В. Суриков. Боярыня Морозова

Нина Бойко
Мысль написать «Боярыню Морозову» давно занимала художника. Он много читал, много слышал о ней. 
В XVII веке патриарх Никон проводил церковную реформу. По его указанию исправлялись и заново перепечатывались по греческим образцам церковные книги. Верующие должны были креститься не двумя перстами, как прежде, а щепотью –– «чертовым кукишем».  Такого унижения Россия еще не знала!
Русские приняли христианство чуть не позднее всех других народов, приняли на душу неразвращенную, чистую; по верности души своей следовали ему, не представляя, что от Бога им данная вера и обряды могут быть искажены человеком  властвующим. И хотя Никон уверял паству,  что делается это в силу необходимости, ибо в церковных книгах из-за множества переписываний, появились разночтения, русских протопопов (старших  священников) такое объяснение не устраивало. Они твердо стояли на своем:  Русь –– единственная хранительница неповрежденного православия, которое «давно замутилось у плененных турками греков –– испроказилось».   

–– Смотрите, –– доказывал  им Никон, –– святому саккосу сотни лет,  а на нем  изображенный символ веры разнится с нашим.  Вышито: «Его же царствию не будет конца».  А мы у себя чтём «Его же царствию несть конца».  Ну, как не выправить?
–– И не надо выправлять! По греческому мудрствованию, конец есть, но боятся его и успокаивают –– «не будет».  Почто врут и двойничают? Мы-то знаем, что царствию Божьему несть конца! Несть! Стало быть –– нету!  Это грекам надо выправлять свои служебники по нашим! 
Греческие священники буквально наводнили Россию, царь благосклонно их принимал, и протопопы негодовали:
–– Везут и везут к нам мощи святых угодников, хитоны мучеников, гвозди многие. И ведь не так себе, не бескорыстным подношением, а за мзду! По-христиански ли это?  Канючат подаяния на греческие церкви, на прокорм  насельникам монастырским, а  наш царь Алексей тишайший –– пожалуйте!  А они ему опять  палец подносят, а то и всю руку святого или  щепу от креста Господня…  Подумать страшно, пальцев Иоанна Богослова с полусотни по Руси обретается!  Как не грех  промышлять сим?

Ненависть протопопов к  Никону и греческим богословам  была лютой.  Протопопы  подвергались побоям, ссылкам, истязаниям, но продолжали   обзывать греческих иерархов  «блохочинными» и  «побирушками». Пламенный борец  за старую веру, протопоп Аввакум  громогласно взывал к  народу:
–– Слыши небо и внуши земле! Вы будете свидетели нашей крови изливающейся! Нас винят, что  еще держим неизменно отцов своих предание! 
Царь неоднократно ссылал Аввакума далеко за пределы Москвы, но и оттуда –– из Тобольска, из Даурских мест, с устья Печоры гнев протопопа  настигал никониан.  Аввакумовы послания ходили  по рукам, переписывались, –– некуда было деться царю и придворному  духовенству от его «крика». 

Народ поддерживал Аввакума:
–– В Московском государстве не стало церкви Божией,  все пастыри с патриархом губители, а не ревнители благочиния!
Верховная боярыня Федосия Прокопьевна Морозова, близкая родственница  царя,  тайно приняла от  Аввакума монашество, устроила в своем доме раскольничий монастырь, собирала вокруг себя  раскольников Москвы и раздала треть своего состояния во имя   старообрядческой веры.
–– С новой верой испоганится  Русь! –– жарко убеждала  она. –– Не будет в ней христианского  благочестия, а будет все больше сраму прибывать! И погинет вера Христова православная, и нельзя ей  дать погинуть!
Царь приходил в ярость, когда слышал о «подвигах» Морозовой. Он требовал от нее отречения. Она не отреклась:
–– Скажи,  почто и отец твой веровал яко же и мы? –– гневно стыдила царя. –– Если я достойна озлобления, то извергни тело отца своего из гроба и предай его, проклявши, псам на съедение!

Было велено  отправить ее  в тюрьму Псково-Печерского монастыря. Закованную в цепи, с железным ошейником, Морозову посадили на крестьянские дровни и повезли через Кремль мимо царских теремов. Но и под тяжестью огромных цепей Федосия осеняла себя крестным знамением,  посылая к царским окнам десницу с двуперстием.   

                На улице шум и смятенье,
                Народ словно море шумит.
                В санях, не страшась заточенья,
                Боярыня гордо сидит.
                И верит она, не погибнет
                Идея свободной мольбы…
                Настанет пора, и воздвигнут
                Ей памятник вместо дыбы.

                (Из старообрядческих духовных стихов).

Единственный сын Морозовой, четырнадцатилетний отрок Иван заболел с горя. Бояре недоумевали: восемь тысяч крестьян у Морозовой, домообзаведения на двести тысяч, –– ей ничего не жаль! Сына не щадит, наследника всему!
Вскоре Федосию вернули назад  в Москву.  Приволокли  в пыточную избу.
–– На  костре сожгу! Отрекись! –– добивался от нее царь.
Она кричала высоким, резким голосом:
–– Для меня великая честь,  если сподоблюсь быть огнем сожжена!
Даже на дыбе, с вывернутыми в плечах суставами, с огромными порезами на руках, таких, что видны были жилы, она  не отреклась.
Морозову увезли в острог Боровского монастыря, заключив в земляную тюрьму. Свезли в Боровск и сестру  Морозовой, княгиню Урусову, которая тоже горячо поддерживала раскол. Там сестры умерли голодной смертью.

–– Видите, видите клокочуща  христопродавца! –– проклинал царя  Аввакум,  посаженный  в такую же земляную тюрьму. –– Иных за ребра вешал, а иных во льду заморозил, а боярынь, живых засадя, уморил в пятисаженных ямах.

После смерти царя Алексея Михайловича Аввакум стал настойчиво  взывать к его сыну о возвращении истинного православия. Последовал приказ: «Уничтожить еретика!» Аввакума вместе с тремя единомышленниками сожгли в срубе.  Однако  раскол остановить не удалось. Тысячи людей уходили в леса Поволжья, Урала, Сибири, прячась от царя и патриарха.  Жили общинами, трудно, порой невыносимо, но справляли церковные обряды так, как делали их отцы и деды.

Об этой народной трагедии Василий Иванович  впервые услышал еще ребенком: «Сидят они в яме, цепями прикованные. В голоде, холоде, в язвах и паразитах, рубищами прикрытые. «Миленький, –– просит стража Федосия Прокопьевна, –– дай хоть корочку, не мне, сестре». А сама смотрит на него из ямы. Щеки ввалились, лицом бледная, а глаза аж светятся в темноте. Страж, глядючи на нее, сам-то плачет да и отвечает: «Не приказано, боярыня-матушка!» А она ему: «Спасибо, батюшка, что ты веру нашу в терпение укрепляешь». 

В 1887 году  Россия готовилась праздновать 800-летие перенесения мощей Николая Чудотворца из Мир Ликийских в Бари, и Суриков приурочил к этому событию «Боярыню Морозову». Картина была показана на Пятнадцатой передвижной выставке.
Истерзанную, измученную, но не сломленную в вере Федосию Прокопьевну   влачат в розвальнях через всю Москву по кишащим народом улицам. В красной  бархатной шубе с накинутым сверху богатым платком идет за телегой, отчаянно стиснув руки, ее сестра княгиня Урусова.

Будто огромное окно распахнул Суриков в холодную, трагическую Русь. Поникшие головы, задавленных, сжатых людей, не властных сказать свое настоящее слово. Не властных сказать… Вот оно то, отчего не раз Россия была на грани гибели!
Зато сказал свое слово художник. Это же свои, русские люди, своя история, свой гнев,  своя драма. Симпатии Сурикова были  на стороне Морозовой и всех, кто крепок духом,  кто не согнется  ни от угроз, ни от пыток.
На картине воздетые к небу руки Морозовой сложены в староверческом двуперстии. Жутко звучат ее речи, обличающие патриарха и царя.  Лютой ненавистью к богоотступникам горят глаза. Со скорбью взирают на «крамольную» боярыню люди, и значит, правда за ними, правда православия и души, отданной православию, и нет другой правды.

Подвиг Морозовой благословляет юродивый –– самый безгрешный человек на Руси. Но хари в богатых шубах хихикают и глумятся.  Поп ощерил рот; ничего ему не надо, кроме собственного брюха, он и мать, и брата заложит за сытый живот.  Сложная и страшная правда! Не царский бунт –– народная драма. Высшая драма, ибо она касается посягательства не на что-нибудь, а на самое святое, что есть в человеке, ––  веру!

Критик Стасов, который раньше почти не замечал Сурикова,  на этот раз не мог прийти  в себя:  «Я вчера и сегодня точно как рехнувшийся!»  И писал в отчете о выставке: «Суриков создал теперь  такую картину, которая, по-моему, есть первая из всех наших картин на сюжеты из русской истории. Выше и дальше этой картины  наше искусство не ходило еще».

Приобрел «Боярыню Морозову» Павел Михайлович Третьяков, сделав в своей  галерее отдельный, Суриковский зал. А Василий Иванович страшно устал! Хотелось домой в Красноярск,  провести там с полгода, забыть о картинах, жить самой простой человеческой жизнью. Дождавшись закрытия выставки, он стал собираться  в дорогу.

Увы, эта поездка на родину оказалась трагичной. Заболела жена, у которой был порок сердца. Вернулись в Москву.  Лизу лечили лучшие доктора, но безуспешно.  Сраженный горем, Василий Иванович ходил как помешанный. Он очень любил свою кроткую, тихую Лизу –– дочь  француженки и декабриста.  Был возмущен, что во время ее смертельной болезни Лев Николаевич Толстой под предлогом сочувствия зорко смотрел, как смерть забирает к себе человека.  Лизу пугали его приходы, она понимала, что где-то в романе он вставит такой эпизод... Она до последнего вздоха надеялась выжить, а насупленный взгляд  Толстого говорил, что спасения нет.