Судьба

Юрий Минин
   
    Управление культуры размещалось в одном из старинных зданий, ставшем почти визитной карточкой губернского города. Описание здания попало не только на многочисленные открытки, выставленные в витринах газетных киосков, но ещё и в трехтомник, изданный Институтом искусствознания, в первый том светло-серого цвета, именуемый «Обретения», то есть в число зданий отреставрированных, возрожденных, радующих глаз краеведов и обывателей. В 80-е годы, в ходе научной реставрации к его ослепительно белым известковым фасадам взамен ржавой металлической лестницы было пристроено высокое деревянное резное крыльцо, крашенное серой краской, ведущее на второй этаж. По слухам, это крыльцо было некогда спроектировано самим начальником управления культуры, что стало гордостью начальника, хорошим поводом для комплиментов подчиненных ему людей и других граждан, зависящих от него. Впрочем, на самом деле крыльцо начальник никогда не проектировал и не строил, его авторство было расхожей байкой, придуманной подхалимами-сослуживцами. Но подтвердить или опровергнуть авторство высокого начальника не представлялось возможным: чертежи и зарисовки крыльца, хранившиеся раньше в архиве управления, загадочным образом исчезли вместе с фамилиями настоящих авторов проекта.
 
    Начальника управления звали Никитой Георгиевичем, был он коренаст, седовлас, говорил тихо, вдумчиво и красиво, отчего казалось, что он много знает и немного не договаривает. Никита Георгиевич любил провожать своих посетителей на любимое крыльцо, зимой - не одеваясь, а летом - покидая охлажденный кондиционерами просторный кабинет, что внушало некоторое доверие и уважение к начальнику управления и всякий раз помогало ему завершить трудный, безысходный разговор, если таковой имел место. Выйдя на крыльцо, он прикрывал за собой входные двери, останавливался на верхней площадке, поглаживал шероховатые поручни и резную колонну крыльца, затем свешивался за деревянное ограждение, защищая ладонью глаза от яркого дневного света, пытаясь заглянуть на кровлю крыльца. Но увидеть кровлю не представлялось возможным, зато заботливые действия и хозяйские взгляды начальника управления отвлекали посетителей от всяких других проблем.
     - Это редкий образец гражданского памятника, - говорил тихим приятным баритоном Никита Георгиевич, - подлинное крыльцо не сохранилось, поиски в архивах тоже не дали результатов. Вот и пришлось строить деревянное крыльцо, откровенно отличающееся по материалу и по  архитектуре от стен старого дома.
     - А я-то думал, что так было всегда… Потрясающе… - так или примерно так отвечал посетитель, поглаживая шероховатые поверхности поручней и колонны в тех самых местах, где только что их касалась рука Никиты Георгиевича.
     - Это самая высшая похвала реставратору, - улыбался Никита Георгиевич, кивая головой, принимая отзыв на свой счет.
     Обычно на этих словах Никита Георгиевич начинал тепло прощаться с посетителем, а с некоторыми по-братски обниматься и даже целоваться. Потом он слегка подталкивал посетителя в сторону лестницы, недолго стоял на крыльце, глядя вслед уходящему влажными глазами, снова поглаживал колонну и поручни и каждый раз думал об одном и том же: «Если бы крыльцо было медным, то те места, которые привык гладить я, и гладят мои посетители, были бы сейчас отполированы до ярко-желтого блеска».

     Как-то раз в один из погожих летних дней Никита Георгиевич вышел на «своё» крыльцо, чтобы попрощаться и выпроводить очередного посетителя – пожилого, забытого богом актера, не заимевшего за свою длинную актерскую жизнь никакого актерского звания и просившего о его присвоении. Никита Георгиевич обнял актера, ещё раз похвалил за последнюю сыгранную роль в театре, так и не заикнувшись о почетном звании, слегка подтолкнул старика к ступеням, подождал, пока тот уйдет подальше, и глянул вниз, под крыльцо. К своему ужасу Никита Георгиевич обнаружил внизу безобразные, искореженные, пыльные башмаки громадного размера. Пораженный нахальством и бесцеремонностью человека, забравшегося под реставрационную лестницу, да ещё босиком, а быть может, и неглиже, Никита Георгиевич попытался было закричать, затопать ногами, но от избытка эмоций сорвал голос. Он пискнул, испугавшись выдавленного им звука, и поднятыми кулаками, которыми собирался потрясти в пространстве крыльца, больно ударился о деревянный резной подкос. Никита Георгиевич замер, затем, облизывая   пораненное место, открыл входную дверь, откашлялся, проверив силу вернувшегося к нему голоса, и громко позвал:
    - Николаевна!
    Нина Николаевна, вечная уборщица, сопровождающая, как пушкинская няня, Никиту Георгиевича по всем местам его службы, была, с его точки зрения, незаменимым помощником в экстремальных ситуациях, да и в повседневных тоже.  Маленькая жилистая нестареющая женщина в синем халате с неизменным опрятным наглаженным белоснежным воротничком, могла ликвидировать засор унитаза, открыть заржавевший замок, искусно сервировать стол и навести полный порядок везде, и даже в умах сослуживцев. Сослуживцы уважали уборщицу, знали о её влиянии на Никиту Георгиевича и в редких случаях просили переговорить с начальником и решить даже личные вопросы.
     - Николаевна, разберись, что там у нас под крыльцом, прими меры и доложи мне! - прокричал Никита Георгиевич в открытую дверь и растворился в её темном проеме.
     Вскоре в прохладный кабинет Никиты Георгиевича без стука, что позволялось только ей одной, вошла уборщица Нина Николаевна, держа в одной руке швабру, а в другой грабли, и сказала:
    - Выгнала бы бомжа, да совесть не позволила. Он инвалид.
    - Какой ещё инвалид? - спросил Никита Георгиевич, оторвавшись от бумаг и подняв на лоб очки.
    - Безногий инвалид.
    - Как безногий? А ботинки тогда откуда?
    - Пойди, да и сам посмотри, а я пока ему чаю заварю, - сказала уборщица. Она поставила в угол не понадобившиеся ей средства изгнания непрошенного гостя – швабру и грабли  и решительно открыла шкаф цвета светлого дуба со стоявшей в нем посудой для угощения vip-персон.

    Нина Николаевна, находясь наедине с начальником, позволяла себе неслыханную фамильярность - обращаться к нему на «ты», что принималось Никитой Георгиевичем спокойно и свидетельствовало о её особом положении. Никита Георгиевич, наблюдая краем глаза за хлопотами уборщицы, стучащей чашками и отсыпающей в конфетницу печенье, вспомнил о бездомных кошках и собаках, забредших к нему на крыльцо, а затем выкормленных и пристроенных неутомимой уборщицей. Но одно дело - забота о бездомных животных, а другое - неумытые бомжи, вызывающие у Никиты Георгиевича чувство брезгливости и отвращения. Перечить уборщице он не стал, понимая бесполезность и безрезультатность своего брюзжания. Пыхтя, он поднялся из-за стола, изображая свою чрезмерную занятость, нежелание отвлекаться от тяжких забот, и нехотя пошел смотреть на того, кто сидел под «его» крыльцом и кого собиралась попотчевать представительским чаем великодушная уборщица. Он вышел на крыльцо, ненадолго задержался на верхней площадке, привычным движением погладил шероховатые поручни и резную колонну, затем свесился через перила и стал рассматривать ботинки, ещё не видя их хозяина. А потом спустился вниз, разглядывая каждую ступеньку. Под лестничным маршем на деревянном полу из широких досок сидел худощавый мужчина, показавшийся Никите Георгиевичу маленьким, почти подростком. Мужчина обхватил ноги руками, подтянул их к туловищу, а головой уткнулся в острые колени. Лица сидящего не было видно, оно скрывалось за высоко поднятыми коленями и густой, растрепанной тёмно-рыжей шевелюрой. Вначале Никита Георгиевич не заметил ничего странного в его облике, но потом ужаснулся. Мужчина был босым, под его ступнями была подстелена газета. Впрочем, ступней у него не было, вернее, не хватало передней части ступней, отчего ноги казались несуразно толстыми, похожими на копыта. На обрубках ступней остались светлые следы хирургических ниток, что позволяло сделать вывод о недавно произведенной операции.
    - Уважаемый, позвольте, - сказал Никита Георгиевич, выдержав небольшую паузу и не придумав сказать ничего другого.
     Мужчина вздрогнул от неожиданности, поднял лицо и, щурясь от яркого солнечного света, посмотрел на Никиту Георгиевича. На вид инвалиду было за сорок, его лицо плотно загорело, светлые глаза выцвели, глубокие морщины с белёсыми следами не проникшего в их глубину солнца обозначились на лбу и щеках и свидетельствовали о нелёгком пережитом. Верхние пуговицы темной цветастой сорочки оказались расстёгнутыми, открывая белое жилистое тело и большой темный нательный крест на толстой черной нитке. Похоже, крест был медным – кожа под крестом имела лёгкий зеленоватый налет, след коррозии металла.
     - Здесь вам не паперть и не богадельня, а государственное учреждение. Извольте немедленно покинуть помещение, - помолчав и потоптавшись, сердито произнес Никита Георгиевич, стараясь не смотреть на ноги сидящего.
     - Извините, я сейчас, - мужчина быстрыми движениями рук застегнул пуговицы сорочки, пряча вовнутрь крест, уперся руками в пол, пытаясь подняться.
     - Сиди-сиди и не торопись, успеешь ещё набегаться, я тут чаю тебе принесла, - голос уборщицы с нотками твердости прозвучал за спиной Никиты Георгиевича, - это моя территория и хозяйка здесь я.

     Никита Георгиевич отошел в сторону, пропуская вперед Нину Николаевну с сервированным подносом цвета золота, и стал наблюдать за ее быстрыми, слаженными, хорошо знакомыми движениями. Уборщица опустилась на колени, постелила подле мужчины тканую салфетку, поставила туда чашку дымящегося чая, хрустальную конфетницу с щедрой горкой сладостей.
     - М-да… - сказал Никита Георгиевич, - обозначая коротким высказыванием свою значимость и временное согласие с актом спонтанной благотворительности. Он не стал дожидаться начала трапезы, развернулся и медленно поднялся по лестнице, громко топая башмаками. На верхней площадке Никита Георгиевич недолго постоял, подумал, погладил любимые деревяшки, затем свесился через перила и сказал:
     - Николаевна, покормишь - позвони в ночлежку, скажи, что звонишь от меня, и попроси устроить его.
                *****
     Впечатление от увиденного под крыльцом овладело мыслями Никиты Георгиевича, возвращаясь к нему вновь и вновь. Сначала он в раздумьях ходил по кабинету, заложив руки за спину, потом просматривал многочисленные бумаги, лежащие у него на столе, но углубиться в работу не мог: вспоминался инвалид, сидящий на дощатом полу под лестницей. Лицо мужчины начинало казаться Никите Георгиевичу знакомым, он отрывался от бумаг, снимал очки, тер переносицу, откидывался на кресло, закрывал глаза, напрягал память, потом поднимался и снова ходил по кабинету кругами, и с каждым разом ощущение знакомого лица только усиливалось. Секретарше он велел никого не принимать, объясняя посетителям, что находится в отъезде, сам же запер дверь кабинета на ключ и продолжил пребывать в безмолвном одиночестве, не в силах избавиться от воспоминаний. Временами ему думалось, что так его наказывают высшие силы за его брезгливость к убогому, но он успокаивал себя, вспоминая последнее поручение уборщице - устроить инвалида в ночлежку. По внутреннему телефону он позвонил секретарше, попросил её, чтобы та нашла и направила к нему в кабинет Николаевну, на что секретарша ответила, что рабочий день давно окончился, сотрудники разошлись по домам, ушла и уборщица. Никита Георгиевич посмотрел на часы, висящие на стене, удивился, что не заметил течения времени, открыл дверь кабинета, отпустил домой секретаршу и шофера. Немного подождал, пока стихнет звук их шагов и, вопреки обыкновению не задерживаясь на крыльце, спустился вниз. Под лестницей оказалось пусто.

     Ночью Никита Георгиевич спал плохо. Он ворочался, сбрасывал с себя одеяло, ладонью вытирал выступающий на шее пот и снова натягивал одеяло на голову, пытаясь уснуть. Он впадал в короткое, тревожное забытье. И тогда ему снилось, будто он отморозил себе ноги и теперь у него нет ступней. Он просыпался с чувством страха, шевелил пальцами ног, щупал их, убеждаясь, что страшный сон был только сном, а ступни и пальцы находятся на своих местах, и ненадолго успокаивался. Он стал восстанавливать в памяти детали увиденного под крыльцом.   
Думая о большом медном нательном кресте, зеленоватом налете на коже под ним, он вдруг вспомнил старую, давно забытую им историю.

                *****
     Никита Георгиевич был абитуриентом, приехавшим из провинциального городка поступать в столичный вуз. Вуз был сложным и популярным, вступительные экзамены здесь, вопреки установленному порядку для других, начинались на 10 дней раньше, а назывался он архитектурным институтом. Поступали туда люди творческие, умеющие лихо рисовать, но рисовать не просто нечто похожее на натуру, а по строгим правилам, да ещё и с фантазией.

     Увлеченность рисованием у школьника Никиты заметила его первая учительница и посоветовала родителям отдать мальчика в кружок рисования. Кружок назывался изостудией. Изостудия эта размещалась в городском Дворце пионеров, куда ходил Никита все школьные годы, иногда забрасывая рисование и забывая о нем совершенно, увлекаясь то футболом, то авиамоделизмом, то велосипедным спортом, но потом снова и снова возвращался к рисунку и продолжал ходить в изостудию. Увлекало его не столько само рисование, сколько старый учитель, носивший редкое, таинственное имя Илларий Модестович, обладающий потрясающими способностями рассказчика.   
Никита никогда не видел Иллария Модестовича за рисовальной доской, учитель только устанавливал натюрморты или приносил гипсовые формы, подолгу задерживался у рисунков или акварелей студийцев, стоя у них за спиной, при этом никогда не хвалил ученика, а говорил:
     - Дружище, тебе ещё рано рисовать это, порисуй-ка ещё вот это, - и выставлял гипсовый листок на гипсовой доске.
Или говорил так:
     - Теперь тебе, дружище, можно взяться и за головушку, начни-ка с Павлика Морозова. Илларий Модестович подходил к зачехленной скульптуре и снимал тканевую накидку с гипсовой головы легендарного пионера.

     По воскресным вечерам Илларий Модестович устраивал «воскресные посиделки», на которые собирались почти все студийцы, до тесноты заполняя небольшое помещение изостудии. Приходили и взрослые художники, учившиеся когда-то у Иллария Модестовича, а теперь работавшие кто школьным учителем рисования, кто оформителем в клубе, а кто в кинотеатре. Окна изостудии прикрывали картонными щитами. На стену, свободную от рисунков студийцев прошлых лет, вешали белую простыню-экран, свет в студии гасили и включали проектор. Наступала тишина, студия наполнялась запахом расплавленной пыли, исходящим из недр старого железного проектора, слышалось дыхание студийцев, скрип проектора и движения учителя. Илларий Модестович показывал черно-белые слайды, переснятые с книжных иллюстраций, долго и увлекательно рассказывал о зодчестве. Тогда Никита впервые услышал слово «слайды», узнал то, о чем не говорили в школе и не писали в учебниках, - об архитектуре и её истории, о её взлётах и упадке, о стилях и знаменитых архитекторах. Илларий Модестович говорил тихим мягким баритоном, слегка картавя, приятно щелкая языком, завораживая рассказами студийцев. Он мог показать неожиданные детали зданий, присущие тому или иному стилю, обращал внимание на заметные только ему особенности, критиковал современных авторов, не стесняясь в выражениях и переходя на шепот, называл советскую архитектуру упадочной и уродливой. Он говорил, что современный город не может вырастить никого другого, кроме дебилов, моральных уродов, невежд и варваров. Никита, слушая старого учителя, смотрел на стоящих и сидящих художников, думал, что только благодаря Илларию Модестовичу эти люди не отупели, не деградировали, а сохранили в себе талант, обрели умение ценить прекрасное. Илларий Модестович никогда не рассказывал о собственной персоне, но Никита понял, что учитель когда-то сам мечтал стать архитектором, но мечтам не суждено было сбыться.

     Потом в местной прессе появилась статья за подписью никому неизвестного журналиста К. Водвуденко, ругающая Иллария Модестовича за его «посиделки». В статье невинные вечера у Иллария Модестовича именовались келейными оргиями, писалось, что студия вместо идейного воспитания молодёжи развращает её, на посиделках клевещут на советский строй и его выдающихся архитекторов, а закрытые щитами окна назывались фактором, способствующим аморальному растлению комсомольцев. Вскоре после выхода скандальной статьи Иллария Модестовича отправили на пенсию, а в студию пришла работать молодая, но крикливая особа, с отвратительным начесом на голове и густо накрашенными ресницами, отбившая у Никиты желание посещать занятия. Но, несмотря ни на что, воскресные посиделки продолжались, переместившись на квартиру старого учителя, где в жуткой тесноте и неустроенности слушали его лекции и много рисовали. Рисовали натюрморты, составленные из домашней утвари Иллария Модестовича, рисовали городские пейзажи, выходя вместе со старым учителем в город. Илларий Модестович, сопровождая выходы на пленэр, надевал белый просторный старомодный пиджак, желтую потрепанную соломенную шляпу с черной ленточкой над полями, брал с собой папку с рисовальной бумагой, холщевую сумку, куда складывал связки простых и цветных карандашей, кисточки и ластики, предназначенные нам, его ученикам.
     Он тихо ходил за спинами учеников и говорил:
     - Всё хорошо, только берегите белый цвет…

     Тогда же, восхищаясь старым учителем рисования, его знаниями и смелыми суждениями, Никита твердо решил для себя добиться того, чего не суждено было достичь учителю, - поступить в архитектурный и стать архитектором.
     Родители Никиты, тихие рабочие люди, вначале не поняли и не поддержали решение сына, но потом молчаливым согласием дали понять, что оставляют решение на его совести.
     Он уехал в столицу поступать в институт. В шумной приемной комиссии, заполненной такими же, как и он, приезжими абитуриентами, у Никиты приняли документы и поселили в студенческом общежитии на окраине города. В общежитии таких школьников, как он, не оказалось, там жили прожженные  опытом абитуриенты, прошедшие армию, не раз сдававшие вступительные экзамены, на которых успешно проваливались, кто с треском, а кто с мизерным недобором баллов, но продолжавшие с завидным упорством приезжать и проходить новые ежегодные испытания. Старики, как их называли школьники, были в ту пору старше Никиты на пару-тройку лет, а 17-летним Никитой они воспринимались стариками. Старики много курили, попивали пиво и водочку, умно рассуждали и кашляли, посмеивались над молодыми абитуриентами, называя молодежь абитурой, убеждая её в полной безнадёжности замыслов. Говорили, что ещё никому с первого раза не удавалось сдать рисунок и композицию и что даже великие Щусев и Жолтовский провалили свои первые вступительные экзамены.   
Никита слушал провокационные рассказы, злился на стариков и на свой возраст, но, не теряя надежды, продолжал посещать предэкзаменационные консультации. На консультациях он пропускал мимо ушей советы преподавателей, а следил за работой стариков, всматривался в движение их рук, возникающий рисунок, силился понять, но не понимал сути и смысла их опыта.

     Так получилось, что на экзамене по рисунку Никиту посадили за спиной одного из стариков и, поскольку аудитория была устроена в форме амфитеатра, он хорошо мог видеть работу сидящего ниже. Старика он знал, звали его Климом. Выделялся Клим особым авторитетом, курил заграничные сигареты, ходил с растрепанной рыжей шевелюрой и носил большой нательный крест, что по тем временам не приветствовалось. А ещё он играл на гитаре и пел песни опального Высоцкого, собирая в вестибюлях общежития восторженные толпы абитуриентов.
     Рисовали гипсовую голову грека Перикла, установленную на высокой подставке на арене аудитории-амфитеатра. Никите не приходилось ещё работать над головой Перикла – ни на занятиях у Иллария Модестовича, где почему-то рисовали головы пионеров-героев, ни на предэкзаменационных консультациях. Увидев Перикла, он испытал жгучий страх перед неизвестной ему головой, но вскоре, когда Никита заметил уверенные движения старика Клима, его страх рассеялся. И тогда Никита перестал изучать гипсового Перикла, а стал срисовывать с рисунка Клима, повторяя направления и глубину штрихов, интенсивность и густоту карандашного рисунка. Он увлекся срисовыванием, боясь только одного: не ушел бы куда Клим, не отклонился бы в сторону, не изменил бы своего положения, не заслонил бы собой лист рисовальной бумаги. Но Клим рисовал увлеченно, не изменяя своей позы, ничего не подозревая и не чувствуя взглядов сидящего за ним Никиты, уверенно доводя своё произведение до совершенства. Рисование было завершено точно через два часа, по прозвучавшему звонку. Работы отобрали у авторов, проштамповали синими печатями, подписали, уложили в огромные картонные папки и связали толстыми тесемками. А через два дня в вестибюле первого этажа института, на специально установленных стендах, прозванных позорными столбами, были вывешены списки абитуриентов с оценками. Списки представляли собой длинный перечень четырехзначных номеров экзаменационных листов с указанием полученной отметки. У списков толпились абитуриенты, выискивая свои номера. Девушки, увидев двойки, всхлипывали, а парни мужественно молчали, сжав кулаки и губы. Никита, потея и путаясь в бесконечных цифрах, не сразу нашел свой номер. А когда нашел, то увидел, что напротив его номера стояла крупная пятёрка. Никита продолжал стоять как завороженный, снова и снова пробегая глазами по строчкам, сверяя четырехзначные цифры. Потом его стали оттеснять другие абитуриенты в поисках нужной им информации. Он, уже свыкшись с победой, отошел в строну и увидел Клима, облокотившегося о барьер раздевалки, с зачехленной гитарой за спиной. По его глазам Никита понял, что старик провалил экзамен… Клим заметил Никиту и спросил его:
     - Что нового в преступном мире? - на что Никита, не узнавая собственного голоса, ответил:
     - Кажется, я сдал…
     Клим, сощурив глаза, внимательно посмотрел на Никиту, отчего тот поежился, представив себе, что Клим сейчас узнает его тайну.
     - Я и говорю – лотерея. А у меня очередной провал… Сегодня ты, а завтра я. Но я рад за тебя и поздравляю тебя, дружище! - Глаза старика, оставаясь грустными, засветились доброй улыбкой.
     Никита не стал ничего спрашивать у Клима, да и спрашивать было нечего. Не станет же он рассказывать Климу, что срисовал у него Перикла и что копию оценили выше оригинала.

     Вечером того же дня Клим в последний раз играл на гитаре и исполнял Высоцкого. Он снова собрал толпу абитуриентов, ставших студентами. Никита стоял и слушал в стороне, чувствуя себя виноватым, не признаваясь никому в своем успехе, достигнутом за счет старика Клима. В тот вечер Клим пел особенно проникновенно, зажигая слушающих, которые подхватывали песни и подпевали ему: «Порвали парус! Каюсь, каюсь, каюсь!». Сорочка на груди Клима расстегнулась, открывая белое жилистое тело и большой, темный нательный крест на толстой черной нитке. Похоже, крест был медным – место на коже под крестом имело лёгкий зеленоватый налет, след коррозии металла. Никита услышал, как кто-то из собравшихся сказал, что Клим во сто крат талантливее всех здесь присутствующих и что пройти и сдать успешно экзамены ему мешают его принципы – чувство собственного достоинства, любовь к свободолюбивым поэтам, а ещё открытое ношение креста.

                *****
     Никита Георгиевич, с трудом вспоминая лицо Клима и сопоставляя свои смутные воспоминания с лицом бомжа, появившемся откуда ни возьмись под его деревянным крыльцом, скорее понял, чем восстановил в памяти, что Клим и вчерашний бомж один и тот же человек. Никита Георгиевич встал с кровати, схватил телефон, вышел с ним из спальни и, дабы не беспокоить домашних, уединился с аппаратом в ванной комнате. Он набрал номер верной ему уборщицы, долго ждал, слушая длинные гудки, и, наконец, услышал знакомый голос заспанной женщины. Уборщица, ничего не понимающая спросонья, долго допытывалась и узнавала, кто это и зачем звонит. Потом, сообразив, что это звонит сам Никита Георгиевич, не на шутку перепугалась, решила, что проспала и её уже давно разыскивают на работе. Но Никита Георгиевич стал расспрашивать о вчерашнем пришельце, ещё более удивляя уборщицу странными ночными расспросами. Спросил уборщицу в лоб,  не Климом ли его звали. На что уборщица ответила, что от неожиданного звонка потеряла память, что ничего вспомнить не может - ни имени, ни самого мужика, и что вся она дрожит от волнения. Попросила Никиту Георгиевича потерпеть до завтра. Сказала, что с утра память к ней непременно вернется, поскольку утро вечера мудренее, а в поговорки она верит.

     Никиту Георгиевича вдруг осенило, что имя Клим могло быть вовсе не именем, а прозвищем, придуманным по созвучности с фамилией. Например, с фамилией Климов или Климович. Клим никогда ему не представлялся как Клим, да и сам Никита Георгиевич не помнил, чтобы он обращался к старику Климу по имени. И тогда, если это прозвище, то найти по нему человека будет невозможно.

     В этот момент в ванную комнату, где заперся и разговаривал с уборщицей Никита Георгиевич, начала стучаться его жена, проснувшаяся от шума и не обнаружившая мужа на положенном месте. Никита Георгиевич, прикрыв трубку ладонью, как можно тише сказал уборщице:
- Поговорим завтра, - прервал разговор и отпер дверь.
     Жена Никиты Георгиевича в ночном одеянии казалась похожей на попугая. На неё был надет длинный цветастый, развевающийся, как крылья, халат и желтое махровое полотенце, закрученное на голове. Она начала ругать Никиту Георгиевича, не стесняясь в выражениях и не пугаясь силы своего собственного голоса, становясь ещё больше похожей на крикливую птицу:
     - Зачем нормальному человеку запираться по ночам в уборной, да ещё и с телефоном? Скажите мне на милость, зачем? – шумела жена.
     Никита Георгиевич спокойно выслушивал и только поправлял разбушевавшуюся даму:
     - Не в уборной, а в ванной. По-моему, есть разница в назначении помещений…
     Когда супруги снова улеглись, а перед этим жена сняла с головы сооружение из полотенца и перестала ворчать, Никита Георгиевич тихо сказал, обращаясь в потолок:
     - Я мог быть никем, мог бы стать простым бомжом с отмороженными ногами.
     Жена, привыкшая к непонятным умозаключениям мужа, слушала его и молчала, а Никита Георгиевич продолжал:
     - Что сделать для того человека, которому я фактически обязан своим положением? Что я могу сделать? А?
     - Выпить снотворного и не маяться дурью, - отрезала жена, а несколько позже, уже усыпая, добавила:
     - Спрячь голову в песок, как это ты умеешь делать, и забудь обо всем.

     На следующий день Никита Георгиевич пришел на службу раньше обычного времени. Вопреки обыкновению он не взбежал по лестнице на второй этаж, а, оглядевшись по сторонам, прошмыгнул под  крыльцо в надежде встретить вчерашнего гостя, но под крыльцом было пусто. Никита Георгиевич пошарил глазами по доскам пола, пощупал их и, не найдя ничего интересного, собрался было уйти. Но столкнулся нос к носу с уборщицей, тоже явившейся на службу раньше обыкновенного.

     Никита Георгиевич не стал объяснять уборщице своё присутствие под крыльцом. Он бессловесно прошел мимо, поднялся по лестнице и прошел в свой  кабинет. В течение дня он несколько раз просил уборщицу заглянуть под лестницу, спускался и смотрел сам. Странный гость не появлялся. Не появился он и в другие дни.
     Зачем Никита Георгиевич посылал уборщицу вниз и спускался сам, зачем он искал того странного человека, который мог быть тем самым стариком Климом, повлиявшим на его судьбу? Что он смог бы сделать для него, и нуждался ли тот человек в чьей-либо помощи? Ответов на эти вопросы Никита Георгиевич не знал и не находил. Через некоторое время у него состоялась беседа с бывшим однокурсником, старым приятелем, с которым он не терял связи. В разговоре с ним Никита Георгиевич спросил о Климе, но и старый институтский приятель ничего не знал и самого Клима не помнил.
     Слишком много воды утекло с того времени.
                *****
     Прошел год. Никита Георгиевич успел позабыть о госте, заглянувшем под его роскошное деревянное крыльцо. Перестала напоминать о себе история зачисления его в столичный институт. И даже юность, связанная со старым учителем Илларием Модестовичем, снова растворилась в памяти начальника управления культуры. Жизнь Никиты Георгиевича покатилась своим чередом вперемешку с делами разного толка - приемами посетителей, несбыточными обещаниями, красивыми речами на презентациях и тостами на званых обедах.

     Его управление продолжало работать, напоминая бестолковое вращение мельницы, - сочинялись программы развития, составлялись графики финансирования, разрабатывались административные регламенты. Ночной сон Никиты Георгиевича стал глубже, кошмары перестали его беспокоить, а волнение улеглось. И даже жена перестала пугать его своим ночным видом, напоминающим попугая.

     Как-то раз, посещая книжные развалы в поисках нашумевшего бестселлера, Никита Георгиевич заметил свою верную соратницу, уборщицу Нину Николаевну, и был несказанно удивлен этой встречей. Он полагал, что интересы любимой уборщицы не поднимаются до высот литературы, а остаются на уровне бытовых проблем и телевизионных шоу. Никита Георгиевич хотел было окликнуть женщину и уже сложил ладони рупором, но потом передумал и решил понаблюдать за ней со стороны, желая узнать о её книжных пристрастиях. На удивление Никите Георгиевичу уборщица прошла мимо столов с брошюрами по практическому домоводству, не задержалась и у яркообложечных развалов с детективными романами, а остановилась у столика с книгами по искусству.

     «Моё благотворное влияние», - подумал Никита Георгиевич, беззвучно улыбнулся и с ужасом обнаружил, что его уборщица была не одна.
     Никита Георгиевич побагровел, на его лбу выступили капельки пота, а к горлу подкатил удушающий комок ревности: он привык видеть уборщицу только одинокой, жалкой и беззащитной, не представляя её в компании некоего мужчины. Никита Георгиевич считал, что одиночество уборщицы делает её зависимой от него, побуждает его заботиться о женщине, пусть даже мысленно или на словах.

     Он точно видел, как близко подошел чужой мужчина к его Николаевне и остановился рядом с ней. Ему даже показалось, что в какой-то момент их плечи соприкоснулись, а она склонила свою голову в его сторону. Никита Георгиевич, сжав кулаки в карманах и покусывая губы, смотрел на сиреневую косынку, до боли в сердце знакомую ему, на узелок, завязанный сзади на шее, который он видел почти каждый день в своем кабинете, но только сейчас смог рассмотреть его. Он видел, как она и отвратительный тип, стоявший рядом, наклонились над столом, долго рассматривали разложенную на нем литературу, потом выбрали  какую-то большую книгу и стали вместе листать её. Они что-то горячо обсуждали, глядя то на страницы книги, то в глаза друг другу. В это время лица их находились на таком близком расстоянии друг от друга, на каком могут позволить себе быть только родные люди. Никита Георгиевич видел их со спины издали и потому не мог рассмотреть лица мужчины, что ещё больше раздражало его и разжигало в нем пламень ревности…

     - Ну-ну, - сказал он самому себе, настроившись тайно выследить парочку и все разузнать. Но вдруг толпа книгочеев, набежавших неизвестно откуда, оттеснила его в сторону, и он потерял из вида преследуемую пару. В какой-то момент он увидел шевелюру седеющих, раздуваемых ветром темно-рыжих волос, принадлежавшую спутнику Нины Николаевны. Он быстро пошел в их сторону, натыкаясь на острые углы необъятных книжных столов, перегораживающих ему дорогу, роняя книги на землю, ругая книготорговцев, и окончательно потерял их из вида. Никита Георгиевич ещё долго и тщетно кружил по развалам, всматриваясь в публику, ловя настороженные взгляды продавцов, начинающих подозревать в нем потенциального книжного вора. А когда стемнело и книжный базар опустел, он прекратил свои поиски и поехал домой. Звонить он никуда не стал, решил дождаться следующего дня.
     На следующий день ничего не подозревающая уборщица в белоснежном воротничке и сиреневой косынке, с ведром и шваброй наперевес вошла в кабинет к взволнованному, не спавшему ночь Никите Георгиевичу. Никита Георгиевич подошел к двери и запер её на ключ.

     - Давеча был на книжном базаре, - дрожащим голосом сказал Никита Георгиевич, наблюдая за лицом уборщицы, - смотрел книжки по искусству. Нашел одно классное издание, дорогое только. Как же оно называется? Забыл…
     - «Мир Ван Гога»… Что тебе нужно? – спросила уборщица, краснея и не глядя на Никиту Георгиевича.
     - Обидно как-то: я не последний для тебя человек, а ничего не знаю о твоем ухажере. Столько лет вместе…И вот такая мне благодарность…
     - Надо было сказать тебе, но я не решалась. Думала, помогу ему немножко, и он уйдет. А тут вон как всё вышло.
     - Что вышло, Николаевна?
     - Сошлись мы с ним - вот что.
     - ?
     - Помнишь, забрел к нам тогда убогий?
     - Клим?
     - Почему Клим? Сергей он, а не Клим. Это фамилия ему Климентьев. А ты его знаешь, что ли?

     Никита Георгиевич стоял в центре кабинета как тумба, громко сопел и молчал, скрестив руки на груди. Очки его запотели от его же испарины. Через запотевшие стекла не видно было глаз, и уборщица не могла понять выражение его лица и реакцию на сказанное ею.
     - Сам же говоришь, что он Клим…
     - Я много чего знаю, Николаевна. Рассказывай.
     - А нечего мне рассказывать, Георгич. Ты меня знаешь: я никогда никого не брошу в беде, будь то человек или животинка какая. Я нашла его, забрала к себе и выходила. Человек он оказался честный, и живет он теперь у меня. А мне и не хуже. Одинокий он был, как и я. А теперь мы вместе. Что в этом плохого?
     - А с ногами у него что?
     - Пострадал за правду. Кое-кому не понравились, как он говорит. Избили его и оставили лежать на морозе. И никому дела не было до лежащего на земле человека. Лежит – значит, пьяный. Так вот и отморозил он себе ноги. А потом лежал в больнице. Перенес несколько операций.
     - Ужас какой-то рассказываешь, Николаевна. Чем он занят?
     - Сначала приходил в себя, молчал долго, в окошко смотрел, потом отошел, по дому начал мне помогать. А теперь стал в детскую комнату ходить, которая на первом этаже при нашем жэке. Занимается там рисованием с детками. жэк обещает ему зарплату платить.
     - Это он вчера был с тобой?
     - Да, это был он.
     Никита Георгиевич сделал длинный выдох, потом снова долго стоял как тумба, размышляя о чем-то в центре своего большого кабинета. В это время уборщица, оставив без применения орудия уборки, сидела в его директорском кресле и тоже молчала.  Он вытащил платок из кармана брюк, протер им очки, промокнул лоб, шею, высморкался и сказал:
     - Будь так, как есть, - затем отпер дверь кабинета и выпроводил уборщицу в приемную, сказав ей в узелок сиреневой косынки, завязанный сзади на шее:
     - Не надо убирать, Николаевна. У меня чисто.

     Чувство ревности, переживаемое Никитой Георгиевичем со вчерашнего дня, несколько притупилось и начало исчезать, переходя в другое чувство. Он ощутил себя благотворителем, будто это он, а не кто другой, позаботился о давнем своем приятеле Климе, когда-то кардинально повлиявшем на его судьбу.
     Выйдя на своё любимое крыльцо, он прикрыл за собой входные двери, остановился на верхней площадке, погладил шероховатые поручни и резную колонну. Он задумался, но не мог вспомнить, когда в последний раз занимался рисованием и где сейчас находятся его рисовальные принадлежности: карандаши, кисти, краски и этюдник. А ещё он подумал, что неплохо было бы ему походить в студию при жэке и поучиться у Клима рисованию.