Многоточие отсчёта. Книга третья. Глава 2

Марина Беглова
                Глава 2


Детская пора Ладе прежде всего запомнилась тем, что она всегда ждала маму.  Это ожидание отложилось у неё как настроение  на уровне подсознания, ведь долгие годы она ощущала его каждой клеткой своего организма. Обида на маму засела в сердце занозой и  оставила на душе странный осадок. Горький и щемящий.  Позднее ощущение потерянности кануло в прошлое, но выплывает из тумана памяти, как светящиеся огоньки,  в мимолётных воспоминаниях, от которых никуда не деться. Слишком они ярки, слишком осязаемы.

Одно из ярких воспоминаний детства, застывшей мизансценой  навсегда сохранившееся в её голове: она  в детском садике, неловко ссутулившись, сидит вдвоём с воспитательницей Лилией Сабировной  на выкрашенном киноварью деревянном бортике песочницы, руки, как у прилежной девочки, сложены на коленках, кругом – никого, других детей уже разобрали, а Ладина мама  опаздывает. Лилия Сабировна непрестанно, как заведённая,  зевает. Надулась, насупилась и молчит.  Видно, что она не в духе и её лучше не трогать. Лада  не спускает глаз со сторожевой будки у ворот, вплотную к которой  ровной шеренгой выстроились мусорные баки, смотрит туда глазами ничейной дворняги, заискивающими и грустными.  На ужин давали оладушки, и в воздухе до сих пор плавает  запах горелого масла. Вот из одного бака с добычей в зубах вылезает щупленький  бездомный котёнок, со спины – чёрный, снизу – белый; почувствовав, что за ним наблюдают,  делает устрашающую стойку на двух лапах, на всякий случай шипит   и убегает через сквозное отверстие в ограде.  Проснулась собака сторожа. Села попой  в лужу, которая натекла из шланга,  строгим взглядом оглядела свои владения,  вдумчиво поскребла себя за ухом, затем опрокинулась навзничь и, скаля мелкие белые зубы, принялась в упоении кататься по земле, чесать спину. Привлечённые  захватывающим зрелищем мельтешащих собачьих лап, откуда-то с неба  прилетели две сороки и устроили по этому поводу звонкий сорочий  переполох. А вот и мама!  В шёлковом платье цветочной  расцветки, на ногах -   модные тогда колготки в сеточку и  туфли на высоченной «пробке». Размашистая походка. Причёска «сэссон» под Мирей Матье.  Бусы из крупных бусин и в тон им клипсы.  Красная помада. «Стрелки». Мама. Вечно молодая, яркая, красивая, нарядная, пахнущая духами. Духи назывались «Пани Валевская». В её вызывающей красоте было даже что-то неприличное, как будто она долго наводила марафет вместо того, чтобы поторопиться за дочкой, что тем более непростительно. Это, конечно, не так. На самом деле мама «заработалась», но она ни за что не опустится до объяснений  с этой Лилией Сабировной, предъявляющей ей претензии,  всё равно бесполезно, всё равно та останется при своём мнении.  Прежде чем пуститься вскачь ей навстречу, Лада подтягивает вверх сползшие гольфы и оборачивается на воспитательницу. Усталая и растрёпанная, с кривым потным лицом,  некрасивая Лилия Сабировна глазеет на маму хоть и  с укоризной, однако не без должного восхищения.  Видно, что завидует ей, - тому, как эта «родительница» хороша собой.   Наконец Лада со всех ног  бежит к маме. По дороге позорно хлюпает носом. Чувствует, как едкие слёзы слепят ей глаза. Потом слёзы начинают катиться градом, и заканчивается всё тем, что Лада плачет навзрыд.   Пылкие объятия. Поцелуи.  Расспросы. Извинения.  Задержалась на работе. Несмотря на то, что на дворе – поздний апрельский вечер, Ладе  становится  нестерпимо жарко. Не слушая маму, которая пугает, что её сейчас просквозит, разгорячённая, она снимает через голову джемперок – «лапшичку» и повязывает его себе  на шею узлом. Мама за ручку ведёт её домой. Темнеет. Во дворе их дома злющий и кусачий соседский той-терьерчик, которого вывели погулять, завидев их, заходится от заливистого лая.  Лада до сих пор помнит, как  звали эту надоедливую псинку. Джемма, вот как. Это сейчас «Овод» читать стало уже  немодно, а тогда все поголовно зачитывались этой книгой и называли своих новорожденных сыновей Артурами, а собак – Джеммами.

А годом позже мама заставила себя ждать из Ганы, куда они с отцом уехали по контракту, когда Ладе исполнилось шесть лет. Уезжали «на каких-то полгода», как было честно сказано детям, и прежде, чем всё окончательно решилось, сначала долго «сидели на чемоданах». Это фигуральное выражение Лада  услышала от кого-то из взрослых и  потом недоумевала, зачем надо сидеть на чемоданах, если у них в доме есть и стулья, и кресла, и диван. В последние дни перед их отъездом она не отходила от мамы ни на шаг и не переставая лила слёзы, а в день  отъезда вообще повела себя    некрасиво: буянила, хватала за подол, не хотела отпускать, даже устроила настоящую истерику - как иерихонская труба  подняла такой могучий рёв, что слышно было аж в соседнем доме, правда, доподлинно неизвестно, было ли это так на самом деле, или она помнит это из рассказов бабули. Полгода, как это обычно случается,  плавно перетекли в три года.  Присылались посылки с диковинными африканскими сувенирами, дивно пахнущими древесиной неведомых экзотических  деревьев,  и  красочные открытки, на которых зебры, леопарды, львы и обезьяны были сфотографированы в их естественной среде  обитания; а ещё на тех открытках были небоскрёбы со светящимися окнами, хижины с остроконечными соломенными крышами и какие-то приземистые шалаши, сооружённые  из пальмовых веток, перед которыми на корточках сидели «чистопородные негры».  Авторство последнего, насколько по-детски неизбитого, настолько  же неполиткоректного, как сейчас стало считаться, высказывания  у них в семье приписывается Ладиному  старшему брату Саше, хотя  лично она  всегда подозревала, что он не сам это выдумал, а где-то подслушал и подхватил, скорее всего, у их соседки тёти Лизы Саркисян; об этом не так трудно было  догадаться, ведь эта  тётя Лиза как домашний Шерлок Холмс или как всевидящее око,  внимательное и зоркое, всегда всё видит и знает лучше всех всё, что творится вокруг неё, всё подмечает, всё фиксирует и выносит всему вердикт.   

Если отец – это сила, спокойствии и уверенность, то мама – это  красота, задор и веселье; про таких, как она, принято говорить: деятельная натура, вся в делах.  Она – прирождённый лидер, поэтому понятно, кто у них в семье главный.  Ей никогда не сиделось на месте. И ждать она тоже никогда не умела,  в очередях никогда не стояла, а если было очень надо, то  с мученическим лицом фланировала туда-сюда и напевала как бы про себя какую-нибудь неприличную  шансонетку.

                Канкан мы танцевали

                С одним нахалом

                В отдельном кабинете

                Под одеялом…

И ещё:

                Ах, мама, мама, мама!

                Какая драма!

                Вчера была девица,

                Сегодня – дама…

 Когда маленькая Лада, не ведая, что творит, по заданию Деда Мороза со скучным лицом вдохновенно спела на детсадовском новогоднем утреннике  эту «мамину песенку», Дед Мороз сначала сделался оторопелым, как выползший на свет таракан, а следом загоготал, как ненормальный; он буквально помирал со смеху, а потом одарил её самой большой конфетой, какая нашлась в его мешке, - с Гулливером на фантике.  Всем понравилось, как она спела, песенка имела несомненный успех, зато присутствовавшим на утреннике в качестве зрителей бабуле и деду было не до смеха. Они сидели на почётных местах в первом ряду и, судя по их донельзя  сконфуженному виду, готовы были провалиться на месте. А конфету с Гулливером Саша у неё потом выменял. Сказал: давай меняться, ты мне одну, а я тебе за то что много. И дал ей горсть леденцов. Вот такой он зараза. Он всегда её обманывал.

Если бабуля – это  педантичность  и порядок во всём, это система, где всё разложено по полочкам, всё организовано и всё расставлено по ранжиру, то мама – это «не разбери поймёшь», это переполох, суматоха, кутерьма, чехарда, заваруха,   балаган, разгром, шум-гам, Содом и Гоморра,  фигли-мигли, страсти-мордасти, это шухер и атас вместе взятые.  Где мама, там вечно какие-нибудь мировые сенсации, прожекты, пертурбации, фортели.  Она вечно строит всевозможные грандиозные  планы и сама моментально их с лёгкостью  рушит, ибо  настроение у неё тоже обыкновенно меняется быстрее молнии.  «У нашей Забавы семь пятниц на неделе», - говорит о ней дед, подразумевая, что от её безумных идей не жди никакого прока.

Маму в семье все поголовно, даже Лада с Сашей, её родные дети, всегда звали Забавой, и это имя ей очень шло.

 Если у бабули всё спорится и ладится, то мама, взявшись  хозяйничать, обязательно или тарелку вдребезги разобьёт, или кастрюлю с водой  на пол уронит. Это было неизбежно. Один раз бабуля даже расплакалась и сказала им с Сашей: «Ваша мама – полкило убытку», потому что это была тарелка от самого Матвея Кузнецова с золотой каёмкой и диковинными цветами. И пусть местами изображение пошло пузырями или даже  полностью стёрлось, а по краю образовались  зазубринки, всё равно жалко.

  После Африки настал черёд пустыни Кызылкум; на приписанном к «Кызылкумгеологии» уазике они с отцом и по сей день мотаются в Мурунтау и обратно. Приезжают, привозят кучу подарков, ведь в тамошних магазинах даже в эпоху повального дефицита всего было всего вдоволь, и запросто продавались качественные импортные товары.  В Ташкенте в ту пору все девочки ходили в китайском ширпотребе под маркой «Дружба», а чуть позднее - в индийской марлёвке из «Ганги», с вышивкой по вороту (был ещё один вариант, так называемый «бабайский», с люрексом и «бусиками»), а у Лады в гардеробе чего только не было! Один раз мама привезла ей из Мурунтау водолазку кремового  цвета, а к ней модную замшевую мини-юбочку, сшитую  из узких клинышков, какую в Ташкенте можно было достать только у спекулянтов и то только за очень приличные деньги,  и такую же сумочку на длинном ремешке. Она эту юбочку  сначала было забраковала, потому что  видела себя в ней каким-то  Робином Гудом, а потом пижонила целых три года подряд, пока окончательно из неё не выросла.   

Приехав в Ташкент, прежде  чем появиться в каком-нибудь публичном месте, мама всегда начинала с того, что отсыпалась, «отмывалась» и «приводила себя в цивилизованный вид», так это у неё называлось, потому что за те месяцы, что она провела  в довольно тяжёлых полевых условиях среди змей, ящериц и жёлтых среднеазиатских скорпионов, не имея свободного времени на себя, она успевала «одичать», «распуститься» и «опаршиветь».  Садилась на диету, записывалась к косметологу, отбеливала лицо,   в  элитном парикмахерском  салоне делала себе причёску, маникюр, педикюр, обегала ГУМ, ЦУМ, Торговый центр; она говорила, что она это заслужила. Затем семейство Коломенцевых в полном составе шло в зоопарк,  кукольный театр, цирк, ТЮЗ, кафе-мороженое «Буратино».   Это была постоянная программа. Сверх программы случались поездки в Чимган и  на Чарвак, куда без большой охоты не поедешь,  походы в кино,  а один раз был даже чехословацкий Луна-парк, где Саша долго уговаривал отца пострелять в тире, потому что в качестве приза там давали пачку жвачки.

Но прежде всего они шли в магазин игрушек. Он располагался на первом этаже соседнего дома, носил говорящее и многообещающее название «Радость» и до отказа был забит плюшевыми мишками и зайцами, полосатыми мячами, страусами – марионетками,  надувными плавательными кругами, коробками карандашей «Сакко и Ванцетти», машинками и куклами. Куклы были или советские  коротко стриженые платиновые блондинки Алёнки и Катюши, или гэдээровские длинноволосые шатенки  Эльзы и Габи, все как на подбор кудрявые, с симпатичными круглыми, как луна, мордашками,   одна другой краше.  Были ещё прибалтийские белобрысые Илзе и Ниёле, смуглянки и худышки, с толстыми косами и добродетельными ликами.  Игрушки выбирались долго и с толком; Саша предпочитал машинки, Лада, естественно, - куклы. Выбивались чеки, которым тут же, не отходя от кассы,  распарывали  брюхо.  Лада смотрела, как продавщица один за другим  накалывает чеки на штырь, отточенный, как гарпун китолова, и по телу её бежали мурашки.   Зрелище завораживало своей проникновенной чувственностью, как какого-нибудь страдающего эротоманией  дядечку завораживает стриптиз.

На то время, пока родители бывали в отъезде, они с Сашей отдавались на «временное содержание с полным пансионом» бабуле с дедом и подолгу жили в их огромном старом доме на Паровозной улице, рассчитанном на несколько семей и построенном с  буржуйским  размахом. Когда его строили, предполагалось, что поселятся в нём люди важные и с соответствующими замашками, поэтому в доме имелись все признаки зажиточности: и высокие потолки, и  толстые кирпичные стены, побелённые извёсткой, и  преисполненные важности окна с двойными рамами, и широченные подоконники, уставленные цветочными горшками, и выкрашенные белой эмалью двустворчатые межкомнатные двери с филёнками – одна, что наверху, поменьше, другая, под ней, побольше.   Со временем дом разжился новыми жильцами, их чадами и домочадцами, которые в свою очередь тоже плодились и размножались. Он оброс и продолжает по сей день по мере возможности  обрастать новыми пристройками хозяйственного назначения, хлипенькими летними кухнями,  баньками, собачьими конурами, сараями, верандами, чуланами. При доме имеется сад необъятных размеров,  в глубине которого, как символ незыблемости и вечности,  растёт старая орешина с раскидистой кроной, а с внешней стороны ворот под чинарами притулилась низенькая лавочка, сколоченная из древней доски, сплошь заполненной мелким восточным орнаментом,  и укрытая для мягкости ковриком с тремя богатырями, - место вечерних посиделок соседей. Весной там всегда собираются коты, рассаживаются в кружок в статуарных позах  и дают бесплатные кошачьи концерты, мерзкими голосами горланя свои любовные серенады, если только их кто-нибудь не прогонит.   Сад, как и весь дом, изначально был поделён на четыре части – по числу проживающих здесь семей, для каждой из которых  предусмотрен отдельный вход через веранду, издавна облюбованную ласточками, где они ежегодно с невероятным постоянством устраивают свои гнёзда.  Летом, когда птенцы подрастают и из-под потолочных  балок слышится их нежное попискивание, когда на  кухне варится варенье и снимаются пенки, а нахальные осы слетаются на их искусительную дармовую  сладость, словно проголодавшаяся детвора спешит на запах сдобных пирогов, когда не надо рано вставать, потому что наступили каникулы, и когда на завтрак тебя ждут блинчики – пышные, жаркие, духовитые, со сметаной или растопленным сливочным маслом (кто как любит), когда разом распускаются розы, флоксы, подсолнухи, золотарник, гибискус, дурман, петушиный гребешок, кремлёвские звёзды, весёлые ребята,  бархатцы,  когда всё это источает нектар и благоухает так, что с ума можно сойти, а сад звенит от пчелиного нашествия, когда нечаянная поросль черноокой бузины, совсем как какая-нибудь молоденькая суфражистка, робко предъявившая своё право на существование наряду с другими цветами, наконец-то перестаёт бояться, что её затопчут или выдернут с корнем, а  кустистые ромашки достигают поистине гигантских размеров – выше человеческого роста, то нету на земле уголка краше и отрадней этого! Ладе это откровение пришло ещё в раннем детстве, и с годами она только всё больше в него уверовала.   

   Была ещё одна – питерская бабушка, бабуля Катя, маленького роста, с маленьким подвижным личиком, уморительно похожая на крольчонка,  несмотря на пожилой возраст и на мучившую её одышку лёгкая на подъём, активная и энергичная,  с густой  копной  коротко остриженных мучнисто-белых волос и просветлённым взглядом удивительных, немного грустных глаз.  Разговаривала она тихим голосом, едва заметно пришёптывая, очень раздражалась, если ей предлагали помощь по хозяйству, обожала рукодельничать – вязать крючком кружевные салфетки или вышивать гладью  диванные подушки, для работы пользовалась  очками без одной дужки на резинке и страсть как не любила что-либо в своей жизни менять. Она была немного со странностями. Например, она  одевалась в одинакового фасона платья с непременными белыми крахмальными  воротничками и кокетливыми бантиками под грудью, а летом, чтобы солнце не ударило ей в голову,  напяливала на свою шевелюру   смешную панамку с отворотом, какие носят детишки на даче, с лица – белую, с изнанки – в мелкую «куриную лапку».  Ещё она иногда заговаривалась, но не то чтобы очень, самую малость, и сама же потом оправдывалась, мол, склероз.

«Бабуля молодая» и «бабуля старая», так Лада по привычке   различала их про себя.

К «старой бабуле» они ездили в гости всей семьёй, когда у родителей примерно  раз в два года случался длительный отпуск. Это был ритуальный обычай.  Внуки были обязаны согревать сердце одинокой женщины, потому что после гибели деда она так и не вышла вторично замуж и кроме отца Лады других детей у неё не было.  В коммунальной квартире ей принадлежали две смежные комнаты, тихие и просторные,  со старинным мраморным камином, дубовым  скрипучим паркетом «ёлочкой» и  остановившимися стенными  часами. Там  всегда странно пахло. Сыростью и как будто сухими дикими травами. Для удобства домашнего обихода вся мебель держалась в чехлах, а паркетный пол никогда не мыли водой, только натирали  щёткой.   Там прямо с самолёта усаживали за стол и всегда кормили пресными и безвкусными щами из свежей капусты, потому что Ладин отец эти «мамины щи» помнил с детства, с военной поры, когда продержались «на подножном корму» и выжили только благодаря «мёду и акридам». За столом вспоминали прошлое, в основном, блокаду и эвакуацию. Лада назубок знала эти душераздирающие истории про неутолимый голод и  всепреодолевающую  веру в Победу, сто раз слышала, но приходилось слушать снова и снова. Бабуля Катя разрезала свой фирменный пирог с грибами, большим допотопным половником  разливала по тарелкам щи.   Лада в угоду отцу тоже их ела, потому что «это святое», они затевались специально для отца.   Кроме того, «всякое даяние – благо, да не оскудеет рука дающего…». После щей обычно предлагалось откушать холодец из свиных ножек, который, пока все разговаривали,  таял на глазах и превращался в полужидкую, клейкую и бьющую в нос своеобразным запахом массу. Леля холодец не любила в принципе – никакой, ни свиной, ни говяжий, ни куриный, а отказываться было нельзя. Здесь такой порядок. Это как если бы побывать в Одессе и не отведать тараньей ухи.  Скандал обеспечен. Всякий раз, когда дело доходило до холодца,  из двух равноценных зол она никак не могла выбрать доминанту. После обеда они все вместе на электричке ехали на место гибели деда, который был похоронен в общей могиле под Лугой, и Лада никогда не считала зазорным для себя вместе со всеми  преклонить колено перед его прахом. 

Несмотря ни на что Ладе там нравилось, потому что, хоть меню и не блистало разнообразием,  там ей жилось, в общем, неплохо, принимали там исключительно внимательно и радушно,  отношение к ней было самое лучшее,  она была там на положении любимой внучки и ей позволялось всё, только чтоб не в ущерб здоровью.  Главное, в отличие от родного дома, с ней там не цацкались,  не возились, не пестовали её и ею  не занимались, как малым дитём. Однако Саша этого не мог допустить и всячески старался утвердиться в своём статус-кво. Как-то раз, когда Лада ещё училась в школе, а Саша – уже в институте, их отправили в Ленинград вдвоём.  Она была категорически против, пробовала возражать родителям, но кто её спрашивал? Ещё в самолёте она поняла, что погибла. Такие каникулы ей даром не нужны. С братом у неё не складывалось, хотя время от времени бывали редкие периоды, когда они в общем и целом  жили с ним дружно.  В основном  же он её третировал, давил своим авторитетом, тормошил идиотскими вопросами, издевался безо всякого повода, как над подопытной морской свинкой,  говорил колкости, а потом ещё  обзывал писклёй и рёвой; он был невыносим, и это её в конце концов достало. Пожаловаться бабуле, чтобы она с ним поговорила? Бестолку.  Ему говори, не говори - как об стенку горох. Две недели Лада терпела, потом сказала: всё. Или, или. Или он прекращает эти издевательства, или она сбежит на край света. И тогда ему очень сильно попадёт от родителей. Он ответил:

- Страшно, аж жуть! Прямо как гроб на колёсиках.

Они переговаривались сдавленным шёпотом, чтобы не услышала бабуля. Оба понимали, что незачем её волновать.  Потом, протаранив ему головой живот, она убежала вон из квартиры. Поднялась на два лестничных марша и села на ступеньки. Там в парадной на подоконнике лежала забытая кем-то зачитанная до дыр книга. Она машинально открыла её и стала читать – читать сквозь слёзы, бездумно и не вникая в прочитанное.

Спустя какое-то время он явился; было похоже, что без неё он скучал, не зная, куда себя деть.  Пристроился сзади и состроил ей рожки. Вот свинтус! Она сделала вид, что не замечает его.

Тогда он, чтобы обратить на себя внимание,  спросил миролюбиво:

 - Ты что читаешь?

 - «Убить пересмешника».

 - А пересмешник – это кто? – ещё ласковей спросил он опять.

 - Птица.

 - А-а-а. Орнитологией интересуешься?

 - Нет. Скорее юриспруденцией, - огрызнулась она и резко захлопнула книгу.

  Он сказал:

 - Очень оригинальная идея.

И ещё добавил:

 - Ладно, не психуй. Если больная, лечиться надо.

Это она-то больная?! Сам он больной! Долбанутый дегенерат! Она  хотела книгой что было сил стукнуть его по тому месту, где у него расположен центр тяжести, но он ловко увернулся.

 - Всё. Свободен, - грубо сказала она ему и отвернулась.

Ничего, вот она вырастет и  когда-нибудь с ним за всё расквитается.

Потом всё же сжалилась, сменила гнев на милость и, чтобы они окончательно не перессорились,  пошла за ним.

На какое-то время он сделался сравнительно сговорчивей, поджал хвост,  а потом опять   принялся за старое - язвить и подкалывать.   

Школьные годы для Лады пролетели  как один день.  Училось ей легко, едва ли не играючи. Получив на руки аттестат зрелости с круглыми пятёрками и очутившись на перепутье, Лада неожиданно для всех категорически заявила, что едет поступать в КИИГА. Да, вот так: туда и больше никуда. И никакие советы и уговоры на неё всё равно не подействуют, так что нечего и стараться.  Хотя изумлению их не было границ, тем не менее, родители ничего против Киева не имели, тем паче, что  куда им было догадаться об истинной подоплеке её такого в высшей степени неожиданного выбора, а бабуля ещё добавила: «Вся в маму».

Мальчик Олег Смирнов учился с Ладой в одной школе и был  на год старше; особого интереса он собой не представлял, имел спортивную фигуру и снисходительно-декадентское  выражение довольно смазливой физиономии, вот и всё, однако этого оказалось достаточно, чтобы она влюбилась в него без памяти. Окончив школу, вот он-то как раз по призванию или по какой иной причине  и  уехал учиться в КИИГА, а она по велению сердца  устремилась за ним. Они знали друг друга заочно, однако официально представлены не были. Весь девятый  класс она тайно по нему страдала, мозолила ему глаза на переменах, а в десятом, когда обиняками разузнала, куда он уехал,  принялась лелеять мечту, как тоже через год приедет в Киев, как поступит в тот же институт и как он увидит её, такую повзрослевшую, такую шикарно одетую, такую смелую, такую дерзкую, такую самостоятельную, такую решительную…  Приедет и в первый же день нового учебного года  огорошит его своим появлением. Небрежно бросит:

 - Привет! Какая встреча!  И ты здесь? Вся наша сто десятая здесь!

 - Да уж! Наша сто десятая – светоч разума! - подхватит он.

Важно ведь только начать. А дальше всё закрутится, завертится и будет у них большая любовь. И будут чудеса в стиле Алисы. Ради этого она готова была пойти на любые жертвы.  Мысленно она уже давно была там, в Киеве, с ним.

Больших пересуд её отъезд не вызвал. Родные отпустили её с лёгким сердцем, не ропща и не жалуясь. Может, подозревали, что разлука будет недолгой. Всё примерно так и случилось, как она себе намечтала.  Приехала, поселилась в общежитии, подала документы в приёмную комиссию, с лёгкостью сдала все четыре вступительных экзамена. А разве могло быть иначе? И лучшая в Ташкенте школа, и лучшие репетиторы, и невероятное везение, дарованное ей судьбой, сделали своё дело, да и сама она была, несомненно, фигура даровитая.  «Вдумчивая у вас девочка. Золотая головка.  Толк из неё будет», - достопамятные слова, сказанные о ней на одном из родительских собраний учителем математики, наидобрейшим Эдуардом Наумовичем.

Украина встретила её теплом и солнцем. Была середина лета. Зеленели кроны деревьев, цвели цветы, били фонтаны, пикировали ласточки. В голубой прозрачной вышине белые голуби   молотили крыльями и камнем падали вниз.  В разогретом воздухе стоял отчётливый запах шоколадных конфет.  Она гуляла по Киеву, разинув  рот, как Незнайка по Луне, и едва скрывала свой безудержный восторг.  Этот чудный город, не похожий ни на какой другой,  в первый же день вскружил ей голову, он её буквально пленил и  заворожил. Соборы подавляли её своим величием, звон колоколов – могуществом,  мосты – колоссальными размерами, а еще было бьющее по глазам золото куполов и отчаянная  белизна   церковных стен, бронза памятников и светло-серый гранит постаментов,   бледно-розовый, нежный – пренежный декор зданий старинной архитектуры и благородная чугунная вязь декоративных решёток. Крещатик был, как слегка подвыпивший купец, хлебосольный и благодушный; и днём и ночью он  кишел машинами, которые ехали и ехали беспрерывными потоками.  Набережные Днепра, как какие-нибудь разодетые в богатые одежды, разубранные самоцветами и подпоясанные расписными кушаками боярышни или дочери воеводы,  были  залиты солнцем, словно укутаны в  тончайшую золотистую фату,  а по вечерам переливались праздничными огнями.

А Лада была влюблена, и этим всё сказано.

1 сентября Лада увидела его среди студентов у главного входа в здание института. Увидела, потому что искала, а ведь в такой толпе запросто могла не заметить.  На нём были узенькие джинсы и кооперативная куртка – «варёнка», перешитая из нескольких пар старых штанов. Погода стояла уже немного прохладная, особенно с утра. Когда он подошёл к однокурсникам, толпа расступилась, пропуская его в свои ряды. Несколько человек тут же сгруппировались вокруг него, образовав тесный кружок, среди них – две девушки, обе приземистые, крепко сбитые, короче говоря, ничего особенного. Так себе девушки.   Одна из девушек была в макси и мела подолом своей широкой цветастой юбки по асфальту.  «Вырядилась, - укоризненно подумала Лада. - В таком виде ей только на пляже по песочку  шастать». Он поцеловал эту девушку в щёку, вторую обнял за талию, да так и остался стоять в обнимку. Народу всё прибывало, несмотря на то, что и так было не протолкнуться. Подошли ещё несколько девушек, и каждую он встречал игривыми возгласами.  Ну как его окликнуть? Понятно, что Лада не решилась.  По ступенькам она поднялась  в здание. Внутри тоже было многолюдно и шумно.

Чуть позже они всё-таки столкнулись в коридоре. Он курил возле туалета вдвоём с каким-то худосочным хмырём. Увидев её, ни капельки не удивился.  Пульнул сигаретой в урну, попав как шаром в лузу, и уставился на неё ничего не выражающим взглядом.  В ответ она ему по-идиотски, от уха до уха, улыбнулась. Бешено заколотилось сердце. Сколько раз репетировала эту встречу, а тут всё напрочь  забыла. Хорошо ещё, что не начала, как дурёха,  экать-мэкать. Да, это правда, чуть не облажалась, но вовремя взяла себя в руки.

Далее всё было по её сценарию. Она была почти у цели.

 - Олег?

 - Лада?

 - Привет!

 - Привет!

 - Ну, надо же! Скажите на милость! Какая встреча! И ты здесь!

 - Вся сто десятая здесь!..

Даже роман завязался. По крайней мере, она тогда так считала, что это был роман; откровенно говоря,  те отношения, что между ними сложились, только с большой натяжкой можно  назвать малозначительным романчиком. Если уж вести расчёт по гамбургскому счёту, то всё ограничилось парой-тройкой  совместных походов в кино и одной вечеринкой в компании его друзей - приятелей, на которой она чувствовала себя не в своей тарелке.  Ему до неё не было ровно никакого дела. На её месте могла бы быть любая другая. Когда она поняла это, то прямо так ему и сказала в лицо.  Он не стал её переубеждать и тем более уговаривать. Сказал на прощание: «Ахаляй! Махаляй! Вахаляй!» и растопыренной пятернёй провёл у своего рта, пригоршней выудив оттуда кукиш, мол, извини, детка, не впечатлила. Коротко и ясно. Предельно ясно. Яснее некуда.  На этом всё и закончилось.  Банально, но факт. Слава Богу, что глупостей никаких не наделала. Не успела.

Самостоятельная жизнь в общежитии  по непонятной причине оказалась невероятно дорогой. И начались мучения, голод, нехватка денег, лишения, мытарства. Конечно, из дома её поддерживали материально, но через неделю от перевода обыкновенно не оставалось ни гроша. На обед  ей теперь полагалась ватрушка или «плетёнка» из булочной - кондитерской с кефиром,  на ужин, если водились деньги, знамение того времени - парочка сосисок с консервированным горошком, если нет - шиш с маслом. Но всё это, в конце концов, было если не поправимо, то хотя бы терпимо. Гораздо хуже было другое. Общага кое-как справлялась с наплывом иногородних студентов. В местах общего пользования – свинарник,  душ – один на этаже, утюг – на десять минут и ни минутой больше.  От вида развешенных вдоль коридора плакатов с полуголыми девицами в непристойных позах Ладу мутило. Чуть ли ни каждый божий день устраивались пьяные застолья, что ни ночь, то кровавые драки, балдёж. Чтобы утихомирить особо разбуянившихся, вызывался наряд милиции; это было в порядке вещей.  Она шарахалась от подвыпивших парней, как от огня.  Девушки тоже были хороши. Позаимствовать косметику и не отдать – привычное дело.  Часов в пять утра, когда дико хотелось спать,  какие-то подозрительные личности стучали в дверь и удирали прежде, чем им успевали открыть. Здесь, видите ли,  так шалили.  Кроме того, на них – девочек из общаги или кацапок, которых на факультете было подавляющее большинство, – местные бойкие барышни из числа золотой молодёжи, высокомерные и спесивые, что русские, что хохлушки,   смотрели свысока, как на людей третьего сорта. Сами-то они были «штучный товар», а она, Лада Коломенцева, представьте себе,   как будто  какая-нибудь сто восьмая задрипанная шаромыжка или чурка. 

Ценой невероятных усилий она, неприспособленная к самостоятельности,  ухитрилась продержаться полгода. Она бы уже давно всё бросила и уехала, если бы не её непробиваемое упрямство. Промучившись семестр, она в один прекрасный день сказала себе: всё, на её долю довольно.  И  в тот же день купила билет на самолёт, чтобы распрощаться с Киевом навсегда.

В Ташкент Лада вернулась точно в канун Нового года.  Зима здесь ещё не начиналась, скорее, была глубокая мокрая осень. Деревья стояли сплошь голые, чёрные, как головёшки. Дома ей не удивились, будто ждали. Не корили, не порицали, не задавали лишних вопросов, не гневались и не ехидничали, мол, «Мальбрук в поход собрался», однако в глазах читалось: «Ага! Мы так и знали!» Она ничего не стала объяснять. Чего уж тут объяснять. Не прижилась на чужбине и всё.

Две её подружки Света Солнцева и Света Красовская учились в ТашГУ, первая – на историческом факультете, вторая – на географическом, и, судя по всему, жилось им в Ташкенте припеваючи, причём, обе они уже успели перекраситься в блондинок и активно эксплуатировали свой новый образ.   Когда она по приезду позвала их к себе, они прямо с порога для приличия сочувственно повздыхали и поохали над её бледным видом и принялись наперебой пересказывать ей местные новости.  Было похоже, они тут без неё прекрасно проводили время. Ей же предстояло за предельно короткий срок всё  начать с нуля, забыв Киев как дурной сон, и больше к этой теме никогда не возвращаться.  Полгода она зализывала раны и приходила в себя, а в августе блестяще выдержала  экзамены  на журфак Ташкентского университета и зажила прежней жизнью. Как будто ничего и не было. Для поступления нужны были публикации. Не проблема. Они у неё были, и не где-нибудь в низкопробной и болтливой бульварной прессе, а во вполне себе солидных изданиях:  в «Пионере Востока» и  «Комсомольце Узбекистана», и даже, представьте себе,  в журнале «Звезда востока», так что в дурновкусии её вряд ли можно было обвинить. Пригодился кружок юнкоров во Дворце пионеров, который она в свободное от учёбы время  прилежно посещала на протяжении ряда лет.   

Факультет оказался сплошь девчачий, у мужского пола – непопулярный, так как не давал отсрочку от армии.  На ораву девушек пришлось всего-навсего  два с половиной парня, из которых один  - инвалид детства, тугодум и вечный студент, второй  - из когорты одарённых  вундеркиндов - малолеток, как выращенный в пробирке гомункулус, мелкий, противный, злобный и необщительный (его единогласно выбрали старостой группы), и ещё один – кореец с именем Трофим. Этот Трофим был  ни то ни сё, ни рыба ни мясо, не парень и даже не человек, а скорее недочеловек - нечто аморфное, бесформенное, рыхлое и тестообразное.  Как у истинного самурая, у него были чёрные брови и чёрные зубы, приплюснутый нос, а  жёсткие корейские волосы грязными сосульками болтались вдоль  толстых обвислых щёк. Губы его были раздуты до такой степени, словно их цапнула оса. Ходил он в мешковатых брюках на подтяжках, мятой рубашке и никогда не пользовался дезодорантом.  Когда он неожиданно для всех через брачное агентство  подыскал себе выгодную невесту из Южной Кореи, ни одна из студенток, включая двух кореянок Элю Цой и Женю Ли, по этому поводу лить срёзы не стала.

Лада не заметила, как с головой окунулась в студенческую жизнь, разбитную и развесёлую. Примерно тогда же взяла своё начало её наклонность, если не сказать  страсть, к литераторству, ставшая впоследствии главным содержанием её жизни.

Во внутреннем дворике факультета за сколоченной из деревянных реек решёткой  находилась  «Чучварахона» - дешёвая студенческая столовая. В этой занюханной пельменной происходили все знаковые  университетские события: знакомства, зубрёжка перед  зачётами и экзаменами, обмен шпаргалками, переписывание конспектов и т.д. и т.п. Велись душещипательные разговоры. Обсуждались наряды. Выслушивались советы. Стрелялись друг у друга сигареты. Одалживалась косметика. Занимались деньги под будущую стипендию. Копировались выкройки из «Бурды». Обдумывались планы. Сочинялись отмазки для неугодных кавалеров.  В частных беседах рождались гениальные идеи. Рушились шаткие представления о девичьей чести и достоинстве. Бывало так, что Лада одна садилась за свободный столик и наблюдала. Эти  наблюдения  вылились в её первое серьёзное литературное творение.

Дома тоже всё обстояло прекрасно.  Лада уговорила отца потрясти их семейную глиняную свинушку и наконец сменить  старенькую громоздкую «Волгу» - результат их с Забавой трёхгодичного пребывания в Африке - на новенькие и демократичные «Жигули». С третьего захода сдала на права. Сначала ездила «по стеночке» внутри квартала, за пределами досягаемости гаишников, огородами до Педагогического института и обратно, вцепившись в руль двумя руками, глядя строго прямо перед собой и невольно замедляя ход возле каждой развилки, потом постепенно осмелела, стала потихонечку выезжать на главную дорогу, но лихачить так и не научилась. По её инициативе в их четырёхкомнатной квартире был сделан шикарный ремонт, поменяли мебель. Саша уже окончил Политехнический институт, женился на однокурснице и отчалил в Москву. Одно время она серьёзно подумывала, а не махнуть ли ей вслед за братом, однако эта невнятная идея за отсутствием должной поддержки очень скоро  приказала долго жить.

А ещё её  напечатали в «Юности». Она не испугалась выставить себя на посмешище,  набралась храбрости и послала туда свой первый опус. Послала и стала ждать. Вскоре из прекрасного далёка пришёл ответ: её оценили по достоинству! Рассказ назывался «Жжём, девочки!» и повествовал о суровых студенческих  буднях.  Написанная с доброй иронией,  простенькая, бесхитростная, наивная вещица, позднее она насчитала там кучу всяких несуразностей, но она вложила в это творение всю душу.  А они взяли и напечатали! В рубрике «Проба пера». Как она была счастлива! Она произвела впечатление! Она талантлива, она подаёт надежды! Пробил её звёздный час!   Она таскала номер журнала с веткой мимозы на обложке, где была помещена её малюсенькая фотография и было написано: Лада Коломенцева, студентка журфака ТашГУ, с собой в сумке, не расставаясь ни на миг. Она задрала нос. Потому что опубликоваться в «Юности» - это классно, это  клёво, это круто, это высший пилотаж.  С этим соглашались все однокурсницы и все как одна принимались славословить и восхвалять её  талант. Она не  ломалась, не выпендривалась и не лукавила, мол, они преувеличивают. Она соглашалась. Будь её воля, она бы подарил такой мартовский номер со своим автографом всем без исключения своим друзьям и знакомым, но, к сожалению, достать столько номеров «Юности» в Ташкенте – дохлый номер. Она носилась со своим журналом как с писаной торбой и стёрла бы его в пыль, если бы  в один прекрасный день не приехала из Мурунтау Забава и не сказала своего веского материнского слова.

 - От тщеславия у тебя, дорогуша моя, видать,  совсем разум замутился, - сказала она и  отобрала у дочери несчастный журнал, с тем, чтобы  запереть его в ящике письменного  стола, где у неё хранились другие Ладины публикации, которых уже успело накопиться изрядное количество. На протяжении ряда лет она их благоговейно складывала в особую папку. Это у неё называлось «Ладочкино досье».

На гребне волны успеха Ладу несло из семестра в семестр. Перепархивая как беспечная и беззаботная птичка  с курса на курс, она с лёгкостью сдавала зачёты и экзамены, однако мало замечала окружающую обстановку, особенно то, что её не касалось лично. А между тем курсом старше учился некто Яков Лихо. Они познакомились, когда она была уже на предпоследнем курсе,  и  вот тогда-то вся её беспечность и вся её беззаботность одна за другой  и  полетели в тартарары.