердце...

Я в те времена уже редко участвовал в дворовых играх – ходил на тренировки. Но было у нас «кошмарное место» – подвал старого дома, где обитали привидения. Этот дом находился между нашим и соседним двором. Это был не дом даже, а одно крыло, пристроенное к основному зданию позже. Оно обветшало, покосилось и, видимо, предназначалось на снос. Всех жильцов выселили оттуда, обнесли забором, но почему-то долго не сносили.

Мы, как и положено детям, облазали этот дом вдоль и поперёк. Часто играли там, в пустых квартирах, устраивали себе жилища, штабы, гостиницы. И был там замечательный подвал, закрывающийся тяжёлой металлической дверью, за которой таинственная лестница круто спускалась вниз, в темноту, в холод. Мы устраивали туда «экспедиции», запасались фонариками, спичками, едой, потихоньку брали из дома резиновые сапоги, оружие в виде перочинных ножичков и рогаток, срезали себе палки и отправлялись исследовать подвал.
Он и впрямь был таинственный и бесконечный. Он соединялся с подвалом соседнего дома. Узкий проход из него вёл куда-то в сторону. Там были ещё какие-то двери, которые не открывались, пока. Если замереть и слушать, можно было уловить невнятные шорохи, вздохи, скрип. Там были крысы, и дохлая собака, и масса других замечательных вещей: старая мебель, болты, какие-то металлические детали.

Мы часто пугали друг друга страшными историями про этот подвал. Кто-то, проходя мимо поздно вечером, заглянув сквозь щель в заборе, видел тусклый отблеск огня. Кто-то слышал душераздирающий крик. Кто-то видел таинственного человека в длинном чёрном плаще, заходящего туда. В общем - «кошмарное место».

Однажды нам удалось открыть ещё одну дверь, за которой находился узкий проход с трубами. Снарядив туда «экспедицию», мы прошли этот коридор до конца. Долго мы шли, все перемазались, испачкались, натерпелись страху, но сделали замечательное открытие. Мы вышли на улицу через подвал дома, который находился в Печатниковом переулке. Это было здорово!
Как и в каждом приличном московском дворе у нас была своя тайная организация. Вадик, конечно, не являлся её членом, но очень мечтал. Дети бывают жестоки, но не злопамятны. Мы решили, что примем Вадика, если он пройдёт испытание. Ему надо было пройти этот коридор насквозь, в одиночку...

Вадик очень боялся и постоянно откладывал своё испытание, по этому всё случилось без меня. Я возвращался с тренировки осенним вечером. Было уже темно и довольно холодно. Переулки продувал жёсткий осенний ветер, выметая из подворотен последние листья. Редкие прохожие, подняв воротники плащей, спешили домой.

Проходя двор, я заметил за забором «кошмарного места» какое-то движение. Подойдя ближе, услышал голоса и узнал их. Это были Мишка, Толик, Ромка и Серёжка Стрижов, они разговаривали тревожно, были чем-то обеспокоены. Я пролез к ним, узнать, что случилось. Оказалось, что Вадик, наконец-то решился пройти испытание, и полез в проход. Ребята закрыли за ним дверь, пошли во двор дома, где находился выход, и стали ждать. Ждать наскучило, они приоткрыли дверь выхода и стали туда стонать, выть, кричать, чтобы усилить эффект.

Всё это происходило ещё засветло. Когда прошёл примерно час, а Вадик всё не показывался, они пошли в «кошмарное место» проверять вход. Но он был по-прежнему закрыт. Начало темнеть. Ребята начали беспокоиться. Сначала предположили, что Вадик подшутил над ними: вылез из входа, закрыл дверь и ушёл домой. Но когда во дворе раздался голос его бабки, зовущий домой, они поняли, что это не так. Они поняли также, что что-то с Вадиком стряслось.

Хотя мне очень не хотелось, я сходил домой за фонариком, и мы полезли в проход. Мы благополучно прошли его, достигнув выхода, но Вадика там не было. Мы стояли, смотря друг на друга круглыми глазами, не зная, что делать. Сразу вспомнились все страшные истории, которые мы сами друг другу рассказывали...
Немного постояв, мы прошли проход в обратном направлении, часто останавливаясь, оглядываясь и прислушиваясь. Выйдя на поверхность в «кошмарном месте» и опять не найдя Вадика, мы поняли, что придётся сообщать об этом взрослым. Но, что тогда будет, подумать было страшно...

Поиски продолжались до поздней ночи. Приехали пожарные, милиция, позже подъехала скорая помощь. Мы все тоже не спали, стояли и ждали вместе с толпой жителей соседних домов, вместе со своими родителями.
Вадика нашли в каком-то боковом коридоре, куда он полез, задев что-то при этом. Ему всегда не везло, старые балки и прочий хлам упали, загородив проход, а вперёд идти он побоялся.
Это было жуткое зрелище: Вадика вынесли из подвала – скрюченного, дрожащего, с вылезшими из орбит глазами.
– Б... б... б..., – он лишился дара речи, издавал только нечленораздельные звуки, похожие на икание...

С бабой-ягой случился припадок, когда она увидела своего внука. Она каталась из стороны в сторону по асфальту, пуская белую пену изо рта и издавая натужное, глухое рычание. Их обоих забрала скорая помощь. Матери Вадика не было тогда дома...


Все эти события представились мне, как будто произошли вчера. И сейчас, сидя на лавочке на Страстном бульваре, я по-другому оценил те события. Вадика мы больше никогда не видели, поговаривали, что он находится в специальной лечебнице, а его бабка вернулась вскоре. Весной Серёжку Стрижова сбила машина в Печатниковом переулке, примерно на том месте, под которым проходил тот злосчастный проход. Никому тогда не могло прийти в голову сопоставить эти случаи.

Вскоре начался период расселения из центра, из коммуналок. Наши родители одни за другими получали квартиры в новостройках на окраинах Москвы. Дворы опустели. Детство забывалось. Из прежней компании у меня остался только Мишка, это был мой друг, мой настоящий друг, проверенный временем и жизнью. От него я узнал много позже, что Ромку Юсима убили в Афганистане, а Толик покалечился на заводе, где работал, стал инвалидом, разочаровался в жизни, опустился, спился...
– Светка Соколова, Серёжка Стрижов, Ромка Юсим, Толик, а вот теперь и Мишка, – думал я. – Она точно, – колдунья. Но что делать? Одно ясно, что так всё это оставлять нельзя!

И я решил вернуться к нашему старому дому и во что бы то ни стало поговорить с матерью Вадика. Я ещё не совсем представлял себе, что я ей скажу, но чувствовал, что будет какой-то результат. И я не ошибся.


Ждать мне, на удивление, пришлось не долго. Вскоре после того, как я подъехал и припарковался возле подъезда, она вышла. Вадикина мать оказалась моложе, чем я себе представлял, она выглядела лет на пятьдесят - пятьдесят пять. В длинном строгом плаще, в чёрной косынке на голове, завязанной под подбородком, она походила на монашку.
Мне показалось, что она ждала меня увидеть, потому что, заметив мой автомобиль, направилась прямо ко мне. Я вышел, поздоровался.
– Здравствуйте. Вы ведь жили раньше в этом доме? – ответила она. – Напомните мне, пожалуйста, я не могу узнать вас.
– Мы жили на четвёртом, квартира седьмая...
– А! Вспомнила! Андрей. И вы приехали за ответами...
– Да... – удивлённо ответил я.
– Я иду в церковь. Если вы меня подвезёте, то по дороге я успею ответить на все ваши вопросы.

Я с готовностью открыл перед ней дверцу, сел за руль и завёл машину. Она внимательно посмотрела на меня:
– Я долго ждала вашего приезда. Не именно вашего, конечно, но кто-то обязательно должен был приехать. Так какой главный вопрос?

Я не ожидал такого поворота дела. Я думал, что придётся выуживать сведения из неё, сомневался, будет ли она вообще со мной разговаривать, потому и спросил:
– Что сейчас с Вадиком, где он, что делает?
– Это не главный вопрос, – усмехнувшись, ответила она, – но я всё равно скажу: он так и не поправился, до сих пор находится в лечебнице, не говорит, никого не узнаёт, ведёт полурастительный образ жизни.
Я тронулся, не спеша, поехал по направлению к Сретенке.
– А где ваша церковь?
– Около ВДНХ. Знаете церковь Тихвинской иконы Божьей Матери в Алексеевском?
– На Ярославской улице? – уточнил я.
– Да! Она самая. Так задавайте ваш главный вопрос.
– Это правда, что ваша мать колдунья? – спросил я после продолжительной паузы, сомневаясь, не прозвучит ли мой вопрос глупо и несерьёзно.

Я думал, что она засмеётся. Но ошибся, её лицо сделалось серьёзным, тень какой-то неприятной мысли набежала на него. Она ответила:
– Нет, конечно. Хотя сейчас, она сама в этом уверена. Это и есть проклятие моей семьи.
Я удивлённо взглянул на неё, ожидая объяснений.
– В мире всё связанно, – продолжала она задумчиво, – в мире ни что не пропадает просто так, и ни что не берётся просто так, ниоткуда. Вы сами, может быть, это чувствуете, потому и приехали ко мне.
– Я приехал потому, что со всеми, кто жил в нашем доме, и имел отношение к тому, что произошло с вашим сыном, случились несчастья. А последнее – смерть Мишкиного сына, после встречи с вашей матерью, меня заставило задуматься.
– Нет, она тут не при чём. Так же как никто из вас не виноват в том, что случилось с Вадиком. Это просто закон кармы, то о чём я начала говорить. А сказка про то, что она колдунья, была выдумана, чтобы Вадик слушался её, когда меня не было дома. Но, как мне ни горько говорить об этом, она сделала в жизни много ошибок, много зла, много нагрешила, не осознав этого. А зло, привнесённое в этот мир, даже если человек, его совершивший, умирает, остаётся жить и требует компенсации.

Обычно злодей, для которого это норма, сам защищён от возмездия в этой жизни, поэтому расплачиваться приходится его детям, детям его детей. А зло может быть исправлено только страданием. Вот отсюда все беды на этой земле.
За её ошибки расплачивалась я, а страдая, и не понимая ещё причин страдания, я сама делала ошибки, делала зло, за что теперь расплачивается мой сын. Так что те, с кем случились несчастья, пострадали сами за себя, или за своих родителей. А тем, кто умер, им вообще повезло, потому что они искупили свою вину, вину своей семьи, и потомки не будут больше страдать.
– Но ведь не возможно прожить жизнь среди людей, не причиняя никому зла, хоть и не намеренно. Мы все связанны друг с другом невидимыми нитями, и если я делаю где-то добро, то в другом месте его становится меньше. Даже вот сейчас, например, я, пропустив эту машину, сделал добро её водителю, но задержал при этом заднего, сотворив невольное зло...
– Правильно! И я много думала об этом. Потому и обратилась к Богу. Библия не отрицает наличия дьявола в этом мире, но указывает путь наименьшего зла, наикротчайший путь к добру. Поэтому, как только я похороню свою мать, удалюсь в монастырь, чтобы жить только душой...
– Но как быть тем, кто не может от всего отказаться, кто уже пронизан жизнью, кто любит, от кого зависит жизнь любимых людей? Наверное, можно просто творить сознательное добро, столько, на сколько хватает сил...
– Наверное можно. У каждого свой путь. Попробуйте...
Мы подъехали к церкви. Она вышла из машины, сразу же перекрестившись и поклонившись в сторону золоченых крестов. Глаза её при этом просияли радостью и надеждой. Надеждой на что? – Для меня это так и осталось загадкой.

Я поцеловал ей руку на прощание в благодарность за откровенный разговор, и поехал домой. На душе стало спокойнее, как будто я сбросил грязный, ненужный груз.


Мне очень хотелось поговорить об этом с Мишкой. Но обстоятельства сложились иначе: на следующий день пришлось срочно ехать в командировку. Вернулся я только через месяц. Сразу же позвонил Мишке. Трубку взяла Ирка и со слезами в голосе сообщила:
– Его посадили… На долго… Он убил какую-то бабку...

А. Барбье 2005