Дорога назад

Геннадий Хлобустин
               



                ДОРОГА НАЗАД.

   - Папа, а ты говорил, будет видно кладбище… за перелеском на горе, где много солнца.
   - Да, Надя. Там много солнца.
   - А зачем?
   - Наверное, люди хотят, чтобы солнце стекало.
   - Куда стекало, папа, я не понимаю.
   - По завиткам орнамента на горячей нержавеющей стали стекало в землю, к умершим. Согревало их.
   - А разве так бывает?
   - Бывает. Два метра – совсем неглубоко. И уже не страшно, если ты  оказался там. Так и твой дедушка. Он и жизни даже никогда не боялся. Как же он теперь побоится смерти?
   - А разве надо бояться жизни? – спросила девочка.
   - Не знаю. Не надо. Но почти все боятся.
   - Это неправда. Это они, наверно, смерти боятся, а не жизни.
   - Может быть. Это одно и то же.
   - А ты боишься смерти, папа?
   - Я? А почему ты спрашиваешь?
   - Мне кажется, ты боишься.
   - Да, я боюсь. Но только не смерти. Я жизни боюсь.
   - Это так страшно – жить?
   - Это не страшно. Если уметь. Я не умею.
Вагон тряхнуло на выпускающей стрелке, и несуетно, словно   раздумывая, поезд проскочил высокий переезд.


   Он вспомнил, как хоронили отца. Как, обгоняясь, один за другим, прошли, надсадно воя и плача, все ЧМЭЗы  по первому пути его родной станции, - где  его так любили, -  и машинисты  высовывали наружу непокрытые головы, и слёзы стояли в глазах…
И сказали вагонники, и подхватили составителя: «Человек ушёл, наш Петрович. Человек – с большой буквы».
А потом этот проклятый мороз – под  30.  На кладбище. Свирепый колючий ветер. И стыд… До сих пор – стыд…
Тогда дядя Коля, отставной капитан Афгана, вертолётчик, забрался в кузов грузовика, и ехал рядом с гробом  до самого кладбища, а он… а ему показалось – холодно и – он сел в кабину… Никогда он этого себе не простит…
Яму выдолбили в  глубоко  промерзшей глине.  Красный гроб стоял на снегу. Холмик выравнивать не стали, а только понавтыкивали  в звенящие на морозе комья венки.  И кто-то из копачей виноватым голосом сказал:
«До весны только. Осядет земелька». И ещё вспомнилось – черенок сломался…


   - Поговори со мной, дочка.
   - А что я скажу.
   - Ты скажи. Неважно. Я хочу запомнить твой голос.
   - Как запомнить, папа? Я же здесь.
   - Да. Но я хочу запомнить твой голос.
   - Зачем, папа?
   - Чтобы спать с ним. Чтобы жить.
   - И что, ты будешь жить, а в тебе будет звучать мой голос?
   - Во мне будет звучать всё. Если я буду жить.
   - Папа, ты не умрёшь, не бойся, ведь ты такой молодой.
   - Что такое молодой?
   - Молодой – это буйный.
   - Молодой – это нахальный.
   - А как это?
   - Не знаю. Это по другому, чем у меня.
   - Папа, но ведь ты сейчас молодой.
   - Да. Если смотреть против солнца. Вот как ты сейчас сидишь.
 Увидишь, что будет в Краснограде, когда я буду отдавать тебя маме… Я на том перроне    всегда старею.
   - Не понимаю, папа, перрон там теперь хороший.  Недавно ремонт  сделали.
   - Да, да. Ремонт. Но я не из-за ремонта там старею – из-за солнца.
   - Там обычное солнце, - сказала девочка. – Как  везде.
   - Да, хорошо, там обычное солнце. Как везде.
   - Там обычное солнце, папа.
   - Да. Там обычное солнце. Но я всё равно там старею.
   - А сейчас ты пока … молодой?
   - Да, - отец  через силу улыбнулся. Улыбнулся тем  немногим  кипучим годам, прожитым вместе, улыбнулся тому, как она, годовалая, с кроликом каталась в саду на качеле, подвешенной к сливе-калировке, и кролик боялся, а она заливалась восторженным смехом, опасливо  уцепившись за верёвки и сидя на тёсовой досточке в лимонном пушистом комбинезончике рядом с притихшим  изумительным кроликом, - была просто чудная, улыбнулся тому, как уже ночью почти, едва не замёрзнув в пути из-за того, что сбился с дороги и отчаянной метели, тащил  подвыпивши, мокрый от стекавшего по спине пота, громадную трёхметровую сосну от знакомого сторожа в заказнике, под Новый год, вспомнил, как поутру, после утихшей пурги, все втроём её наряжали, счастливые и  разгорячённые, улыбнулся тому, как учил её в три года буквам по жирному шрифту передовиц газеты «Труд» и той переполняющей отцовской гордости, когда в городском парке, вблизи от  стадиона, молодая воспитательница детсада выгуливала свою группу, почти дошколят, и никто из этих девочек и мальчиков не смог прочесть ни одной буквы верно, а дочка читала, и - опавшие ночью от  первого приморозка листья канадского клёна, не успевшие приувянуть, мереживо колышущейся  под слабым дуновением паутины под скамейками, холодное солнце в лазоревом осеннем небе… а любопытная детвора  к ним двоим подбирается вновь, к газете, а Надя, замечая такой к ней интерес, читает еще усерднее  и  живее эти буквы по одной, хоть ей и не просто, и когда она читает, то как две капли воды похожа на маму -  преподавателя математики  в институте, - когда та готовится вечером, склонив голову за письменным столом, - к  завтрашнему  семинару. Ещё он улыбнулся тому, как  однажды на стадионе, в обед, когда плотники ушли, он украл, - совершенно без надобности – ни разу потом не пригодился  -  деревянный молоток, и как  убегал долго, со стыдом, и сердце колотило где-то в горле, хотя за ними никто и не гнался, а дочка всё спрашивала на бегу: «Папа, отчего мы бежим?»… Он ещё раз улыбнулся и едва слышно произнёс:
   - Да. Сейчас я снова молодой… Но только до Краснограда.
   - Мама говорит, если хочется плакать, то – можно. Даже мужчинам –
можно.
   - Спасибо… твоей маме.  Это только чуть-чуть... Знаешь… становлюсь  похожим на дедушку Сашу.
   - А что, дедушка Саша любил поплакать?
   - Ну что ты, нет… Нет. Просто дедушка  хоть и был  бараньего весу, - сто двадцать килограммов – а-таки  отличался редкой сентиментальностью. С годами – особенно.
   - И ты тоже, папа? В этом на него похож?
   - Кажется, да,  - согласился  отец и засмеялся коротким теноровым  смехом. – Кажется, и я… такой же… Вот. Видишь…
Наконец из-за крутого загиба колеи  показались высокие  подстаканники элеватора.
   - Это вот и есть Перещепино. Половина пути. Тут могила моей  бабушки.
   - А кладбище видно?
   - Сейчас смотри, во-о-он там , видишь, осокори стоят кучею? За ними  сразу – кладбище.
   - И там твоя бабушка?
   - А твоя – прабабушка.
   - О, это очень далеко.
   - Да, далеко, - проговорил он, и, устремив глаза в окно, молча так просидел минуты три. - Но где-то даже за ней – начинаешься ты… Бабушка,  когда приезжала к нам, всегда дарила мне один рубль. И непременнно почему-то серебром... Тогда это были деньги.
Он надолго замолчал.


Поезд задолго до станциии сбавил ход, - что непременно злило, - и  теперь вяло, почти болезненно как-то переваливаясь вагонами с боку на бок, тащился во взгорок. Справа далёкий горизонт загораживали старые, уже начавшие желтеть и кое-где осыпаться дубы в лесополосе, тогда как слева  по ходу кругом простиралась степь - с такими пахучими цветами, что их запах вместе с полуденным зноем легко струился вовнутрь через приоткрытые окна прямо в вагон, и, казалось, степь сама тоже едет, беспечно не уплатив за место. И только, когда подъезжали к станции и застопорились, густо шибануло в нос кривозотом , и запах цветов отсеялся, остался  где-то позади.
Станция называлась Вольное.
Дачники забили проход, как вошь солдатскую шинель. И, матерясь без всякой надобности, таки с грехом пополам вывалились наземь, опорожнив вагон наполовину;  те, кто остались, вдруг задышали внятно, приёмистей, а бичи  заелозили по лавкам, высматривая себе  освободившиеся плацкарты.
На перроне, у невзрачного вокзала, замаячила одиноко фигура дежурного по станции. Осоловевший от безделья и дремоты, он лядащим мутным оком смотрел на весь в пылюге дымящийся от жары состав. Ему, по всему, тоже было горячо, иначе бы он не преминул тотчас по отправлении вытащить сигнальный  флажок  из-за пояска форменных штанов, чтобы подать знак машинисту. Ввиду этой непредумышленной капости поезд простоял чуть дольше обычного, а потом поехал и так.
Село, громадное в степи и зажиточное, находилось в четырёх километрах от станции, и тамошний рачительный житель выбирался по надобности  автобусом , а то и  лешею попуткою.
Поэтому народу вышло много – а не сел никто.


   - Сейчас, Надя, внимательно смотри, - попросил отец.
Состав уже с минуту еле-еле сунулся по колее, будто и не собираясь набирать ход.
   - А что там, папа? – спросила девочка тревожно, чтобы не проглядеть и указала на окно. – Только село какое-то. Ничего не видно.
   - Сейчас, сейчас… - как-то торжественно засуетился отец  и так плотно  приник к запылённому стеклу, словно взором силился раздвинуть застящие ветки в дубовых кронах, - точно это могло бы помочь взгляду устремиться дальше и увидать то, что он так сильно хотел.
   - Сейчас, сейчас, - повторял он, словно в забытьи, самому себе. – Едем очень потихонечку, перед дровяным складом, сразу за станцией, лесок пресекается, и ты непременно, непременно, - повторил он, - их увидишь.
   - Это ты про два озера говоришь, папа?
   - Да, дочка. Два голубых озера моего детства. Вон они оба в оврагах  под косогором, за лесополосой. Вот… дровяной склад… целые улицы  берёзовых полешек… только теперь ещё и  холмы антрацита на отшибе прибавились… Смотри, сейчас первое покажется  - что помельче, вот! – он даже с места вскочил и указал рукою куда-то поверх  длинных, грамотно уложенных штабелей. – Видишь?.. вот оно какое! - радостно провозгласил он, так и оставаясь стоять. Привстала и дочка. Сначала  на цыпочки, а затем и вовсе с ногами взобралась на лавку. Она из любопытства ещё на вокзале упросилась  сидеть по ходу поезда, и если отец пока только едва различал заголубелые долы, в сплошных закраинах камыша, то дочка могла уже видеть и дамбу, и кривую повыбитую дорогу на неё, и второе озерцо, синее и глубже.
   - Когда я был маленьким, - начал после паузы отец, - конечно, не такой, как ты сейчас, - он взглянул на девочку, как будто снова желая убедиться, что да, ей уже десять, а ему тогда было пять, - так вот… мне всё-таки кое-что запомнилось. Да… И из самого раннего  вот эти… два голубых озера.
По ту сторону, где сейчас болотцем сбегает к воде камыш, пастбище было сельское, а чуть поодаль, - где почище, на отмелях – нечто вроде пляжа. Ну, да какой там пляж… так, то дед какой проезжачий на лошадке за сеном остановится, а то рыбаки раззудяться, удочки побросают да и айда наперегонки. А вода там студёная, ключи чистые били по склонам, - поговаривали даже целебные, - и мы с батей, дедушкой твоим, по дороге домой обязательно в молочный бидон водички этой самой нацеживали. Батя тоже плавать так никогда и не выучился, как он сам весело шутил: «Плаваю хорошо. Второе место после топора». Даже  к полудню вода оставалась прохладной и ясной, и когда стайки мальков пугливо кидались в разные стороны, их  всё ещё было заметно издали по сгусткам теней. Мы с батей барахтались на мелководье, там, где он доставал ногами дно. Обычно я влезал на спину, широкую и красную, как у индейца, и так от страха вцеплялся ручонками в его бычью шею, что он, смеясь от натуги и по-собачьи выгребая  из-под себя огромные волны, - часто просил меня: «Попусти». А я безмятежно покачивался на его спине, словно в лодке и погонял, уже ничего не боясь, - как же, ведь со мной батя…
Мама  с нами купаться и загорать редко ходила – хозяйство, - поэтому переживала, что когда-нибудь отец  так и утонет, дошутится. Он же в ответ уже во дворе казармы, выжимая мокрые полотенца, только добродушно посмеивался:
   - А вот и врёшь! Не может такого быть, 120 килограмм добротного назьма ещё никогда не тонуло, - и красные его, толстые губы весело вздрагивали, приоткрывая крепкий мясистый рот.
Он оказался прав… батя. Смерть его нашла не в воде, хотя однажды, после обильного застолья у реки, он пошёл искупаться и уже исчез под водой; тогда моя тётка из последних сил еле вытащила его за волосы и уже на берегу отходила. Но вода, действительно, его не принимала. Повстречал он свою смерть в другом месте и позже, - хотя и не старых ещё лет, - но в месте очень не чистом, негодящем, таком что и говорить совестно… в общем, куда  твоей воде…


   Степь, степь – и больше ничего… Жарко в вагоне. Нагоняет дремоту.


Ещё издали стало  заметно, как беспорядочно лесок поредел, затем исчез и вовсе, кроме барственных черных тополей поодаль в ложках, а от дальних топей да болотц кривобоко потянулась к железнодорожному полотну  колючая проволока, - по дерзкому замыслу довоенного мостостроителя ограждающая важный стратегический объект впереди.
Поезд  взнесло на какую-то верхотуру, откос под насыпью куда-то  вдруг провалился, и – загрохотало… пусто-порожне по мосту; да из будки возник на мгновение заспанный вохровец с карабином.
   - А вот это, Надя  - река Орель. Как на картинке. – Отец  засмеялся, и у уголков глаз собрались морщинки. – Прошу запомнить.
   - Такая маленькая…
   - А красивое почти всегда маленькое.
Девочка привстала и посмотрела в окно. Потом в другое – напротив.
По обе стороны моста, покуда охватывал глаз, река петляла, и глаза от солнца резало до боли даже тут, в вагоне. Текла великая в своём спокойствии река. Река без напряжения. Лёгкая река.
Мост проскочили, и воздух ещё долго вибрировал позади.
Девочка села и сказала, подумав:
   - Знаешь, папа, а наша Ворскла всё равно лучше. Она бежит. А эта твоя Орель какая-то… сильно скучная… Вот ты бы пошёл по ней на байдарке?
   - Не знаю, - ответил отец. – А почему ты спрашиваешь?
   - А вот по Ворскле ты ходил! Но Ворскла – быстрая, а по Орели пошёл бы?
Он ещё раз взглянул на реку.
Река смеялась. Копны сена по бережкам. Большой гурт овец вдали.
Волны одна за другою плескались о пологий берег песчаной косы.
В такие дни даже речные чайки истомлены зноем. Они лениво качаются на волнах без криков. Полдень знойный; на небе ни облачка. Солнце стоит неподвижно над головой и жжёт траву, воздух перестал струиться и висит без движения. Ни дерево, ни вода не шелохнутся.
   - Нет, не пошёл бы, - сказал он вполголоса. – Надоело одному ходить.
Иной раз и палатку на ночь  ставить неохота.
   - Боишься воды? – робко и вежливо заметила девочка.
   - Не воды я боюсь. А одиночества на воде… чтоб не сделать чего с собою. Ты вот что… - сказал отец, провожая взглядом  гнездо аиста в колесе, - в школу вам когда?  Первого или раньше?
   - Ну ты даешь, папа, будто сам не знаешь… Конечно, первого сентября.
   - Нет, ты погоди… - перебил отец, – разве за день до этого вы цветы учителям не несёте?
   - Как это, конечно, несём! Но это тоже первого. Линейка у школы, звоночек для первоклашек, цветы вот тоже… это всё первого. Даже и уроки уже.
   - Как, всё в один день? – удивился отец. – Сразу? – Он не знал.
   - Папа, ты как первый раз замужем! Ну, конечно. И не только уроки, а уже и работу на дом задают!
Отец отвёл глаза и рассеянно взглянул в окно. Некошенные поля почерневших подсолнухов тянулись за горизонт.
   - Ты ведь ещё совсем маленькая была, - проговорил он, покашливая. –
Четыре года тебе было, когда вы с мамой от меня ушли. Теперь летом ты всегда у нас, а в конце августа я  отвожу тебя маме в Красноград и вы едете дальше, к себе в Полтаву… Так откуда же мне знать, что вы делаете в школе первого сентября? Мне не с кем туда идти. Ты у меня одна.
   - Извини, папа, - сказала девочка и тронула его ладонь. – Я не подумала.
   - Да нет. Ничего… А сколько раз я  мечтал и сам себе завидовал: исполнится тебе семь годочков, и как положено, все втроём, с охапкой кудлатых хризантем на длинных ножках, ты в переднике белом, накрахмаленном… - он отрывисто засмеялся и, прикрыв глаза, вдруг опрометью выбежал в тамбур.
В вагоне посветлело, загулял свежий ветер. За окном суковатые телеграфные столбы тянулись под гору. Поезд сбавлял ход перед каким-то разъездом в степи.
Отец вернулся. Постоял, сел. Вдруг, словно что-то вспомнив, он произнёс:
   - А всё-таки вам с мамой на школьный базар наведаться надо будет.
Дневник-то забыли купить… И на физкультуру форму… была ведь в ЦУМе, хорошая , так ты заупрямилась…
   - Папа, какая же она хорошая… - возразила девочка. – Такое давно не носят. Это не модно.
   - Ну, если так… - сказал отец. - Тогда, конечно. С мамой поищите.
   - А мама тоже не разбирается, - сказала девочка. - Она всё старое донашивает. Перешивает и донашивает.
Он нахмурился, а потом сказал ласково:
   - Это не оттого, что мама моды не понимает. Твоя мама красивая и одеваться умеет.  Просто она экономит. Сама останется без обновки, а тебе что-то купит… Вот какая у тебя мама. Ты её люби.
   - Конечно, папа. А я её и люблю. Только вижу редко. Всё время на работе. А домой придёт, так тоже что-то пишет до ночи, конспектирует. И со мной  поговорить ей некогда.
   - Нету времени. Она же у нас преподаватель, не токарь. Это токарю легко, оттрубил смену и на боковую, лежи, хоть в потолок плюй. А у неё студенты, народ дотошный… что же, ей ведь тоже не хочется перед ними дурочкой выглядеть. Вот и сидит.
   - Конечно, папа. Я тоже за ней соскучилась. А ещё за котиком.
   - А у вас и кот есть?
   - Конечно,- сказала девочка. – Кот Рыжик у нас один на две хаты. Он уже старый. Он спит и ловит мышей. Мы его любим. У нас был и маленький котик, но он почему-то исчез.
   - И что, Рыжик лучше нашего Прошика? Ты же Прошика так любила…
   - Прошик хороший, - вспомнила девочка бабушкиного кота, с которым три часа назад  попрощалась, беседуя как с человеком. – Но, папа, он  котёночком был лучше. Играл, за ниткой прыгал. А теперь – совсем негодящий! (бабушкино словцо – повеселел отец). Только царапается и кусает. Нет, наш Рыжик лучше. Он добрый.
   - Мда-а, - промычал отец, не зная, что ответить. И вдруг до него дошло.
«А что, всё правильно. Она возвращается назад. Домой. И уже кот Прошик, и подружки дворовые, и бабушка да и сам ты – всё это уже прошлое. Это – было. Было летом. А лето кончилось. И теперь с каждым километром  она будет забывать всех нас. Нашу речку Самару, наш город, лужок в степи, где мы с ней ловили кузнечиков. И это – правильно. Хоть есть в этом всё же какая-то вопиющая несправедливость - но только это правильно…Угли догорели. Одна зола… А зачем ей – зола? Золу выучиваемся ценить только мы, не молодые. Да и то с годами. А ей – зачем? Ей жить и жить. Всё впереди… Так зачем ей зола, когда дома ждёт целая поленница, непочатая? Знаменитые полешки, всё сосновые… Ядрёно горят, лихо щёлкают. До весны смело можно греться у такого костра. А  по весне и этот костёр истлеет, только дымом едким изойдёт. Но слава Богу, есть бабушка – пока что… И я у неё ещё - тоже -  всё-таки есть. Хоть и  не впрогрёб у меня уже этой самой золы на душе, - продых уж иногда сбивает, а-таки я - есть… И весной, как слизнёт ржавый снег с полей, глядишь, она и поскачет вприпрыжку к поленнице за новой чурочкой, - с цветами в волосах… да, да, ещё как поскачет! - с задором, совсем как в детстве, - и поспешно вытащит пару-тройку дровишек оттуда, и разожжёт новый костёр, и станет он полыхать на ветру – пуще прежнего, - и  станет она снова с надеждой поглядывать на юг, в сторону бабушки, в сторону кота Прошика и в сторону меня… И новое лето придёт, новый город уложится к её ногам, новая река…».
   …А пока поезд колёсами стучит, стучит, стучит – нет тут «бархатного» рельса.
               
                2001Г.