Фрагменты из ненаписанного

Тихон Шестопалов
        ...Всякий пишущий да знает о чём писать ему. Это ясно и очевидно.
Я же не знаю о чём писать, потому что не знаю ЧТО я знаю. Мне неизвестно - что из
того материала жизни, всеобщей жизни, который воплощён во мне, я имею право
высказать как своё собственное. И вообще - что есть моё высказывание? Ведь я сам -
несомненная иллюзия, туман, рассеивающийся рано или поздно, у одних перед
самой смертью, у других - несколько раньше.Тем более я есть иллюзия, если
намереваюсь "создать" нечто, продолжающее меня самого в неживом мире. Я,
конечно, могу родить другого человека - это будет не иллюзорная, а реальная форма
продления, но писать - это означает совсем иное, это означает попытку создания
формы, которой ещё нет. Это ведь по сути своей - бред и само-упоение. Я могу
играть тем, что уже есть, располагать элементы того, что есть, немного иначе, но
СОЗДАТЬ я ничего не могу. Поясню сказанное во избежание непонимания.

        Самая сложная машина, созданная (в кавычках) человеком, абсолютно
разложима, то есть представима состоящей из простых элементов. Машина
остроумна, поскольку в ней наблюдательный разум сумел сопоставить природно
несоединимое: природные элементы в ней перестроены, поэтому машина не похожа
на природу, но она в сущности не изобретена, так как она не есть изобретение
целого.

        Важнейшим же изобретением человека, возможно даже единственным его
изобретением я считаю изобретение Бога. Потому что Бог был, в отличие от
машины, изобретён как целое, в котором только позднее были усмотрены некие
частности, некие составляющие. Известное изречение "Deus ex machina" в корне
неправильно. К Богу нельзя придти в результате анализа, если иметь ввиду
настоящего Бога. К Богу можно придти лишь через то, что неясно именуется
озарением, когда истина, высшая радость жизни, приходит вся целиком, в своём
многоцветном движении, пластическом проникновении в душу, в блаженстве сердца.

        Истина как целое НИСХОДИТ, а не конструируется - вот что важно. Но
вернёмся к литературе.

        "Господин сочинитель" - это издавна определение неуважительное. Недаром все
видные русские аристократы так настойчиво пытались при помощи усиленных
занятий сельским хозяйством и светскими обязанностями скрыть от общества,
умалить значение того факта, что они приобщены к "сочинительству". Это
определение ещё потому неуважительное, что каждый человек, пусть и совсем
заурядный, знает гораздо больше, чем может "сочинить". Я хочу сказать, что
каждый почти человек знает хоть немного "целое", знает Бога, но не каждый
покушается говорить об этом, не боясь совершить окаянства...

                * * *

    ...С детства я привык задерживаться на тонких и неуловимых ощущениях, которые
окружающие, как мне казалось, вовсе не хотели замечать. Теперь я понимаю, что
они просто не имели для этого времени и свободы наблюдения. Я часто как бы
останавливал время в себе, замирал в затаённом созерцании какого-нибудь пейзажа
или человека, а быть может, и человеко-пейзажа, человека, увиденного как
подвижная динамическая краска на фоне двуцветья предзакатной воды и леса или
многоцветья цветущего луга в полдень.

    При этом я испытывал радость, если не блаженство от того, что я "вижу", в
смысле "понимаю" внутренний смысл происходящего, расположенного,
развёрнутого передо мной "происходящего", постигаю некий смысл, не связанный,
превосходящий внешнюю форму. Все эти выводы я сделал не тогда, а много позже,
но радость, та, непосредственная радость была именно в тогдашние времена; теперь
уже невозможно, невероятно - испытать такое сильное, непонятно откуда берущееся
ощущение счастья.

    Я мог наблюдать человека, например, женщину и чувствовать красоту её жеста,
походки, выразительность её речи, ласковость её голоса, но всё это качества
неописуемые, трудно описуемые, и в то же время я не мог, не умел запомнить ни
точного цвета её одежды, ни формы её ног, я не мог почти ничего сказать о цвете и
форме её глаз, я не мог вспомнить ни то, о чём она говорила, ни как её зовут, словом
я схватывал нечто слишком общее, неясно выраженное содержание и смысл
движения и жеста, но не само движение и жест в той графической точности, которая
формирует память художника. Я совсем не улавливал детали, позволяющие описать,
зарисовать, то есть составить нечто определённое, портретное из частностей,
штрихов, элементов. Это моё отношение к наблюдению противоречит
аналитическому, наблюдательному и точно схватывающему строю литературы,
запечатлевающей, фиксирующей мириады частностей и отбирающей из них поэзию
детали.

        В самом деле, в литературе многое постигается и выражается в сравнении и
аналогии. Можно, например, сказать "её певучий голос напоминал звучание
скрипки". Это, наверно, глупо, но это естественная для литературы форма. Но я то
воспринимал вещи в их нераздельности и, если можно так выразиться, в их
несравнимости.

        Я видел вещи и людей на том уровне, когда восприятие принадлежит ещё не
сфере языка, а сфере неизъяснимого, не связанного накрепко с языком, к сфере
мычания, блеяния, чириканья. Поэтому с детства ощущение красоты объединялось у
меня с ощущением чего-то такого, что нельзя объяснить другому, чем нельзя
поделиться.

        Мне кажется, что для настоящего поэта, делающего поэзию, а не только
мечтающего о ней, уже не существует ни людей, ни вещей, есть образы, группы
образов с их взаимозаменяемостью и взаимопониманием. В поэзии ничто не
предстаёт само по себе, во всяком случае в европейской поэзии, но всё насыщено
проницаемостью и возможностью подстановки одного на место другого, всё
символично и подвижно. К тому же в поэзии есть и мощная ось - ось любовного
настроения, и с помощью этого настроения, этой оси поэт играет вещами, играет
всем миром, чтобы сверкать самому, освещать свою любовь.

        Мир поэзии трёх-мерен, он имеет и глубину и ширину и возможность
перемены смысла. Мир поэзии полярен, в нём всегда возможно открыть нечто
противоположное тому, что высказывается, обрадоваться неполноте слова и полноте
жизни, неполноте жизни и полноте слова и так сколько угодно и где угодно, лишь
бы игра смыслами была пластична и ритмична, лишь бы биение пульса этой поэзии
могло быть воcпринято нами как биение нашей собственной крови.

        Для меня же любовь есть нечто беспредельно неподвижное, всеохватывающее,
имеющее дело не с изменениями мира, а меня самого. Для меня интересно и важно
не развитие образа женщины, которую я люблю, но моё собственное развитие и
развёртывание, передвижение моего собственного образа по орбите вокруг
неподвижно прекрасной женщины, остающейся всегда самой собой, в своей
не раскрываемой, тайной, загадочно-лунной сущности.

        Я сам для себя образ поэзии, и потому то я совсем не поэт.