Грешные деньги

Виктор Мельников 2
Маленькая повесть

Подобно тому, как неодинаковы у людей
лица, так неодинаковы их мысли и
убеждения.
Маймонид (1135–1204)



...тревожный свет проблесковых милицейских огней, пара машин, стоящих у железнодорожных путей, мрачные лица следователей, служебная собака, пытающаяся взять след под дождём... Всё это будет. Григорий Земцев ещё не знает об этом. У него пока ещё есть выбор.


А
...вдоль железнодорожного состава бежит шалый ветерок, бежит, как приблудная псина. Подныривает под каждое колесо, что-то вынюхивает, ищет... А за ним не спеша, грузно ступает осмотрщик вагонов Григорий Земцев. Он по-деревенски крепко сбит: в осанистой фигуре чувствуется мужская мощь. Широкое скуластое лицо, крепкие большие руки, покатые плечи, так и выпирающие из рабочей куртки...
Поверх обычной спецовки надета жёлтая сигнальная жилетка с нашитыми отражающими полосами, так что его фигуру видно издалека. Смотровой молоток с длинной рукояткой в громадных руках кажется прутиком. Он то и дело взлетает, ударяется о вагонные гайки, будто бьёт по одной клавише пианино: та-та-а, та-та-а-а... Убедившись в исправности, не спеша переходит к другому, гружённому лесом, вагону.
От него щекочуще-сладко веет крепким запахом смолы. Заметив неизвестно каким образом уцелевшую еловую ветку, Земцев делает шаг к автосцепке и обламывает пушистый хвостик. Запах леса напоминает родное село. Давно уже не был на родине. «Надо хоть в этом году побывать у матери, — думает он. — Взять жену, сыновей... Детям, правда, не очень там нравится. На море — вот это да... А где в Александровке море? Слава Богу, хоть речушка есть...».
И вдруг...
Из-под вагона, как чёрт из коробочки, прямо перед ногами Григория выскакивает маленький, сухонький мужчина. Земцев хочет обложить его, мол, куда ты прёшь, козявка! Но мужчина легко, как пружина, выпрямляется, отряхивает руки и оборачивается лицом к Григорию. Тот от удивления даже роняет молоток.
— Лёвка?! Лёвка Бруштейн! — радостно орёт Земцев.
Лев совершенно не соответствует своему имени. Он худой и тощий, слабый в плечах, с очень нежным цветом лица и без всякой растительности на голове. Лысина гладкая и белая, словно у ребёнка.
— Вот это встреча! — Григорий распахивает объятия, налетает на него
и принимается мять земляка в своих ручищах. — А я думаю: кого леший тут носит? Чуть не огрел сгоряча.
— Пусти, Глишка, чёлт! Лаздавишь! — хрипит Лёвка, пытаясь вырваться
из чугунных объятий. Наконец это ему удаётся, он ошалело отскакивает на шаг и, переведя дух, толкает Григория в его многопудовое плечо. — Глазам не велю! Надо же, где встлетились! — Лысенький еврейчик смешно картавит. Григорий усмехается, вспомнив, как Лёвушку в детстве насмешливо просили: «А скажи «кукуруза»?». Он надувал щёки и, как ни старался, как ни силился, всё равно вылетало предательское «л». Так Кукулузой и звали его все долгие десять школьных лет.
Лёва, заметив на друге железнодорожную жилетку, спрашивает:
— Ты что, здесь лаботаешь?
Земцев снова смеётся над картавостью друга, картинно уперев руки в бока.
— Работаю... А вот ты чего бродишь по путям? Да ещё под самое колесо
лезешь! Тоже мне, Анна Каренина! — Он нагибается и поднимает оброненный молоток.
— Так у меня тоже, можно сказать, тут лабочее место! Вон мой вагон стоит! — И Лёвка машет рукой в сторону соседнего пути.
Там, укреплённый «башмаками», дремлет вагон фельдъегерско-почтовой связи.
— Ходил вот к диспетчелу, — солидно поясняет Бруштейн. — Хотел узнать, когда нас начнут фолмиловать.
— Ну и узнал?
— Часа через четыле, не ланьше.
— Да, куковать тебе до самого вечера...
— Слушай, а пошли ко мне, посидим! — И Лёвка, как в детстве, тянет Григория за рукав. — Выпьем за встлечу...
— Так не положено же в ваш вагон заходить.
— Да кто мне может заплетить, чудак-человек? Покажи мне этого смельчака! Я тут самый главный! Плошу знакомиться: Блуштейн Лев Палыч — сталший фельдъегель. — И подмигивает: — Пошли! У меня коньяк имеется.
Против такого аргумента Земцеву не устоять.
— Ну, уговорил, Лев Палыч. Действительно, не расставаться же нам здесь, на путях.
Лев по-хозяйски идёт первым. Он то и дело оборачивается, машет руками, что-то говорит. Весь он подвижный, говорливый и жизнерадостный. До Земцева долетают обрывки фраз, но он всё равно согласно кивает головой. Наконец доходят до вагона. Бруштейн влезает на подножку, отпирает «спецалкой» тяжёлую дверь, ступает в тамбур и протягивает Григорию руку:
— Ну, милости плошу, к нашему шалашу!
Григорий легко подтягивает своё могучее тело на поручнях и входит в вагон. Стыдливо прислоняет у стены свой молоточек, ахает:
— Вот это да!.. — Его серые глаза расширяются, а лицо, наоборот, будто застывает. — Душ!.. Вот это по-человечески! Туалет! Нормально!.. — Проходит дальше. — А постель какая! Слушай, королевская у тебя жизнь!
Лёвка доволен.
Земцев стесняется своей рабочей одежды и мнётся у дверей.
Но фельдъегерь подталкивает его вглубь купе.
— Да ты не длейфь, плоходи! А я пока на стол чего-нибудь сооблажу.
Лев открывает низкий холодильник и извлекает из него закуску: не разрезанную ещё колбасу, сыр, золотистую копчёную скумбрию, шпроты, фрукты... И только потом выставляет на стол обещанную бутылку. Она мерцает и переливается янтарём. Это не просто коньяк — это торжество жизни.
— Не слабо живёшь! — восхищается Земцев, подвигаясь ближе к столу.
Бруштейн разливает по стаканам, и скоро купе наполняется терпким, пряным, чуть сладковатым ароматом.
— Ну, за встлечу! — Лев звякает о стакан друга.
Григорий любуется тёмно-медовым цветом коньяка в недорогом штампованном, но всё же — хрустале, нюхает и маленькими глоточками, наслаждаясь, выпивает. Бархатистая жидкость обжигает рот.
Земцев ошарашенно причмокивает:
— Царский напиток! Откуда он у тебя?
— Алмяне плезентуют, — Бруштейн, не морщась, посасывает ломтик лимона. — Мы им товал нелегально пелевозим, ну ещё кое-что по мелочи...
— А не боишься?
— Да у нас всё схвачено, — с уверенностью отвечает Лёвка. — Делимся с милицией, таможней...
— Ну, тогда другое дело...
— А иначе нельзя. Слазу же плищучат.
— Дома давно был? — Григорий вытаскивает из кармана пачку сигарет.
— Почти после каждого малшлута заезжаю, — степенно отвечает Лев. — Отоваливаю лодительницу плодуктами и назад, в голод! Ей без меня никак нельзя!
И столько в этом ответе заложено доброй силы, что Григорию хочется обнять своего друга. Он хлопает Лёву по плечу.
— Длинная у тебя поездка?
— До Владика и назад. Дней двадцать уходит.
— Не слабо, — с уважением замечает Григорий. — Молодец.
— Да какой там молодец! — отмахивается Лев. — Несельёзно всё это. Бежать надо с этой задолбанной Лоссии. И чем быстлее, тем лучше.
Григорий перестаёт жевать.
— И куда же ты надумал? — спрашивает он.
— Как куда? — притворно удивляется Бруштейн. — Конечно же, в Излаиль! У нас там с маманей кой-какие лодственники есть... Хочется хоть чуть-чуть по-человечески пожить. Помнишь, как ланьше в нашем доме всегда холошо было...
— Да...
Земцев в истоме закрывает глаза, и вдруг в памяти вспыхивает совершенно живая картина Лёвкиного дома... Подчёркнутая чистота, все вещи — строго на своих местах. И в то же время уютно.
На стене в диковинном резном футляре тикают часы, под потолком — старинная медная четырёхрожковая лампа, пианино с узорчатыми подсвечниками, библиотека... На полках — толстые тома в золочёном тиснении. Авторы Гришке неизвестны: Шолом-Алейхем, Перец, Давид Бергельсон, Исаак Башевис Зингер... Их ряд продолжают переведённые на идиш романы русских классиков. На стенах — настоящие, писанные маслом картины в кудрявых золочёных рамах. А в старом кожаном кресле у окна — хозяйка дома, Лёвкина бабушка — Юдифь Исаковна...


Б
...Бруштейны появились в Александровке в конце сороковых годов. После «дела врачей» пошёл слух, что всех евреев будут выселять на Дальний Восток, и Павел Соломонович почёл за лучшее «нырнуть» в глубинку. После столичной клиники — простой фельдшерский пункт. Слава Богу, что ещё не ветеринарный. А ведь предлагали.
Здешние сразу смекнули, что к чему. Бруштейн слыл отличным диагностом, быстро и точно определял болезнь, лечил сам или направлял к врачу, который был нужен. Народ повалил толпой, не только из Александровки, а и со всей окрестности. Доходило до того, что городские врачи присылали больных к фельдшеру Бруштейну на консультацию.
К тому времени Сталин уже преставился, гонения затихли, и Павла Соломоновича стали перетягивать в город. «Кадры решают всё». Но он почему-то отказывался. Сердце, что ли, прикипело к здешним местам, да и сельчане его трепетно любили, хотя обычно приезжих, тем более москвичей, не очень-то жаловали. Местная элита — та за версту шапку ломала, только что земных поклонов не клала. А тут построили сельскую больничку, и стал Бруштейн в ней главврачом.
Но недолго довелось ему поработать в этой должности. Как-то уехал в область «выбивать» для своей больнички медикаменты, да так накричался, что сердце разорвалось прямо в кабинете бездушного чиновника. Медикаменты, кстати, потом для села выделили, да кому от этого легче?
Когда в Александровке узнали о смерти врача, люди переживали это, как личное горе. Хоронили всем селом, от народа черно было. Вот тогда-то, увидев огромную толпу, Гришка впервые по-настоящему зауважал врачову семью, и они с Лёвкой подружились. Хотя вообще-то у него и раньше были основания уважать Бруштейнов. Павел-то Соломонович ему жизнь спас, когда Гришка подхватил двустороннее воспаление лёгких и уже готовился Богу душу отдать.
После смерти отца Лёвушку многие жалели, но кое-кто и задирать начал, и Гришка сразу кинулся защищать щуплого одноклассника. Тем более, что и сам недавно пережил внезапную смерть отца: тот как-то чинил водонапорную башню, сорвался, да так неудачно, что через несколько дней умер.
В общем, безотцовщина сблизила их, и ребята потянулись друг к другу. Земцев стал Бруштейна провожать после уроков домой, сначала — чтобы отвадить задиристую шпану, а потом ходить вместе стало уже привычкой. И — не самое главное, но, честно признаться, приятное: Лёвина мать почти всегда оставляла Гришку обедать.
И сейчас, когда за коньяком заговорили о доме, Григорий сразу вспомнил душистый, отдающий пряностями еврейский уют. Вспомнил и бабку, Юдифь Исаковну, которая была мастерица готовить. Всплыла перед глазами таинственная «гефилте фиш» — фаршированная рыба, как-то по-особенному сваренная с овощами. Рыбина в огромном блюде золотилась от луковой шелухи, которую специально клали для цвета, а ушица, когда застывала с картошкой и овощами, превращалась в красивое желе, от которого Гришка сходил с ума. Обычно такую трапезу устраивали по субботам. Взрослые произносили над рыбой благословение, якобы для того, чтобы её душа вознеслась на небеса. Гришка только улыбался таким еврейским причудам: пусть летит, лишь бы рыбы на столе меньше не стало... Вспомнилась и курица с чесноком, и густо присыпанные корицей ромбики сдобного земелаха, и крендельки, и манелах.
Только не пришлись ему по душе гоменташи — треугольные пирожки, начинённые маком и мёдом. Пекут их в весёлый день праздника Пурим и дарят друг другу. К пирожкам Гришка претензий бы не имел, но уж больно история их страшная. Лёва рассказал однажды по большому секрету, что очень давно евреи уничтожили в Персидской империи семьдесят пять тысяч персов. И не в сражении каком-то, а в погроме — безоружных жителей. Всё это было сделано якобы для того, чтобы предотвратить свою собственную резню, которую надумал совершить персидский генерал Аман. Казнь над ним была кровавая: отрезав Аману уши, его повесили вместе с его десятью детьми. И вот в память об этом удачном погроме с тех пор и проводится праздник Пурим — день любви и радости. Самое главное кушанье в этот день — «уши Амана» (на идиш «гоменташ»). Плоть бывшего врага горами поедается взрослыми и детишками. Гришку от такой истории чуть не вырвало, и больше он их не только есть перестал, но даже боялся к ним прикасаться. Ел только самые обыкновенные блюда. Из этой же истории он извлёк для себя, что евреи не такой уж обиженный народ. В праздник Пурим Гришка в дом к Лёве не ходил...
Уютная Юдифь Исаковна, седая, с очками в золотой оправе, в тёплом вишнёвого цвета халате с вечным пуховым платком на плечах, никогда не отправляла Гришку домой, не сунув ему на дорогу бутерброд, или пирожок, или кулёк с конфетами. Пирожки Гришка выбрасывал собакам, а конфеты честно приносил домой и делил с братьями.
То ли Земцев вообще Бруштейнам нравился, то ли они считали его силу и деревенский авторитет необходимыми, чтобы оберегать Лёвушку от шпаны, но дружба их поощрялась. В общем, прикормили паренька...


В
...Бруштейн, не выдержав, хвастается перед другом, показывая пистолет:
— Ответственность на мне здесь большая. Знаешь, какие деньжищи мы, бывает, пелевозим? Ты не повелишь!
— И чего вас, евреев, всё время к деньгам тянет? — хмыкает Григорий, совсем не удивившись и не проявив интереса к Лёвкиному оружию. — Мёдом они, что ли, мазаны?
Бруштейн, не обидевшись, подмигивает:
— Хочешь анекдот? Лабинович плиносит на базал валёные яйца. Его сплашивают: «Слушайте, Лабинович! Вы покупаете яйца по лублю десяток, валите их и плодаёте опять по лублю за десяток. Скажите честно: что вы с этого имеете?». — «Как?! А навал?!».
То ли от скорченной физиономии с вылупленными глазами, то ли от этого нарочито-картавого — «навал» — Земцев от души смеётся.
— Смешно? — с некоторой грустью спрашивает Лев. — Здесь, в Лоссии, нельзя сельёзно заниматься бизнесом. Чуть нос высунешь — на тебя или алкан накинут, или вообще на тот свет отплавят. Нет, лвать отсюда надо, и чем быстлее, тем лучше, — снова повторяет он.
— Неужели у тебя душа не прикипела к родной земле? — удивляется всерьёз Григорий, чувствуя, что от выпитого захмелело в голове и особенной теплотой зажгло внутри. — Я сегодня еловую веточку увидал, и так всколыхнулось у меня внутри... Прямо хоть всё бросай и беги туда, в Александровку. Не понимаю я тебя...
— Наивный чукотский мальчик... — снисходительно улыбается Лёва. — Ты должен знать, дологой мой человек, что лыба ищет где глубже, а человек должен сидеть на самом дне, как цаль, и поедать эту лыбу. Вот она, философия, и длугой быть не может.
— Ну а сердце должно быть? — вскрикивает Григорий. — Или у вас его нет?
— Это у кого — «у вас»? — пытается уточнить Бруштейн.
— У евреев! — почти с вызовом отвечает Григорий. — Выходит, сколько вас ни корми, а вы всё равно на Израиль смотрите!
— Ты меня извини, может, это тебя осколбит, но там моя лодина. — И он показывает пальцем в окно. — Там. А не здесь.
— Да, разочаровал ты меня... И когда уезжаешь?
— Осенью. Сначала сам, а потом и мать забелу... — И, чтобы перейти на другую тему, спрашивает: — Слушай, ну а ты-то как? Я, конечно, кое-что о тебе знаю. Но лучше сам ласскажи.
Григорий делает длительную паузу и начинает медленно выуживать из консервной банки тонкотелые шпроты, ровненько накладывая их на ломоть хлеба. Соорудив бутерброд, охотничьим ножом разрезает его на две части. Половину протягивает Лёвке, другую берёт себе. Неторопливо прожевав свой кусок, вытирает о газету замасленные пальцы. Чувствуется, что ему не очень хочется продолжать разговор.
— Ну что ж... Мы, товарищ Бруштейн, тоже, знаете ли, поездили по стране в вагонах с белоснежными занавесочками, — всё-таки вытягивает он из себя.
— Пловодником, что ли? — уточняет Лёва, откинув слабое тело к стене.
— Да нет, ваша не угадала. Осмотрщиком я ездил. И не на простых
поездах, а на ракетных...
—Да ну?!
«Ага, задело, — удовлетворённо хмыкает Григорий. — Ишь, как пружиной подкинуло».
— Выходит, плавду болтали насчёт них... Значит, действительно были такие?
— Неужели я тебе врать буду? Я на том поезде накатал столько — до самого космоса хватит. А то и побольше.
Земцев инстинктивно переходит на шёпот:
— Государственная тайна... Скитались мы на этом поезде-призраке — ни дать ни взять — «летучие голландцы». На больших станциях не останавливались, только на глухих полустанках. Вокзалы проскакивали на рассвете, когда людей мало...
Лёва, как в детстве, подперев ладонями свою лысую голову, слушает, затаив дыхание. Но за стаканами тоже следит, пустыми их не держит.
— Кто только за нами не шпионил! — Григория уже не удержать. — Американцы посылали специальные спутники, чтобы нас обнаружить. А поди определи: ракетный комплекс идёт или скорый «Пермь – Москва»?
— И откуда ты всё это знаешь? — не удержавшись, удивляется Бруштейн.
— Ну ты, Кукулуза, даёшь! — обижается Григорий. — Конечно, мне никто не докладывал. Но жили-то мы с офицерами в одном вагоне. Обедали в одном ресторане. Кое-что до уха доходило...
— И всё-таки я не пойму, — размышляет Лев, — как можно пускать лакеты на полном ходу поезда? Тут когда чай наливаешь — он весь ласплещется, а это лакету надо нацелить...
— Я сам диву давался, — соглашается с ним Григорий. — Моё дело, конечно, было простое — следить за колёсными парами. И вот, когда я их простукивал, по звуку определял, что вагон весил более ста тонн. Ты представляешь, что это такое? В одних только колёсах уже была тайна. А ты говоришь — чай!
Лёва вздыхает и разливает оставшийся коньяк.
— А ушёл почему? Ведь платили небось плилично? — пытается уточнить Бруштейн.
Григорий отмахивается:
— «Ушёл»! С такой работы разве уходят? Поменяли на другого. Но не обидели... Дали квартиру, а потом, через год, ещё и трудовым орденом отметили...
— Да ну?
— Факт.
— Так за это надо обязательно выпить! — Фельдъегерь встаёт, подходит к холодильнику и извлекает оттуда вторую бутылку коньяка.
Вдруг через окно оба слышат сердитый голос по громкоговорящей связи:
— Земцев, отзовись! Как у тебя на пятом пути? Воздух получил?
— Это меня напарник ищет, — спохватывается Григорий. — Побегу я.
— Так ты это... возвлащайся! — кричит ему в спину Лев. — Олден-то так и не обмыли...
Земцев выходит из вагона. Со стороны «горки», неторопливо и зловеще завоёвывая небо, наползает чёрная туча. Григорий добегает до хвостового вагона, дёргает за концевой кран, из которого шумно вырывается воздух. Докладывает по связи, установленной на столбе:
— На пятом пути полный порядок! В хвосте воздух есть.
— Понятно... — отзывается усталый голос.
Земцев заходит в помещение вагонников. Своей радостью ни с кем не делится. Ну, встретил земляка: кому это интересно? Но когда выходит из здания, ощущение радости пропадает. Даже наоборот: такая вдруг тоска накатывает, такое предчувствие чего-то нехорошего, что впору хоть и не возвращаться к почтовому вагону... Но неудобно: Лёва ждёт, да и коньяк...


Г
...за второй бутылкой о закуске как-то забыли. Уплетаются только кусочки лимона. Хмель с новой силой ударяет в голову, и пошло: потекли детские воспоминания о школьных дурачествах, о приключениях, о мечтах...
— А помнишь наш о**** — посвящение в пацаны?
— Как не помнить! Ведь это я придумал.
— А ты помнишь, как мы пьяному конюху «снегулки» на сапоги намотали? Он часа два вставал на ноги. Встанет и падает...
Григорий смеётся и машет головой. Потом вдруг грустнеет:
— Эх, Лёва!.. И всё-таки твоя родина — это Александровка. С кем ты в Израиле будешь вот так вспоминать о своём детстве? Ни с кем. Нет, не там твоя родина. Родина — это где ты родился, где твоя речка течёт. А ты режешь всё по живому... Подумай, пока не поздно. Потом локти будешь кусать, а то и помрёшь в тоске. Ты подумай...
— Не надо дламатизиловать, — отмахивается от него Бруштейн. — Давай-ка я тебе лучше кое-что покажу. Так сказать, для компенсации за лазглашение твоей военной тайны. Только никому ни-ни... Молчок. Тебе как длугу.
Слегка пошатываясь, он встаёт, достаёт из кармана ключ и подходит к сейфу.
— Показываю один лаз. Как в цилке.
Лёва открывает дверцу и отходит в сторону, любуясь произведённым эффектом. Григорий не верит глазам. Утробище сейфа забито деньгами. И не российскими рублями, а долларами. Всё упаковано в целлофан. Такого количества денег Земцев за целую жизнь не видал. Он привстаёт с места, облокачивается о стол, но Бруштейн решительно захлопывает дверцу перед самым его носом. «Сеанс» закончен. Но блеск денежных купюр уже ослепил Земцева. Он проник внутрь и где-то в глубине души затаился, замер.
— Ах, едрить твою!.. — стонет он. Серые глаза его бегают, в них появляется огонь.
— Чуешь, какое богатство! — голос Льва доносится словно издалека. — Одному человеку, навелно, до самой смелти хватит. И детям ещё достанется, и внукам... Всё-таки двести тысяч...
— Двести тысяч?! — шепчет Земцев и вдруг чувствует, как купе поплыло перед глазами. И он почти кричит, надрывно, с отчаянием: — Слушай, Лёвка, а ведь это шанс! Давай разыграем ограбление, а деньги поделим! И покатишь ты в свой Израиль богатеньким дядей...
— Нет, Глиша... — улыбается Лев. — Ведь меня слазу вычислят, это ясно. Значит, надо бежать, плятаться, а что это за жизнь — в плятки?
— Ну и что ты будешь делать там без денег? Посуду в ресторанах мыть? — усмехнувшись, спрашивает своего друга Григорий.
— Лодственники помогут... В клайнем случае, в алмию пойду. Там, говолят, холошие деньги платят.
— Да ты хоть знаешь, за что они такие деньги платят? — сурово спрашивает Григорий.
— Понятное дело — за войну с алабами, — мнётся с ответом Лев. — Буду им уши отлезать... — И он весело смеётся.
Григорий вскакивает, задевая коленом о стол. От удара вилка подпрыгивает на тарелке и падает на пол.
— Медведь! — недовольно бурчит Бруштейн. — Не иначе дама какая-то плидёт... — И наклоняется, чтобы поднять вилку.
И в это время Земцев замечает на полке нож: красивый, длинный, обоюдоострый, с наборной ручкой из цветного пластика. Он протягивает к нему руку и осторожно дотрагивается пальцами до холодного лезвия. Григорий обеими руками охватывает рукоять тяжёлого ножа и прижимает его к груди. Ещё есть время подумать. Потом этой секунды не будет. Но ни сердце, ни разум ему больше не подвластны. Он нагибается над другом и сильным ударом вбивает нож в спину Бруштейна. Под рукоятью что-то трещит и ломается. Земляк даже не вскрикивает.


Д
...в купе тихо. Так тихо, что кажется — уши лопнут. Григорий отскакивает к двери, запирает её на защёлку. Его охватывает ужас. В горле застревает крик, останавливается дыхание. Тело слабеет, будто его самого убили.
Земцев оглядывается. Замечает в углу набитый походный рюкзак. Вытряхивает его: на пол падают, раскатываясь, консервные банки. В сейфе ещё покачиваются ключи. Бруштейн лежит под столом мёртвый, а связка покачивается, как живая. Григорий быстро подходит к сейфу, открывает его и торопясь, одну за другой, перекладывает пачки денег.
Стараясь не суетиться, Земцев вытаскивает из кобуры мёртвого Лёвки пистолет и суёт в свой карман. С ним увереннее. Потом берёт полотенце и хладнокровно протирает все предметы, которых касался. Свой стакан и пустую бутылку кладёт в рюкзак, вслед за ними кидает туда пепельницу с окурками. Осталась ручка ножа. Он наклоняется под стол и, насколько это возможно, стараясь не глядеть, проделывает самую тяжёлую процедуру.
«Ну вот тебе, Лёвка, и весь Израиль!».
Пятится к двери. Ещё раз, напоследок, осматривает купе, надевает рюкзак, берёт свой смотровой молоток, открывает дверь.
Выглядывает. Никого...
Протирает полотенцем поручень, закрывает дверь и прыгает вниз, в промозглую темень.


Е
...в подъезд он входит кошачьим шагом, озираясь и оглядываясь. Быстро открывает дверь своим ключом и, не разуваясь, проходит в комнату. Жена удивлённо смотрит на него: лицо у мужа какое-то ошалелое. Земцев скидывает с плеча рюкзак, расшнуровывает его и, приподняв за дно, вываливает на диван тяжёлые пачки денег. Одна из них падает на пол и больно бьёт по ноге Василине. Григорий отшвыривает рюкзак в угол и выдыхает:
— Ну, что скажешь?
— Откуда они у тебя? — Чувствуя, что в дом пришла беда, Василина бессильно опускается на краешек дивана.
— На дороге нашёл, — пытается отшутиться Григорий. Но потом вдруг мрачнеет и всё как на духу выкладывает.
Василина крестится, и руки её бессильно падают на колени. Её большие синие глаза с длинными ресницами тускнеют, будто покрываются серой плёнкой.
— Ты хоть представляешь, что ты наделал! — всхлипывает женщина. — Ты о нас хоть подумал? Что же теперь будет?!
— Да что ты, как над покойником, голосишь! — обрывает её Григорий. — Сейчас по всей России воровской час идёт. Полстраны так живёт!
— Ну и пусть живут, как хотят, — стонет Василина. — Ты ведь человека убил! И не просто человека, а друга. Как только у тебя рука поднялась?
Брови Григория дёргаются, и он стискивает челюсти.
— Бог милостив.
— Господи, да что ты мелешь!.. А это что? — среди денег Василина замечает окурки.
— Подобрал от греха подальше, — бормочет Григорий. — Выбрось это. И рюкзак тоже. Я за собой всё подтёр. Ни одна собака не пронюхает.
— Прямо как настоящий уголовник. Всё продумал, всё просчитал... И меня соучастницей сделал, — хмуро замечает жена.
— Чего ты несёшь? Какой соучастницей? — громким голосом спрашивает Григорий.
— Да ведь не побегу же я на тебя доносить! Значит, с тобой заодно...
— Не бойся. Всё будет нормально, — коротким шепотком успокаивает он её.
Василина поднимает с пола пачку денег и нюхает.
— И правду говорят, что деньги не пахнут, — с усилием произносит она.
— Ты это что?.. На кровь намекаешь? — с новой силой взрывается Григорий. — Ты это брось... Думаешь, мне легко?
Он близко подходит к Василине.
— Зато всё теперь у тебя будет. И шуба тоже. Помнишь, как мечтала? И с вонючего магазина уйдёшь. Королевой жить будешь!
Но женщина не радуется. Внутри неё всё протестует.
— Не будет нам счастья от этих денег. Вот увидишь... На крови они... — с горечью отвечает она. — Может, выбросить их пока не поздно?
— Ладно! Всё! Закрыли тему! И не трави мне больше душу.
«Выбросить»! — передразнивает он жену.
— Тогда хоть не трать их сейчас, — отзывается Василина и глубоко,
обречённо вздыхает. — Они наверняка переписаны. При первой же покупке попадёшься. Забудь пока про них. Там видно будет... А сейчас спрячь их. Скоро сыновья вернутся. Их в это дело хоть не втягивай...
Григорий понимающе кивает. Отодвигает диван, отдирает под ним половую доску и укладывает туда банкноты.
Ночью он не спит. Строит планы, прикидывает, как удачнее распорядиться богатством. И только об одном боится думать Григорий — о Бруштейне. Боится запускать его в свои мысли. Не будет тогда ему покоя...
Он поднимается и тихо, чтобы не разбудить жену, выходит на балкон. На улице моросит мелкий дождь. К подъезду то и дело подъезжают легковушки. Возвращаются домой припозднившиеся соседи. Вот через двор медленно проезжает патрульный милицейский газик. Земцеву кажется, что едут за ним. Он съёживается и стоит до тех пор, пока машина не пропадает из виду.
Потом лежит в постели и слушает, как гремит сердце. Словно колокол в груди бьёт. Он только сейчас по-настоящему осознаёт происшедшее. Его давит страх. «А может, Василина права? Вынести деньги из дома и выбросить их на станции... А если поймают?». Вопросы звучат пусто и бессмысленно. Куда деньги ни день, а друга уже не вернёшь... Жена что-то бормочет во сне... А в ухо Григорию кто-то нашёптывает: «Не трусь! Всё обойдётся... Не глупи... Скоро ты будешь самым богатым человеком...».


Ж
...капает мелкий дождь. Проблесковые огни милицейских машин отбрасывают на рельсы тревожные отсветы. Майор Маслов, поёживаясь в летнем плаще, вслед за постовым идёт к почтовому вагону. Не торопясь поднимается в тамбур, степенно входит в купе. В ярком свете сразу видна его крупная фигура в сером штатском плаще и чёрной шляпе, седеющие усы, властное лицо с чёткими морщинами у пронзительных ярко-синих глаз.
Майор окидывает взглядом купе. Мебель и вещи осыпаны дактилоскопическим порошком. На полу, вцепившись левой рукой в ножку стола, скрючилось безжизненное тело.
В кухонке молодой лейтенант, позёвывая, записывает показания коллеги убитого — Николая Кукушкина, который, собственно, и обнаружил труп.
— Докладывайте, — без воодушевления приказывает Маслов.
— Ну вот, видите ли, Глеб Викентьевич, убийство произошло часа за три — три с половиной до времени обнаружения. Отпечатков нет. Те, что есть, принадлежат Бруштейну или Кукушкину. Согласно показаниям младшего фельдъегеря, пропали одна бутылка коньяка и один стакан. Нет и пепельницы с окурками. Деньги унесли, по-видимому, в чёрном рюкзаке Кукушкина, он в нём продукты затарил на поездку. Ещё пистолет вытащили из кобуры погибшего.
— Под «любителя» работали, — замечает следователь прокуратуры, мешковатый, лысеющий человек, одетый в помятый костюм. Он хитро глядит на Маслова: — Профессионал никогда, мол, пистолета не заберёт. А я уверен, что и пистолет, и бутылка с пепельницей сейчас в одном пруду лежат. Это всё для дураков, так — глаза отвести.
— Похоже на то... — соглашается Маслов. — Ну что, давайте сюда этого вашего почтовика.
Кукушкин оказывается долговязым мужчиной лет тридцати, белобрысым, с простым и открытым лицом.
— Вас как звать-то? — устало спрашивает майор.
— Петрович. Мм... в смысле — Николай.
Майор усмехается:
— Ну ладно, присаживайтесь, Николай Петрович. Скажите: как вышло, что ваш напарник один в вагоне остался? Насколько я знаю, по вашей инструкции это не положено.
— Так это... Пока по маршруту едешь — скука смертная. Ну я и отпросился у него в парикмахерскую сходить да в кино. Вы правы: это не положено, но как только мы узнали, что париться тут часов пять-шесть, сами понимаете...
— Ну да... А никакого свидания тут у него не могло быть? Может, это он сам вас выпроводил? Этот ваш блудуарчик, прошу прощения, располагает к некоторой изнеженности нравов.
— Да нет... Какие свидания! Палыч — правильный мужик был, кремень. У начальства на первом счету. Ну, и опять же — для Оксанки себя блюл.
— Кто такая Оксана? — как бы между прочим спрашивает майор.
— Его женщина. Она с нами в поездки ездит. Кухарит, убирает. Ну, в общем, она ему как жена.
— Боевая подруга, что ли? — усмехается майор.
— Ну зачем вы так? — обижается Кукушкин. — Я же говорю: она как жена ему была. Осенью свадьбу собирались сыграть.
— Да, жалко парня, — произносит следователь прокуратуры.
— Да вот и я говорю! — расстраивается Кукушкин. — Не такой был человек Палыч, чтобы с первым встречным коньяки распивать. Чтобы постороннего в купе пустить — да Боже упаси! Кремень был, говорю, вы уж мне поверьте. И если он кого пустил, то из своих.
— Понятно, понятно... Ладно, выйдите.
Когда за Кукушкиным закрывается дверь, Маслов неторопливо делится своей догадкой.
— А вы знаете, здесь некоторая нестыковочка получается. Вот напарник говорил про свадьбу. А я точно знаю, что Бруштейн готовил документы для выезда в Израиль. Так сказать, на исконную свою землю. Так что никакой свадьбы в природе не должно было быть. Ехать он собирался один. А вот что касается денег, — продолжал рассуждать следователь, — вы обратили внимание на слова Кукушкина: «И если он кого пустил, то из своих...».
— И кто, по вашему мнению, эти «свои»?
— Наверное, те, с которыми он хотел поделить деньги. Видно, не с пустыми руками он намеревался прибыть на Землю Обетованную. Здесь был делёж денег. Вполне возможно, готовилось инсценированное ограбление. Спектакль этакий. Но Бруштейн, видимо, перегнул палку. Оно и понятно — его доля должна быть большей. Напарников это не устроило.
В тамбуре слышатся шаги. Все поворачиваются к двери. В руке лейтенанта внезапно оказывается пистолет. Это получилось так ловко, будто оружие само прыгнуло ему в ладонь.
Лейтенант первым выскакивает в коридор. Тяжёлая металлическая дверь открывается, и на пороге появляется женщина. Лейтенант прячет пистолет в кобуру и подходит вплотную.
Незнакомка выглядит несколько экзотично. На ней синие джинсы и розовая маечка, обтягивающая упругие груди. Пышная, каштановолосая, с модной чёлкой по самые брови. На плече — небольшой цветастый рюкзачок. Лейтенант решает, что ей лет тридцать пять-сорок; из-под выпуклого широкого лба на него смотрят открытые пытливые глаза. Она взволнованна и растерянна.
— Что здесь случилось? — напряжённо спрашивает женщина. От неё пахнет хоть и не французской «Шанелью № 5», но тоже очень тонкими и приятными духами.
— Вы Оксана? — из-за спины лейтенанта спрашивает следователь прокуратуры.
— Да-а...
— Скажите, вы сегодня встречались с Бруштейном?
— Не-ет... то есть да-а... Погодите, а где Лёва?!
Женщина пытается проникнуть в купе. Потом смотрит в упор на Кукушкина:
— Что случилось?
— Убили его, — отвечает Николай и отводит глаза.
— Лёва! — кричит женщина и, с исполинской силой отпихнув лейтенанта в сторону, молнией пролетает мимо трёх мужчин. Открывшаяся картина её мгновенно парализует. Ноги Оксаны подкашиваются, и если бы не подоспевший следователь прокуратуры, она рухнула бы на пол.
— Нежные чувства у дамочки на месте, — кряхтит следователь, перетаскивая её в другое купе. — Видать, действительно была любовь... А ну-ка, почтовая душа, принеси воды!
Следователь принимает из рук фельдъегеря кружку и, набрав в рот воды, прыскает на лицо женщины. Это не помогает. Тогда он несильно бьёт её по пухлым щекам. Женщина открывает глаза.
— Встать можете? — спрашивает он.
Оксана отрицательно машет головой.
— Лейтенант! — даёт распоряжение майор. — Ты остаёшься здесь, пока не приедут медики. Вагон не опечатывай. Дождись сменной бригады. Никого не впускай. А вам, Кукушкин, придётся пройти с нами. Наш с вами разговор ещё не окончен, сами понимаете.
— Только это... Можно, я консервы свои заберу?
— Забирайте.


З
...Григорий здорово изменился с тех пор. Очень изменился. Другими стали его глаза. Быстрый, даже суетливый взгляд сделался каким-то напряжённым и тяжёлым — как будто постоянно что-то припоминал или старался забыть...
Однажды ночью, в темноте, к Григорию приходит Лёвушка, весёлый, в форменной одежде железнодорожника, с треугольной булочкой в руке. Подмигивает Земцеву, откусывает кусок гоменташа и садится на постель.
— Лёва... Ты же это... мёртвый.
— А я и есть мёлтвый, — бодро отвечает ночной гость. — Вот что я хочу тебе сказать: зля ты связался с этими деньгами. Жена твоя плава: банкноты на учёте, и тебя схватят тут же. Ну и какой плок от таких денег?
— Что-нибудь придумаю... — отвечает Земцев. — Деньги свободу дают.
— Неплав ты, Гриша... Свободу! Не будет у тебя никакой свободы. Деньги холоши, когда ты им господин, а не наоболот. Они вообще вещь сомнительная. Есть в них что-то изначально нехолошее. Клужат они голову.
— Что-то ты не то говоришь! — сердится Григорий. — Деньги уверенность в жизни дают.
Бруштейн качает головой, смеётся.
— Зачем ты пришёл? Уходи!
Лёвушка вздыхает и поднимается.
— Как пликажешь... — И направляется в коридор, но около самой двери останавливается, оглядывается вполоборота и говорит: — Ты не думай, что эти деньги тебе далом достанутся. За них тебе в своей жизни плидётся заплатить, и может быть, по повышенной цене. Бесплатный сыр бывает только в мышеловке. Бац!.. И мышки нет!
— Ты что, мне угрожаешь?
— Плосто уведомляю, как говолили у нас на почте. И совет мой тебе: белеги уши. Мало ли чего...
— Слушай, погоди! Стой!..
Но в прихожей уже никого нет.
В этот вечер Григорий впервые с пронзительной ясностью сознаёт, что он убил Лёву, и вместе с ним — весь тот уютный и добрый мир, который знал с детства. А взамен этого получил страх, который будет преследовать его всю оставшуюся жизнь. Но жить надо...
Земцев ещё долго сидит на постели, обхватив голову — то ли думает о чём-то, то ли просто боится заснуть...

Василина по ночам больше не жмётся к мужу, как бывало раньше. Лежит с ним в постели будто чужая. Словно состарились все её женские чувства. Отдаётся ему покорно, как рабыня. Моясь под душем, она подолгу намыливает своё нежное тело, принюхиваясь к нему, и ей кажется, что её кожа пахнет не мужниным потом, а чужой кровью...


И
...а время всё подкидывает скорби и хлопоты. Через два года приходит из Александровки весть, от которой у Земцева всё внутри обрывается. Умерла мать. Григорий снимает со сберкнижки все деньги, какие были, и на следующий же день едет с Василиной в Александровку.

* * *
Дом Земцевых добротный, с высоким крыльцом и резными наличниками на окнах. Два старших брата — Тимофей и Харитон — уже здесь, хотя живут они на Урале. Выходят к нему во двор.
— Вот так, Гриша, нет у нас больше маманьки, — говорит старший и обнимает Григория. — Проходи в дом, она дожидается тебя...
Под тяжёлым шагом Григория скрипят половицы в старом доме... Гроб стоит посреди комнаты на столе. Около него — сухонькие старушки. Многих из них Григорий не узнаёт. Зашептались, увидав его. Отступаются, освобождая ему путь. Наконец он подходит и, обняв гроб, склоняется над матерью. Она маленькая, как подросток. Натруженные руки с синими прожилками лежат, успокоившись, на белой простыне. Взрослый сын плачет, не стыдясь слёз...
Обступают с обеих сторон братья. Григорий выпрямляется и по очереди приклоняется головой к их плечам. Напротив стоит Василина — голова её в чёрном платке. И хотя жена почти рядом, но Григорию кажется, что она далеко от него. И веет от неё холодом... Он боится взглянуть ей в глаза. Не жена, а совесть его...

Хоронят мать на следующий день к вечеру. Дорога под синим небом. Солнце спускается к кладбищу. Гроб плывёт на сыновних плечах. За ними — горстка стариков и старух. Кого-то из них понесут в следующий раз...


К
...после поминок братья уединяются от народа на кухне. Курят, разговаривают.
— Что с домом делать будем? — спрашивает старший, Тимофей. — Нам с Харитоном он вроде бы не нужен. У Харитошки — биржа, у меня — торговое дело. Может, ты возьмёшь? Ведь дом ещё крепкий, ладный... Жалко продавать.
— А чего тут думать? — поддерживает круглый, лоснящийся от водки и еды Харитон. — Мне-то некогда с деревней заниматься. Акции, валюта... Всё серьёзно.
— А у меня магазин... — вздыхает Тимофей. — Куда от него? Ну, а тебе-то чего терять? Твои колёса да молоток, что ли? Может, правда, переберёшься? Фермером станешь!
— Да какой из меня фермер! — пытается отговориться Григорий. — Я давно уже городской. Железнодорожник до мозга костей.
— Кости у тебя крестьянские! — не унимается уговаривать Харитон.
— Верно он говорит, — поддерживает брата Тимофей. — Наша фамилия русская, очень древняя, крестьянская... Земцами раньше называли людей, имевших собственную пашню.
Григорий наливает водки всем троим. Первым поднимает свой стакан.
— А что? Может, и правда, остаться? — рассуждает он вслух. — При живой мамане надо было так поступить. Может, дольше бы прожила... — Он вытирает с лица слезу. — Непутёвые мы, видать, сыновья, коли мамку одну оставили...
— Да ладно тебе, — перебивает его Харитон. — Судьбу не переделаешь. А мать наша скоро с отцом свидится.
— Ну кто знал, что так получится! — вздыхает Тимофей. — Я её к себе звал, а она ни в какую! Не поеду в город, и всё! Не увозить же силком!
— Ладно, давайте её помянем. — И Григорий выпивает первым весь стакан, без остатка. Закусив, обращается к Харитону: — Слушай... Ты вот валютой занимаешься. А можешь ты доллары на рубли поменять? Я их недавно по дешёвке купил... Но они, понимаешь... замаранные.
— Замаранные, говоришь? Отмоем. А много ли?
— Мало не покажется... — Григорий оглядывается в коридор. — Двести тысяч.
— Ну ты жук... — с уважением говорит Тимофей. — Тоже, оказывается, не промах.
— Обменяю! — соглашается Харитон. — Но десять процентов мои.
— Да Бога побойся! — вступается Тимофей. — Родной брат всё-таки.
Глаза Харитошки бегают, готовые уже сейчас проглотить эти двести тысяч.
— Да я и так, как родному брату... Но ты же слышал, что деньги-то «горячие»? А здесь одному не провернуть. Придётся подключать людей. Значит, лишняя оплата. Ну ладно, пять процентов, как родному. И ни цента меньше. Идёт?
— По рукам... — отвечает Григорий и опускает голову — то ли от выпитой водки, то ли от стыда.
Потом встаёт и выходит во двор. Вечер уже опускает свои тени. С крыльца видно, как за лесом горит золотой закат. Чистый и яркий. Григория кто-то тонюсенько трогает за локоть. Он оборачивается и видит Софью Львовну. Острая боль пронзает его, как заноза под ногтем.
— Здравствуй, Гришенька... — Глаза старушки смотрят с неизбывной печалью.
Сердце Земцева заходится: как она сдала, осунулась, постарела... Безысходность во взгляде, поношенное тёмное платье и тёмная повязка на седых волосах.
— Софья Львовна!..
— Сколько лет, сколько зим... — она опускает голову. — Ты слышал?.. Про Лёвушку?..
Григорий кивает головой и не знает, что сказать в ответ.
— А ты с ним не встречался? — допытывается она. — Ведь он тоже работал на железной дороге.
— Нет, не доводилось, — глуховато отвечает Григорий. — Страна большая. Пути не пересекались...
— А я думала, может, ты чего знаешь, — разочарованно произносит она. — Как-то ты странно на меня за столом смотрел. Ты правда ничего не знаешь? — Она смотрит ему в глаза и, не получив ответа, спускается по ступенькам.
— Может, вас, Софья Львовна, проводить? — спохватывается Григорий.
Старая учительница оборачивается и смотрит на него.
— Да нет, сама дойду... Я вот что сказать тебе хотела... Ты знаешь, я на Лёвушкин памятник разрезала вашу фотографию. Помнишь, вы перед армией снялись?
Григорий кивает головой.
— Он на ней как живой... Не сердишься?
— Да что вы! — успокаивает её Григорий. — Чего тут такого? Вы лучше скажите: может, вам какая помощь нужна?
— Ничего мне теперь не надо, — вздыхает женщина. — За моим гробом сыночек мой теперь никогда не пойдёт...


Л
...уже год живёт Григорий Земцев в родном селе. Денег у него, как у дурака стекляшек, и он их тратит не жалея. Отрастил для солидности бороду, ходит в чёрном кожаном жилете, из нагрудного кармана свисает золотая цепь от больших круглых часов.
Отцовский участок земли удлинил до ста гектаров. Огромное поле, простирающееся до горизонта, принадлежит теперь ему. Рядом со старым приземистым родовым домом Григорий выстроил новый, двухэтажный — из финского лакового кирпича. Под стать ему — коровник и птичник. И какой только живности у него нет! Коровы, свиньи, гуси, утки, кролики, козы, бараны, индюки... Помидоры в теплице двадцати восьми сортов, а розы перед крыльцом — десяти. Такой роскоши село ещё не видело.
Конечно, одному Григорию такое хозяйство не потянуть, и потому во дворе трудятся гастарбайтеры. Живут они в отцовском доме. Это не земляки, а пришлые люди — хохлы с далёкой Украины. Беспаспортный народ. Кто они такие, откуда, — может, и звать их не совсем так? Григорию на это наплевать. Зато им платить можно меньше. Живут они не выходя с земцевского двора, ни с кем не общаются и всё, что творится у их хозяина, дальше забора не выносят. За ними следит бригадир Николай, которому Григорий платит больше.
Круглолицый бригадир — весёлый и шебутной, он всегда над всеми подшучивает. Говорит прибауточками, запасёнными на все случаи жизни. Когда Григорий спросил его в первый день: согласен ли он быть над всеми старшим, тот, улыбаясь, ответил: «Служить бы рад, прислуживаться тоже». И непонятно: серьёзно он отвечает или шутит. И когда он Григорию сказал, что воевал наёмником у чеченцев, Земцев тоже не понял: шутит он или говорит серьёзно.
Любую работу Николай выполняет честно и добросовестно. Колоть свиней Григорий доверяет только ему. Мужики заваливают порося, держат его за все четыре ноги, а Николай ласково, с весёло-торжественным лицом, разговаривает с ним, чешет ему за ухом, и никто не замечает, как он втыкает нож в самое сердце поросёнка. Тот даже не успевает испугаться и испускает дух с блаженной улыбкой на морде.
Сыновей своих Григорий забрал из местного института и отправил переучиваться аж в дождливый Оксфорд. Чтоб всё у него было не хуже других. Самое главное — держать марку.
Василина на приволье расцвела. За работой стала забываться беда. С раннего утра и до позднего вечера крутится по хозяйству. А по воскресеньям покрывает голову белым платком и уходит в сельскую церковь. Возвращается после обеда.
— Смотри, попу чего-нибудь не ляпни! — сурово предупреждает её Григорий. — Этот мигом донесёт куда следует. Знаю я их, этих сексотов!
— Да ни с кем я не разговариваю! — успокаивает Григория жена. — Твой грех замаливаю да за детей, которых ты отослал на чужбину, молюсь. Чего мне больше надо? Ты бы сам лучше исповедался...
— Ты меня не агитируй! Сам с собой разберусь!
Но слово, заброшенное женой, прорастает словно зёрнышко. Однажды в будний день он всё же приходит в церковь.
Впрочем, что это за церковь? Так, развалины одни. Григорий помнит, как они ещё ребятишками бегали сюда «в войнушку» играть. Родители ругали их, боялись: не дай Бог пришибёт кого в руинах. Уж больно страшно смотрелся храм — безглавый, с выбитыми окнами, красными облупленными стенами, с которых не только вся штукатурка обвалилась, но и сам кирпич уже начал крошиться.
Сейчас постройка изменилась. Хотя высокая часть так и стояла обшарпанная, без главы, но в низком пристрое вставили рамы, храм был уже кое-как оштукатурен и побелен. Над вратами находился слегка покосившийся деревянный крест.
У порога кудрявый черноволосый священник в потёртом, испачканном побелкой подряснике за что-то энергично распекает стайку мальчишек и девчонок, которые стоят рядом, опустив носы. Увидев незнакомца, батюшка осеняет мальцов широким крестом и молвит:
— Ну ладно, голуби, а теперь по домам.
Ребятишки разбегаются в стороны, а священник любезно обращает к Земцеву взор своих быстрых тёмно-карих глаз:
— Я вас слушаю.
— Здравствуйте, отец Серафим. Решил навестить вас. Слышал, что восстанавливаетесь. Я Григорий Земцев. Может, чем помочь вам?
— Не вы ли — Василины Земцевой супруг?
— Он самый.
— Ну, тогда вы должны быть в курсе наших дел. Главный храм отгородили, ютимся пока в трапезной. Холодно, пристрой надо делать для АОГВ. А денег нет, и взять неоткуда. Приход — одни старики.
Настоятель открывает дверь, и сердце Григория щемит от горестной нищеты. Сыро, стены в разводах, впереди — убогий фанерный иконостас, бумажные образа...
— Кирпич я вам привезу, — обещает Земцев. — Ну, и потом, если что надо — не стесняйтесь... Чем могу, всегда помогу.
Лицо у священника светлеет.
— Храни вас Господь.
С тех пор Земцев постоянно помогает храму. И завязывается у них с батюшкой что-то вроде дружбы. Симпатичен Земцеву отец Серафим: почти того же возраста, что и Григорий, с юмором, энергичный, всегда в окружении своих и чужих ребятишек, с неунывающей матушкой, которая и на клиросе поёт, и хозяйство ведёт; с несгибаемыми деревенскими старушками... Иногда отец Серафим приглашает Григория на службу, но Григорий отнекивается.
— Да какой из меня верующий? Всю жизнь промотался без царя в голове, а теперь — православного из себя строить? Неудобно как-то. Я до сих пор путаюсь: креститься то ли справа налево, то ли наоборот. Зачем людей смешить?
— Вы, Григорий, напрасно отказываетесь, — говорит однажды настоятель. — Я же чувствую, что на душе у вас неспокойно.
Земцев колеблется, лихорадочно обдумывая ответ, но потом неожиданно для себя пытается издалека завести разговор.
— А вот скажите: предположим, на душе у человека страшный грех. Преступление он совершил. И мучается человек от этого, а в тюрьму садиться — нож острый. И жить ему с этим тошно, и себя, и семью погубить боится. Вот придёт к вам такой человек, что вы ему скажете?
Они сидят на лавке в пустом храме, вечерние лучи догорают на лампадках перед образами, на побитых подсвечниках... Отец Серафим глубоко вздыхает:
— Ну что на это сказать? Бог милостив. Первый человек, который в рай вошёл, был разбойник. Рядом с Иисусом ведь ещё двоих распяли, и вот один из них понял, что рядом — Господь, и успел покаяться — в самые страшные, самые мучительные минуты жизни — успел. Но он ведь не только раскаялся: он своими муками вину искупил, вот что. А если человек сделал зло другому — как он может быть прощён, не искупив зла? Предположим, украл человек деньги, а потом раскаялся. Что пользы в его покаянии, если деньги при нём? Сначала верни, что украл, а потом кайся. Или убил человек ближнего своего... Потом пожалел об этом, ох как пожалел... Что толку в этом сожалении, коли жизнь не вернёшь? Тут надо искупить вину не формальным покаянием, а страданиями своими. Какой смысл делать добрые дела, даже на церковь жертвовать, если не искуплено главное? Благодать не купишь... Я бы посоветовал такому человеку признаться властям. Добровольное признание учтут и много не дадут. Нынче законы либеральные... Зато совесть будет чиста. Поняли вы меня?
Понять-то Григорий понимает, но духу ему не хватает идти с повинной. А тут ещё судьба наваливается: погибает его брат, Харитон. Вернее, не погибает, а убивают его...
Хоронят брата в закрытом гробу. Наёмный убийца выпустил ему пять пуль в затылок, так что голову почти разнесло. «Зарвался Харитошка... — с горечью говорит Тимофей. — А ведь я его предупреждал...». Григорий молчит. Он чувствует, что и сам отчасти виноват в гибели брата. И его поганые деньги тоже подтолкнули Харитона к могиле.


М
...богат Григорий, а неспокойно на сердце. С того кровавого дня ему кажется, что не деньги он тогда спрятал под полом, а себя там схоронил. Ходит по земле, руки-ноги на месте, а вот внутри всё пусто, словно змея какая ползучая всё выела подчистую. И обжигает душу эта пустота. Не забывает он и разговор с матерью Лёвы. Рад бы зайти к ней, но ноги подламываются у её калитки. А Василина всё шпыняет, напоминает:
— Наведался бы к Софье Львовне. Может, в чём нуждается? Помог бы. Неужели совесть не терзает?
— Не могу её порог переступить, — вздыхает Григорий. — Что я ей скажу? Как в глаза глядеть буду? Всего внутри жжёт... Может, ты сходишь? — пытается он упросить жену.
Василина с трудом удерживает себя, чтобы не закричать.
— В церковь деньги подсовываешь, а к матери Лёвы меня отправляешь? Наверное, думаешь, что Бога перехитрил? Нет, Гриша, это только тебе так кажется. Не всё в этом мире деньгами измеряется... Иди-ка ты сам к ней. Всё что-нибудь зачтётся потом... А то, неровён час, умрёт старушка.
Григорий долго молчит и вдруг спрашивает:
— Я давно хочу тебя спросить: почему ты так со мной разговариваешь? Ненавидишь? Презираешь? Тогда зачем со мной живёшь, если ты такая чистая?
— Куда же я от тебя... Хоть и невенчанные мы, но Господь соединил нас когда-то. Я же знаю — не злодей ты, и душа у тебя горит-выгорает... Не могу я тебя оставить в такой беде одного. Свой крест надо нести...


Н
...дом, в котором живёт Софья Львовна, стоит посреди села, рядом со школой. Во дворе тихо. К крыльцу ведёт тропинка, обсаженная акацией. За ней — огород с обнажённой землёй. Собака не лает, и Григорий проходит дальше в дом. Дверь открыта. На ручке болтается зацепленный замок с ключом. В сенцах — знакомый синий сундук. Над ним висит крашеное коромысло. Тоже синее. В доме всё по-прежнему: пианино, книги... В комнате полумрачно. Окна зашторены. Софья Львовна лежит на диване. Увидев Григория, встаёт.
— Гриша! — радуется она. — Проходи... А я прикорнула чуток. — Голос вежливый, добрый.
— Вот, решил вас навестить... — Вид у Григория жалкий. Он протягивает ей букет роз на длинных стеблях.
Старушка берёт, неловко благодарит. Но вдруг неожиданно признаётся:
— Цветы мне, Гришенька, ни к чему... Вот если бы ты мне на хлебушек дал... — Видно, как тяжело произнести ей эти слова. — Я почтальоншу ждала. Пенсию сегодня должны принести. А она не пришла... Что теперь делать буду? Денег совсем нет... Соседи не заходят. Отвернулись от меня, когда узнали, что мы с Лёвушкой надумали уехать в Израиль. Что за люди?
Григорий тянется за кошельком, но потом, передумав, отдёргивает руку.
— Я сейчас! — И выбегает из дома.
Скоро он возвращается с полной сумкой продуктов. С того дня так и повелось. Один раз в неделю он приходит к Софье Львовне. Приносит свежую провизию: молоко, яйца, курятину или свинину. Сидят они вместе часа два, пьют чай, разговаривают о погоде, о видах на урожай, о ценах и о многом-многом ещё, о чём можно поговорить в угасающем русском селе с угасающей одинокой женщиной.
— Был бы Лёвушка жив, мы были бы уже в Израиле, — вздыхает старушка. Может, его за это и убили?..
Она никогда не плачет, только иногда спрашивает:
— Скажи мне, Гриша, неужели до сих пор земля носит этого убийцу? Ведь не должно же так быть: Лёвушка мой в могиле, а он живёт себе преспокойненько.
Земцев молчит. Но всегда после таких вопросов поспешно прощается и идёт на кладбище. Красивый высокий памятник врача, вырезанный из розового гранита, виден издалека. А рядом — могила сына. Григорий падает перед ней на колени, стонет, ударяя кулаками по могиле.
— Лёвка, Лёвка! Ну зачем мы тогда с тобой встретились?! Зачем ты показал эти проклятые деньги?
Над кладбищем висит тишина. И Григорию кажется, что даже ветер здесь замолкает, когда он разговаривает со своим другом. На неровно обрезанной фотографии торчит плечо Григория в белой рубашке. Земцеву на миг становится легче. Он поднимается с колен, отряхивает с брюк прошлогоднюю сухую траву и, сгорбившись, уходит с кладбища. За спиной хрипло каркают, как старики, чёрные вороны. Его угрюмая тень сутуло тащится следом. И только подходя ближе к дому, он выпрямляется и в свой двор входит твёрдым хозяйским шагом.


О
...и ещё одно страшное несчастье сваливается на Григория. Погибает во время взрыва в Лондонском метро их сын Ванюшка. Погибает случайно. Четверых ранило, а русскому мальчику осколок гранаты угодил в самое сердце. Будто снайпер его направил.
Ванюшу привозят в село в оцинкованном гробу. На Григория и Василину смотреть страшно: потухшие глаза, в лице ни кровинки. Сын — и тот краше. Василину еле отрывают от гроба. Она пытается кинуться в могилу вслед за сыном, и только сильные руки мужчин удерживают её от этого безумного шага.
На поминках Григорий скрипит зубами и плачет. Василина не может сидеть за столом и лежит в постели. Сельчане ругают международный терроризм, и только Григорий с Василиной догадываются, за какие грехи Бог прибрал их сына. На третий день Василина так ему и говорит:
— Это кара была небесная. Вначале брата у тебя отняли, а теперь и сына нашего. Чтобы больнее ты прочувствовал. Я же тебя предупреждала: не будет нам житья. Давай уедем в город... Брось своё богатство. Ради оставшегося сына... Если ты этого не сделаешь, я сама уйду от тебя. Хочется хоть немного пожить в чистоте...
Григорий сидит за столом, низко опустив голову, сжав руки в кулаки. С левой стороны виска белеет пучок волос, будто мыльная пена зацепилась. Василина замечает седину, но ничего не говорит.
Григорию трудно принять это решение.
— Хорошо, — наконец соглашается он. — Вот соберу урожай, и пусть будет по-твоему. Не по-крестьянски землю оставлять на сносях. Как раз и сороковины пройдут.
Василина молча соглашается с мужем.
В эту ночь Григорий почти не спит, стонет и скрежещет зубами. «Ну сколько можно меня карать? — с ужасом думает он. — Вот невидаль — человека убил! Сейчас такого добра на каждом шагу. Ведь откуда такие коттеджи строятся? Да потому, что они все на костях... — И вдруг его как осенило: — А может, мне такая месть за то, что еврея убил? А чем он лучше другого? Выходит, их бог сильнее?».
Григорий пугается этой мысли и старается больше об этом не думать, чтобы окончательно не сойти с ума.


П
...но что-то не торопится в этом году бабье лето. Уже перевалило за половину сентября, а погода, как в октябре. Видать, здорово нагрешили летом бабы...
В этот вечер по особенному сдавливает сердце. Григорий выпивает свои тридцать капель корвалола и, ложась спать, неумело просит у Бога, чтобы тот дал ему возможность проснуться утром и ещё пожить на этой грешной земле.
Земцев просыпается в темноте, на грани утра и ночи, от странного тревожного чувства. Что-то не так... Быстро одевается, выходит во двор. Над лесом поднимается мглисто-красный восход. Моросит осенняя пыль. Только почему-то не подбегает к нему Гаврош и не кидается с радостным лаем ему на грудь... Не бежит рыжий спаниель, а лежит у своей будки, уткнувшись мордой в землю.
— Гаврош! — окликает Григорий и, чувствуя беду, короткими шагами, словно на ощупь, идёт к собаке. Она лежит мёртвой. Григорий бьёт кулаком по будке.
Он в бешенстве. Обегает курятник, заглядывает в коровник... Всё цело, всё на месте. Успокоившись, садится на крыльцо. Но ноет сердце. Григорий чувствует, что неспроста отравлен Гаврош. Глаза наливаются яростью.
— Да успокойся ты... — просит Василина. — Другую купишь. Хотя, конечно, жалко...
Григорий отмахивается от неё и идёт к отцовскому дому будить украинцев. Но в доме пусто. «Сбежали, что ли? Но почему не по-людски? Я их что, на цепи держал? — спрашивает он себя. — Собаку-то за что отравили? Ублюдки!».
Он бежит к гаражу и трясущимися руками отворяет ворота. Гараж пуст. Задняя стена, выходящая на поле, выломлена. Сквозь дыру видна высокая трава, а по ней — тяжёлый след его машин.
— Вот суки!!! — Земцев бегом направляется домой, вытаскивает пистолет из потаённого места, возвращается, заводит зелёный «Урал».
— Ну куда ты рвёшься? — останавливает его Василина. — Да пропади пропадом эти машины! Как пришли, так пусть и уйдут! Ты же слово мне дал!
— Это с какого чёрта я им своё добро дарить буду? Рожа у них не лопнет? Уйди!
Через проломленную дыру Григорий бросается в погоню. Примятая трава ведёт в сторону кладбища.
Он издалека видит высокий «КамАЗ», обтянутый синим брезентом. Задний борт машины откинут, и на него наложены в несколько рядов широкие доски-лаги. Трое мужчин суетятся около его «Нивы». «Ауди» уже погружена. Среди мужчин Григорий узнаёт Николая, а потом и других своих работников. Только двое чужих. Они стоят в стороне и наблюдают.
— Шухер! — кричит кто-то, завидев мотоцикл бывшего хозяина. Но никто не бежит. Встают в цепь, как становятся футболисты, защищая ворота от штрафного удара.
Земцев лихо останавливается около них. Из-под колёс мотоцикла к их ногам летят комья земли.
— Морды хохляцкие! Вы что же делаете? — в бешенстве кричит он и, нагнувшись к люльке, достаёт из неё пистолет.
— Брось пушку! — предлагает Николай с весёло-торжественным лицом.
— Да, разбежался! — презрительно отвечает Григорий и, соскочив с мотоцикла, поднимает на него руку с оружием. — Выкатывайте мою машину и убирайтесь отсюда, пока я вам шины не прострелил!
— Ты полегче, мужик! — произносит один из чужаков. — Давай миром договоримся, — и рука его тянется к поясу.
Григорий переводит на него руку с пистолетом и, не целясь, нажимает на курок. Раздаётся сухой выстрел. Григорий нажимает ещё раз... Снова тот же слабый щелчок.
Он делает шаг назад и вытаскивает обойму. Она пуста.
— Эх, Василина, Василина! Ну зачем ты это сделала? – спрашивает он у неба и ветра и в смертельной усталости опускает руки.
Он мог бы ещё успеть вскочить на мотоцикл и уехать. Вернее, отступить перед бандитами. Но он не воспользовался этим шансом. Не в его характере были такие поступки. Ничьей помощи он не ждал и надеялся в этот момент только на свои крепкие кулаки.
— Неужели бы убил? — Николай идёт на Григория.
— Кончай его! — кричит потерявший терпение чужак.
Григорий не пятится, ждёт, когда Николай подойдёт. Здоровый, чёрный от злости, он готовится к звериному прыжку на хохла. Николай тем временем подходит к нему вплотную, Григорий даже чувствует из его рта чесночный запах. Без размаха, привычно, как резал хозяйских свиней, Николай вгоняет нож в живот Григория. Толкает его от себя и, вытирая лезвие о траву, произносит:
— Ну вот и всё, Григорий Елизарыч. С прибытием тебя на тот свет.
Нагнувшись над ним, он, ещё у живого, отрезает ухо. Поднимает его над головой и, размахивая им, идёт к машине.

Земля кружится, поднимается и ударяется Земцеву в грудь. Две боли соединяются вместе, и будто позёмка метёт внутри, остужая тело.
Через какое-то время он приходит в себя, равнодушно глядит в сторону удаляющейся машины и припадает безухой головой к влажной траве. Струйка крови вытекает изо рта, и странная улыбка появляется на губах.
— Ну вот и всё, — повторяет он слова Николая, чувствуя, как уходит по капельке ненужная и постылая его жизнь.