Офицерская шинель

Ян Лех
Отца я не помню.
«Хорошим был человеком дядя Володя», - говорили с сочувствием мои друзья по улице, глядя
с искренним сожалением на меня, белобрысого, худющего,  ничего толком не понимающего. Наверное, как догадываюсь, они копировали интонации, услышанные от взрослых. Однако мне их слова ровным счетом ничего не сообщали. Возникала пауза, когда они смотрели на меня с такой жалостью, что я готов был расплакаться уже только из-за пристального внимания к моей персоне. Для меня это было очень непривычно. Я смущался, опускал голову, поглядывал на посерьезневших друзей исподлобья. Они опять начинали твердить о каком-то дяде Володе, и для меня такие мгновения становились невыносимо тяжелыми. Я едва сдерживал слезы, потому что ощущал, что говорят мальчишки о каком-то дяде Володе не просто так. И что я рядом с какой-то страшной тайной, которая в силу моего малолетства обошла меня пока стороной, пощадила. 
Мальчишки, не желая мне причинить зла, напоминали о том, что случилось совсем недавно. И я начинал кукситься в предчувствии ужасного открытия, о котором я пока практически ничего не знал. Какая-то неясная информация обозначалась в словах друзей. Опасная информация, которая могла безжалостно разломать мои детские представления о мире. Я начинал плакать, тихо, глядя  на друзей исподлобья. Они говорили, чтобы я не плакал. Но я начинал реветь, размазывая слезы по щекам. И тогда они говорили, что обязательно возьмут меня в футбольную команду. Кто-то давал мне конфету, кто-то предлагал игрушечную машинку с оторванным кузовом. И я опять включался в детскую обычную возню. Возвращался домой усталый. Наверное, надо рассказать о  домике, в котором ютилась моя семья. Одна комната была бы довольно просторная, если бы не огромная русская печь в классическом варианте, с большой лежанкой, куда надо было взбираться с помощью старших. Кроме этой комнаты, которая считалась, как минимум, и кухней, и спальней, и залом, были холодные сенцы, с какими-то неказистыми постройками из нестандартных деревянных материалов для птицы и домашнего скота, которого, насколько я помню, никогда не было.
В комнате около стены тянулась деревянная скамейка, довольно широкая, так как на ней умудрялись спать мои сестры. Окна были маленькие, зимой замерзали так, что ничего, кроме льда,  не удавалась разглядеть. Когда печь нагоняла тепла, лед таял, с окон текла вода, и чтобы упорядочить ее сток на подоконниках лежали тряпочные ленточки, кончики которых заправлялись в пустые бутылки, привязанные на вбитые в подоконники гвозди. В комнате стояла большая железная кровать, убранная с особой пышностью, так как там покоилась огромная единственная перина. Кровать заправлялась с особым шиком, так как по краям со всех сторон, как мне казалось, выглядывали изящнейшие кружева, специально расшитые  кружевные накидки для придания красоты сооружению, где отдыхала мать. Я же спал на лежанке русской печки, куда меня закидывали вечером, чтобы я не мешался под ногами. Я не обижался. Там, на печи, было хорошо, сумрачно и тепло. Пахло чесноком и луком, вязанки хранились здесь же. Я частенько просил тех, кто бодрствовал в комнате, чтобы они мне дали корочку хлеба, чтобы я мог на ночь подкрепиться  жгучими головками аппетитного чеснока.
Кто-то из старших мне однажды показал огромную серую одежду со словами, что это офицерская шинель твоего отца. Шинель из грубого, непривычного сукна  показалась мне такой чужой, сиротливой, что я опять заревел в голос. И меня долго успокаивали. Потом шинель куда-то исчезла. Наверное, продали.
Многие годы спустя, в порыве редкой откровенности, мать рассказала, что отец, медленно умирая в стационаре районной поликлиники, когда уже отнялась речь, увидев ее, заплаканную, в проеме дверей палаты, медленно, преодолевая навалившуюся тяжесть, поднял руку вверх с двумя разведенными пальцами в виде буквы «Y». И только когда схлынула горечь утраты, после похорон, она догадалась, что хотел сказать он. Его сыну, то есть мне, исполнилось ровно два года. Он помнил, он уходил навсегда в иной мир с мыслью о сыне, не имя возможности ничего изменить и даже сказать об этом. Он умер на следующий день после моего дня рождения, о котором, естественно, никто, кроме отца, не вспомнил. Уличные мальчишки наверняка жалели меня, говоря добрые слова о «дяде Володе». Но я был совсем маленьким и не понимал, о ком они говорят. Я догадывался, что они говорят о чем-то непоправимом, трагичном. Сердце обрывалось, и я начинал реветь…
...С информацией о смерти отца я не могу смириться до сих пор.
...
...
Отрывок из информационного романа "НО-НО"