Иллюминация, глава четвертая - Рейд на Ростов

Ара Недолян
                РЕЙД НА РОСТОВ


  Ольгу я встретил в Нальчике. Мы с Левиком приехали на какую-то конференцию, организованную Гогой: обошли периметр вверенной нам территории - старого советского пансионата, с запахами столовой и звуком биллиардных шаров: дядьками и тетьками, высыпавшими по вечерам сидеть на скамеечке и петь песни под аккордеон: кучкой черкесских охранников в форме (примета времени!) и их подозрительными дружками, маячившими группками в темноте: вышли прогуляться в город, очень пустынный и необъятный, сравнительно с небольшим числом жителей: в киоске я увидел бутылку бормотухи и предложил Левику ее отведать, ради местной экзотики. Мы вернулись с бутылкой в наш крохотный номер, вышли на балкончик, уселись и принялись ее пить, глядя на окружающие лесистые горы. Я был раздражен и подавлен: влажным зноем, пустынным Нальчиком, этим пансионатом, выпавшим из своего времени, этой конференцией, в которую уже жалел, что ввязался, зреющей несомненной ссорой между Гогой и Левиком, блатными черкесами, гадким вкусом бормотухи, которую - хочешь-не хочешь - надо было выпить. Левик заметил, что у балкона безнравственная конструкция - он был общим для нас и соседнего номера, лишь посередине разделенный символическим перильцем. В подтверждение его слов, в соседнем номере послышались голоса, и на балкон вышли две девушки: одна толстая, другая - красивая, не девушка даже, а взрослая девочка. Нам они очень обрадовались - вот, дескать, теперь будет компания. Я кисло предложил им бормотухи, они отказались. Левик начал приветливо устанавливать с ними контакты - выяснилось, что младшую зовут Ольга, она из Ростова, этим летом окончила школу и поступила в железнодорожный институт, потому что папа у нее железнодорожник. Я тем временем вернулся в номер и уснул. Вечером Левик и Ольга предложили мне пойти прогуляться. Сперва мы сидели в кафе неподалеку, но там обнаружился толстый лысый хмырь, который, по словам Ольги, считал себя "новым русским" (хоть и жил в том же пансионате?) и приставал к ним. Хмырь церемонно спросил - можно пригласить вашу даму на танец? - Дама не танцует - ответил я. Хмырь отошел и стал о чем-то шептаться с черкесами - ребята, помогите мне - расслышал я. Ольга сказала, что он пристает, как капризный ребенок, требующий новую игрушку. - Давайте уйдем, пока милое дитя не вздумало предложить нам, например, бутылку шампанского - предложил я. Мы ушли, и пошли на озеро, бывшее неподалеку. Взошла луна: мы бродили вокруг озера: есть ли у вас семьи? спросила Ольга - нет - ответил Левик - да - ответил я. На пути встретился ручей: мы задумались об обходе: я резко оттолкнулся и перемахнул через него: сзади послышался мягкий сдваивающий звук приземления - Ольга прыгнула следом. Мы еще немного погуляли и вернулись. Ночью пришел Гога, и они несколько часов ссорились с Левиком. Эти дни я проводил в совершенно оглушенном, нервном состоянии человека, которому не дают заснуть. Все происходящее было мне оглушительно чуждо. Я заметил однажды, как Ольга играет в пинг-понг с охранником: гибкие, твердые, красивые движения, властная повадка и голос: охранник ее слушался. Все они очень интересовались Ольгой, но никто не смел клеиться: от нее исходила ровная, отталкивающая сила: ключ от пинг-понга она просто взяла себе, и охранник выпрашивал его обратно, когда кому-нибудь становилось нужно. Мы играли в этот день с Ольгой: шарик ладно перелетал от меня к ней, от ней ко мне, не задерживаясь ни на секунду: мы чувствовали лад. У нее были золотые волосы, собранные в косу, серые, внимательные, немного ассиметричные глаза, она была ладная, стройная, тонкая, но сильная, с четкой осанкой: в речи ее слышалось забавное южнорусское придыхание: когда мы вечерами приходили с конференции на балкон, она уже сидела у "границы", как Левик прозвал перильце, и, встретившись со мной взглядом, слегка улыбалась глазами: мы беседовали, потом расходились спать.

Первые симптомы я заметил по Диане и Софи: семнадцатилетняя длинноногая Диана, раньше скользившая по мне матовым, равнодушным взором, теперь смотрела широко распахнутыми глазами и впитывала все, что я говорю: припоминаю себя то здесь, то там стоящим с нею и дающим ей разъяснения по разным предметам, которые ее начали необычайно интересовать: Софи, демонстративно не замечавшая меня с прошлой конференции, вдруг обнаружила мое присутствие и обрадовалась, как родному: однажды мы стояли у клуба, и Софи сказала: знаешь, у тебя есть странная привычка иногда вдруг смотреть в даль, в полную пустоту... в конце дорожки, на которую я смотрел, появилась Ольга: ну почему же в пустоту - кротко возразил я. Однажды мы втроем (с Левиком) пошли на реку, протекавшую в ущелье перед пансионатом: когда мы дошли до воды, Ольга решительно скинула платье - и стала осторожно пробовать ногой воду. Я не смотрел на нее, но боковым зрением улавливал золотистую, светящуюся кожу, стройные, девственные ноги... Она перешла вброд реку и с любопытством начала исследовать противоположный берег: это была любопытная и смелая девочка.
Левик вконец рассердился на нехорошую конференцию и решил уезжать: поскольку я вполне разделял его отношение, он ждал, что мы уедем вместе: наступал вечер, надо было решать - завтра с утра брать билеты, или нет: мне надо было решать. Ну вот, вы уедете, мы снова останемся одни - сказала Ольга. Я смотрел на нее и на Левика: вот - долг, вот - живая девочка. - Я приму решение этой ночью - сказал я им.

Дело в том, что я решил устроить ночь мафии и пантомимы: скучных участников
конференции забрать из их мира в другой, настоящий: я решил попробовать ввести туда и Ольгу. Они собрались - человек пятнадцать, и частью удивлялись, частью еедовольствовали новой затеей. Я сразу пресек ропот, взял ситуацию в свои руки и стал объяснять им правила: они подчинились и стали играть. Играли они самозабвенно (некоторые - впервые в жизни), ночь напролет: во многих обнаружился высокий артистизм: снизу поднимались охранники, с целью пресечь шум и безобразие, некоторое время удивленно глазели, а потом просили взять в игру и их: Ольга была чудесна, все, затаив дыхание, любовались ее пантомимой, а в мафии она была грозным соперником: решение было принято. На следующий день Левик уехал - уехал хранитель границы: но Ольга вдруг стала очень озабочена и тревожна: сказала, что у них с соседкой серьезная проблема, и ей предстоит эту проблему решать: я был очень встревожен, но на все вопросы и предложения помочь она твердо отвечала, что должна это сделать сама: и потом - исчезла. Я уходил несколько раз с конференции, поднимался в номер и выходил на балкон: там было пусто. Наконец, придя вечером, на закате, я увидел на балконе Ольгу: сердце дало перебой - я думал, что балкон опять пустой, что она где-то в одиночестве решает неведомую и грозную проблему - а она сидит, сидит на полу, разметав по плечам волосы, и смотрит со знакомою, вернувшейся улыбкой в глазах: ну как ты? - Все в порядке. Выяснилось - "проблема" заключалась в том, что соседка оказалась беременна: льга сводила ее к гинекологу - тот сказал, что аборт делать поздно. Я смотрел на Ольгу с нешуточным уважением - суметь в чужом городе решить подобную проблему, взвалить на себя такое - да, есть в ней стать! Я забросил конференцию, с утра мы уходили с Ольгой к озеру, был исход лета и та томительная, прощальная приподнятость еще залитой солнцем, еще торжествующей, но уже сознающей свою обреченность природы - солнце отражалось в ее глазах, ложилось бликами на ее золотистую кожу - мы говорили часами, я рассказывал ей про "Гнозис", про книги, мы играли в ту игру, когда один загадывает слово, а другой, задавая вопросы (на которые надо отвечать "да" или "нет") - отгадывает. Но мы так хотели, чтобы партнер отгадал, что пространно начинали рассказывать о загаданном слове - я загадал "очарование", она,  в ответ, "покорение"...

  - Как же это - через два дня мы разъедемся, и, может, будем друг другу писать открытки на Новый год и день рождения - сказала вдруг Ольга - а я впервые в жизни встречаю человека, с которым могу так говорить, с которым хочется говорить бесконечно... Действительно, куда было теперь двигаться? Туда ли? Нет, режим границы мы негласно продолжали соблюдать: однажды Ольга лукаво сказала - посмотри, мне на спину, кажется, прилип листик - я глянул на ее золотистую, гибкую спину (на ней был костюм, оставляющий живот и спинку открытыми), и вежливо сказал - нет, там ничего нет - а в другой раз я предложил ей пойти на речку - и она взглянула глубоким, серьезным взглядом и сказала - нет, я не пойду... В последний день мы заглянули в зоопарк: одинокий тоскующий амурский тигр метался по своей тесной клетке и хрипло выкрикивал - Аум, аум... Тибетская мантра - сказал кто-то из нас - так говорят на его родине...
В последний вечер были танцы: я не танцую, но Ольга взяла меня и повела, она танцевала красиво, пластично, я понял, что должен двигаться не в такт музыки (я его не чувствую), а в такт ей, отвечать на ее движения, это была как бы усложненная пантомима вдвоем... У тебя слишком много романов! - в сердцах сказала мне Софи и в утешение себе подцепила красивого юного грузина, потом призналась, что они в четыре ночи приходили к моему номеру подслушивать у двери - "не играем ли мы в какую-нибудь игру". Но мы не играли ни в какую игру: мы простились рано, утром Ольга отправлялась в экскурсию на Эльбрус. Я обнял ее и поцеловал - не в губы, а в шею, сзади, как ребенка. Ее тело встрепенулось в моих руках - легкое, порывистое, птичье... И мы попрощались. Я не спал эту ночь, сидя на балконе в двух шагах от спящей Ольги, один, и чувствовал, что мы попрощались хорошо: иного не надо. Граница осталась нерушимой.

  Мы возвращались в Ереван с Софи, и в машине по дороге в Минводы она обиженно, но и хозяйски спала у меня на плече. Что поделать, Софи - это как мартовский Сочи... В марте, в Сочи, Софи была загадочна: смуглая, волосы цвета воронова крыла, необыкновенно глубокие черные глаза, со светящимися точками-звездочками: полуукраинка-полуангличанка, дочь знаменитого философа и переводчика , переведшего Улисса на русский язык, а с ее матерью он познакомился на какой-то литературной пьянке в Переделкино, где ночью, посреди всеобщего свинства, он вдруг встал на стол и начал по-английски читать Китса: мать Софи так влюбилась в него, что переехала жить в СССР, но потом они расстались: Софи окончила школу в Москве, потом - Оксфорд, по английской литературе, теперь работала в Гогиной "миротворческой" организации и не понимала, кто же она. Ее заинтриговала моя мрачность и нерасположенность к окружающему: мы познакомились и понравились друг другу, и стали держаться рядом: на прощальном банкете мы оказались на противоположных краях длинного общего стола, а я надеялся, что удастся сесть рядом: банкетом овладел чокнутый черкес, он шпарил тост за тостом, требовал, чтобы никто вообще не разговаривал и все внимали только ему, нес тошнотворную ахинею о святости кавказских обычаев: а Софи была на противоположном краю стола! Скоро я вообще перестал притрагиваться к рюмке при очередном тосте, только мрачно глядел в глаза черкесу, мечтая, как бы размазал его по стенке: я заметил, что Софи тоже демонстративно перестала чокаться и смотрит на меня. Пойдем? - головой показал я. Софи кивнула, набрала в грудь воздуху, встала и пошла - через весь зал ко мне: тут даже черкес поперхнулся, все ошарашенно глядели на Софи: я встал ей навстречу, взял за руку, и мы не оборачиваясь вышли. Вслед, слава богу, не стреляли. Мы сидели у ночного моря, не помню, о чем говорили. Мы уважали друг в друге победителей. Но потом, увы... Потом мы сидели в кафе с Гогой, и Гога читал свои стихи, а потом пошли к нам в номер, и Гога с Софи стали целоваться. Я тихо вышел и бродил по ночному берегу: издалека как будто вскоре донеслось мое имя, но я решил, что мне померещилось. Утром, когда я вернулся в номер, Гога сказал, что Софи ушла сразу же, как заметила, что меня нет (значит, вправду это она звала...), позвонил и сообщил ей, что я пришел. Она не просила ничего передать, даже не попрощалась. Вот и все. Она не была победителем, просто она не знала, кто она. Впрочем, она все же ушла из "миротворческой" организации и живет теперь в маленьком английском городке, на берегу холодного моря.

  На душе у меня было очень тревожно: фактически, я оставил Ольгу в гораздо более опасном положении, чем застал: до меня черкесы думали, что вообще нельзя, подчинялись ее неприступности, но теперь увидели, что можно, и могли выйти из повиновения.

  Через десять дней я позвонил - оказалось, что все в порядке, она уже приехала домой и написала мне письмо: я тоже написал письмо: мы переписывались. Я разглядывал, как встарь, карту: Ростов, Дон, Азовское море... 1200 километров от нас. К северу. Я представлял, какое теперь озеро в Нальчике без нас, как падают в него с берегов желтые листья, как рыдает над ним осенний дождь, и еще я представлял одинокую девочку в Ростове, с нетерпением ждущую моих писем, для которой весь мир вдруг стронулся с места и наполнился новым смыслом - девочку, ни с кем доселе не разговаривавшую, и теперь вот снова ставшую одинокой: я писал ей все то, что ей стало надо услышать, я представлял себя самого - до Араика и Рубины - и хотел стать для нее одновременно ими обоими, открыть ей, что она была всегда права в своем одиночестве, непохожести и неразделенности, и именно эта правота может открыть ей другой мир, показать другой свет: она писала, как сердце у нее провалилось на миг, когда я ее обнял, и тело пронзила волна сладкой, жуткой дрожи: как она, однако, уснула, и лишь на следующее утро, на Эльбрусе, вдруг осознала, что произошло - что она любит, и может быть любима: как затопила ее волна ликования, как просияли ей солнце и льды - мне это было так знакомо, так же торопился я унести с собой расцветающее чувство Вики, чтобы отдаться ему наедине, в ночном подъезде, так же было, когда я уехал от Гаи в Крым, а от Рубины в Ленинград - вдали меня настигало, и я мог наконец поверить в его непреложность, неотменимость... Она писала, что мир преобразился, она чувствует, как над ней раскинулась чья-то мудрость, внимание, сочувствие, сила, что небо теперь видит ее: она писала, что внимательно вглядывается теперь в людей, пытается их понять, пытается понять, есть ли в них что-то общее со мной: что она заново разглядывает свой город, представляет, что показывает его мне, гуляет со мной, и мы разговариваем о тысяче важных предметов: что она полюбила ночь (раньше она была жаворонком), потому что в ночи я как-то ближе, возможнее: каждая ее нота была совершенно прозрачна для меня, я как бы чувствовал, как в далеком Ростове словно заново рождается мое собственное я: в далеком Ростове расцветает одинокая, не стесненная ничем любовь ко мне. Я научился отличать северный ветер средь прочих ветров: я приветствовал осеннюю свежесть, дожди  они шли от нее: в них было и ее дыхание. Она писала, что ей снятся огромные волны, встающие из-за домов и накрывающие город: это был мой старый сон. Она писала, что ей снится, будто она - мужчина 30-35 лет, руководитель восстания в пустыне: оранжевый песок, танки, вертолеты: оранжевой пустыней, очевидно, ей представлялась Армения, остальное - моим предполагаемым времяпровождением: она верила в то, что "Гнозис" перевернет мир, начал над этим задумываться и я: мне захотелось, чтобы журнал ожил, чтобы идеи и философии в нем стали претворяться в живую человеческую реальность: в душе моей хаотично стали восходить образы, мысли - мечта о философии, могущей быть сокрытой основой мира и жизни, и мечта о ее выявлении: разумеется, чуть живой новорожденный Гнозис судорожно дернулся раз-другой под моим давлением - и преставился: я этого еще не знал, мне казалось, что вызревает новый, невиданный номер, в котором пространство духа отдельных людей, отдельных статей вдруг откроется, сольется и обнаружит свое глубинное единство: и из этой безмерности раскрытого и объединенного духа зазвучит новое слово: прежде всего я хотел для этого бесстрашия, и оттого посвятил второй номер Злу: которое надо было принять в себя, как компонент не дидактического, правильного - а крылатого, огненного, чудесного добра: сами собой вдруг выплыли у меня строки: "Я стремлюсь к добру, к свету, к жизни, почему серый туман тоски и равнодушия леденит мне кровь?" "Не стремись напрасно. Ты рожден исполнить свой долг. Ты выберешь самое трудное, то, что не происходит само, что сделать можешь только ты - ты узнаешь его по ощущению страха и головокружения, святотатства и расставания с собой, одиночества меж людьми и по множеству лучей и нитей, которые встанут из-за знакомых предметов." " Пусть каждый расскажет, что он видит, расскажет без страха и без утайки, и да хватит ему сил не замолкнуть." Идею воспринял один только Самвел, добавивший к своему математически безукоризненному обоснованию Зла пару прозрачных, неземного звона полных статей: все это, однако, потонуло в ином, в случайном: второй номер нам удалось размножить на ксероксе в количестве 50 экземпляров, третий - не родился вовсе (то, что именуется третьим номером - совсем отдельная, не имеющая связи с первоначальной идеей вещь). Короткая, быстро захлебнувшаяся революция в мирах совместно с эпистолярной любовью: этого, однако, оказалось достаточно, чтобы вызвать в России дефолт, поколебавший было ход ее буржуазно-филистерского перерождения: но все это быстро глохло. Ольга написала, что опасается за воображаемым образом позабыть реального меня, я тоже уже начинал достаточно смутно представлять ее лицо. Конкретная явленность, бывшая в Нальчике, стала расплываться в слишком широкую абстракцию: проступали черты виртуальности, все это стало напоминать мне самодовлеющие телефонные разговоры с Викой: тон наших писем становился все безнадежнее. В Ростов! - потребовал я у судьбы. Она незамедлительно ответила: нам с Араиком (по рекомендации Гоги) предложили поехать в Тифлис и провести некое мероприятие, за что обещали прилично заплатить.

  Мы приехали в Тифлис: сидели вечером в унылом, безлюдном кафе, и Араик вдруг, впервые в жизни, сказал, что ему тяжело и бессмысленно, он утратил смысл жизни. Судьба вняла его жалобе на следующий же день: мы приехали в Ликани, бывшую резиденцию Романовых, а потом - товарища Сталина, и там была Лана- высокая и стройная, похожая на лань, скрытная, задумчивая и молчаливая, нежная и добрая, но и очень гордая, в ней была печаль, сочувствие смеху, и когда какой-то грузин стал шумно ею восторгаться - такая девушка, как вы, должна писать стихи! - она тихо про себя сказала: а почему вы думаете, что я их не пишу? Не знаю, как они с Араиком поняли друг друга, но сразу же стали неразлучны. Это были волшебные несколько дней: в необъятном парке деревья стояли золотые, багряные, шумела река, а по ночам в лунном свете проступала воздвигнутая на утесе древняя грузинская крепость: мы называли ее Лунной крепостью, хотя у нее было какое-то название. Однажды я поднялся к ней: я медленно карабкался по почти вертикальному склону, иногда вдруг соскальзывал с мокрых от росы листьев и травы и замирал на самом краю обрыва: недоумевал, как же добирался до крепости гарнизон? Наконец я поднялся: с утеса была видна вся Боржомская долина, необъятная, прекрасная осенняя ширь - и чувство абсолютной неприступности и доминирования крепости над всей вселенной.
Я представлял, каково здесь при луне: из покрытых мраком ущелий сюда, в пустынную крепость, должен прилетать Люцифер.               

Ночами мы жгли костер, и Араик с Вазгеном и Ланой разучивали старинные английскую и русскую песни, подыгрывая себе на флейте. Остальные сидели молча, передавая по кругу бутылку с белым вином. Потом мы шли в гостевой дом играть в пантомиму, и Соночка была с нами, и с ней впервые с тех лет было хорошо и спокойно: на прощальном банкете мы сидели с Соночкой и сплетничали - рассказывали друг другу, чем занимаются сейчас окружающие нас люди - тут было на что посмотреть, армяне, грузины, азербайджанцы, пьяные и развеселые - мы домысливали их мысли, их жизни, их 6намерения, кто что сейчас норовит, и очень переживали за одинокую красивую русскую девочку из Саратова - почему-то к ней никто не подходил, не приглашал танцевать - мне даже стало совестно, но рядом с Соночкой было так спокойно... (К тому же Саратов - это было бы уж слишком). Наконец, бравый соотечественник исправил начавшую зиять оплошность, и мы с Соночкой со вздохом облегчения пошли искать наших: они были в доме товарища Сталина: мы там были одни. Я вошел в кабинет товарища Сталина и сел в кресло товарища Сталина: заложил руку за лацкан и негромко позвал: Лаурентий! Что-то слабо шевельнулось в темноте: Соночка с визгом пулей вылетела из кабинета: Там товарищ Сталин! - пожаловалась она Араику. Мы с Араиком пошли провожать Лану: я остался на мосту, стал глядеть на звездное небо: столько звезд я не видел еще никогда: семь раз небо прочерчивали неуловимо-стремительные нити метеоров: наконец, наглядевшись досыта, я собрался идти, как появился Араик: оказывается, его повстречал наш наниматель, Лоренц, и час они пудрили друг другу мозги: я истолковывал ваше отсутствие более благоприятно - сказал я. Ну что вы, куда, зачем? - пожав плечами, отвечал он.

В Ереване... господин Атаян восходил на свою Голгофу. Он пытался  быть с Ланой, а это оказалось крайне непросто. Дважды мы становились с ним в  засаду - часами патрулировали улицу, по которой, возможно, должна была  пройти Лана. Оба раза она не появилась. Мы читали стихи друг другу. Маргарита... она сочувствовала Араику и страдала. Однажды мы все  вместе были у Ланы, потом Лана приходила в гости к Араикам. Он говорил, что  их любовь совершенно обречена: Лана замужем и любит мужа (он в это время был в Америке), а к нему она испытывает просто сочувствие и понимание, но не любовь. И он стал свертывать обратно свою любовь, как если бы пытался свернуть начавший распускаться бутон: интегрировал Лану в семейный круг, превращал любовь обратно в дружбу. Это было невыносимо тяжело, душа его рвалась, и слышался треск ломаемой любви. Мы с ним влюбились почти одновременно, но сделали разный выбор: я не понимал и не принимал его решения, мне было отчаянно жаль Маргариту, но думалось, что она все же выдержала бы: Араик же совершал что-то явно непоправимое, самоубийственное для души - мне казалось, что ему следует рвануться во всю мощь, пробить эту кощунственную дружбу обратно в любовь, хоть на неделю, хоть на десять дней: Лана должна была уезжать в Америку - ну а потом - расхлебывать последствия, восстанавливать разрушенное. Араик поступил иначе: с тех пор он (как и Соночка) любит называть себя мертвым, болеть и плохо себя чувствовать. У них с Соночкой игра - называть себя мертвыми, и подтрунивать надо мной - "сколько в нем жизни!". Соночка припоминает, что она умерла этак к девяносто второму году. Отчего же так? - не говорит, не помнит: когда Араик и Соночка сидят вместе - они кажутся мне похожими на двух печальных, покинутых богов, по иску Афродиты изгнанных с Олимпа. Любовь и так не живет долго на этом свете - умирает: стоит ли убивать ее своею рукой?
   
Я приехал в Ростов. Остановился в гостинице, рекомендованной Ольгой - неподалеку от их дома - и долго, долго смотрел на телефон. Сейчас я ей позвоню: сейчас я ее увижу: сейчас душа моя примет свою новую, свою порожденную часть! И вот мы встретились: привет... привет. Настороженно, не приближаясь, смотрим друг на друга: ну вот, я и приехал... Да, приехал... Мы идем рядом - на расстоянии: это совершенно незнакомая девушка! Как угодно я представлял нашу встречу... Как учеба? Хорошо, меня выбрали старостой курса. А вот набережная, это Дон... Серая река, серый гранит, серое небо: холодно. Желтизна осеннего солнца, желтизна листьев, желтизна ее волос: серые глаза, в них - холод и настороженность. Покатаемся на пароходике? Ветер, ей холодно, но мы не хотим спускаться в салон: может быть, мне следует... начинаю я, осторожно привлекаю ее к себе, мягко начинаю касаться губами лица, волос... Она не отстраняется, но и не отвечает: мне кажется, пока не надо... хотя, конечно, ты ожидал другого, когда ехал. Еще пять дней назад в голосе ее было счастье! - когда я позвонил, сказал что приезжаю... Я даже не чувствовал удивления и огорчения: просто перед глазами кружилась мгла, и Ольга, река, закат виделись словно в каком-то отдалении, далеко вне меня. Пароходик пристал к берегу, мы были совершенно окоченелые: побежали? Я побежал - засвистел в ушах ветер, она - следом. Ну, мне пора... завтра на том же месте.

Вечер я просидел в номере: двигался осторожно и медленно, пил вино, удивленно смотрел, как пальцы ладно и четко берут стакан, ставят его обратно...

На следующий день мы встретились: у тебя здесь дела? - вскользь спросила Ольга - Нет... в полном отупении ответил я. Ты приехал только из-за меня? - Да так, ты столько писала о Ростове, захотелось на него взглянуть... Ольга стала задумчива, глядела на меня вопросительно: мы пошли по мосту за реку, там было озерцо и лес, красивый, огненный... Ольга фотографировала пустынное озеро, деревья, чаек, а потом сказала - смотри, началось! Я посмотрел в небо, куда она указывала, и обомлел: через все небо шел нескончаемый поток ворон, их были тысячи, и они летели ровными рядами, не сталкиваясь, через все небо, из края в край, широкая черная дуга застыла и не менялась: они летят вечером со свалки домой, в город, и это длится несколько часов - пояснила Ольга. Под грозной черной дугой, распадающейся над городом на отдельные стаи, вернулись и мы: смеркалось. Мы ходили по темным улочкам, о чем-то разговаривали, и чернота перед глазами постепенно рассеивалась: я взял Ольгу за руку, она не возражала: шок проходил, я чувствовал, что постепенно возвращаюсь в реальность: что ж, произошло вот так, все это - письма, любовь - было для нее просто виртуальным упражнением, впрочем, она очень любезна, гуляет со мной, показывает город, больше она ничего и не обязана... Мы заговорили чуть более конкретно, подходя к моей гостинице - о реальности, о том, как мы провели день - прекрасно, учитывая, что мы просто коротаем время в ожидании моего отъезда - сказал я и зашел в магазин, купить себе ужин. Ольга вошла следом и задумчиво стала рядом. На улице она вдруг сказала - знаешь, меня всегда восхищало твое умение называть вещи в лоб, своими именами... Я так больше не могу, я должна тебе все рассказать... Сядем. Мы сели на скамеечку: Ольга взяла меня за руку: пожалуйства, скажи... чем ты занимаешься и зачем сюда приехал? - Я издаю Гнозис и приехал, чтобы тебя увидеть. Она задумчиво кивнула: я так им и сказала... Видишь ли, я так обрадовалась, что ты приезжаешь, что рассказала о тебе родителям и сестре. Моя сестра...она намного старше меня... она работает в ФСБ. Папа очень расстроился... сказал, что не любит армян, а сестра спросила - а чем он занимался в Нальчике? И сказала, что надо его проверить... На следующий день меня вызвали туда: со мной говорили двое мужчин, сказали, что на тебя есть семь запросов по линии ФСБ, и что они просят меня выяснить и сообщать им, зачем ты на самом деле приехал в Ростов. Я сказала, что ты приехал, чтобы увидеть меня: они улыбнулись и сказали: Ольга, вы же взрослая девушка... подумайте о своих перспективах, сейчас так трудно найти хорошую работу... И я... я же совсем ничего о тебе не знаю, а они были так убедительны... Я сидел, не веря своим ушам. Ну, здравствуй, старый знакомец! В то же время я чувствовал, что все оборачивается не так бессмысленно, как мне показалось вначале: просто был враг, и враг старый, опасный. Я попытался, как мог, рассказать Ольге о моей работе, о моих взглядах, но чувствовал, что зря говорю: все слова обретали какую-то странную двусмысленность. Мы простились задумчиво: и лишь в номере я почувствовал наконец освобождающую ярость: старый хрен, не любит армян, а в черкесский пансионат дочь посылать одну любит?! Ну а с теми нелюдями схлестнуться вообще одно удовольствие: влезть в девичью первую любовь, это ж надо! Что ж, Ольге придется выбирать! Утром на вокзале (мы договорились поехать на поезде на берег Азовского моря) я подошел к Ольге и сказал: Ольга, либо ты веришь мне, либо нет: я не собираюсь ничего больше доказывать, мне физически невыносимо находиться рядом с человеком, который мне не верит! Ольга взглянула одобрительно и твердо сказала: Я всегда тебе верила. Мы шагнули навстречу: я взял ее за руку: все страшное, бравшее душу в тиски, уходило и таяло с каждой секундой: мы сидели на вокзале и ждали поезда, я ласкал ее руку и чувствовал, как пробегает по мне холодная, восхитительная, пьянящая дрожь, как воссоединяется разорванное, как мир становится светлее с каждым мгновением, уходит из него черная тревога и холод и разливается в груди тепло. Завороженные, мы сели в поезд: мы узнавали друг друга с каждой минутой, вспоминали, интенсивная душевная работа предыдущих месяцев и дней возвращалась теперь в мягком блистании свершающейся реальности, мы влюблялись с каждой секундой, и не могли отвести друг от друга глаз. Мы вышли на маленькой станции и сошли на пустынный берег: море было очень далеко, и все пространство до него покрывала липкая жидкая грязь: море приливало и отливало, и в дни прилива (он длился днями, зависел не от Луны, а от ветра) здесь рокотали волны и подмывали обрывистый берег: несколько прибрежных деревень пришлось эвакуировать, и все вокруг носило черты разоренности, обреченности морю - но само оно неподвижно серело вдали: мы брели по исчезающему берегу и целовались, и ласкали друг друга, продираясь сквозь одежду, ее губы торопливо и робко исследовали мое тело... Она достала какие-то биточки, испеченные собственноручно, и с затаенной гордостью смотрела, как я ем биточек, и грустно сказала, что так мечтала привести меня к себе домой, где она столько обо мне мечтала, усадить на кухне и накормить, и как она смотрела бы, как я сижу - теперь уже не в мечтах, а на самом деле, и ем приготовленную ею еду... Мы ехали обратно притихшие, вспоминая, что снова нужно расставаться, и хотели, чтобы поезд ехал так вечность... Приходилось снова отпускать ее в ее мир, ставший теперь таким чуждым ей и враждебным, и снова ждать в тревоге завтра... Я стал думать: железнодорожный институт, семейка... все это слишком плотно и вещественно, она была свободна, пока была ребенком и жила в мечтах, теперь, когда жизнь началась, все это навалится и сомнет ее: ей слабо знакома вторая реальность - мир культуры и искусства, приходящий на смену детским мечтам и дающий возможность уходить от грубо-вещественной, прямолинейной, глыбами заваливающей обыденности: то же ФСБ - это ведь литературный факт, против него не имеют приемов люди одной только реальности: и только получив знание второй природы, сможет Ольга найти и других людей, они наверняка есть и в Ростове, просто нужно знать мир, в котором они обитают: от этого, в конечном счете, зависит, выплывет Ольга в жизни или нет. Следующие дни... мы ходили и покупали книги, в Ростове был книжный рынок, открытый всю ночь: мы пошли на заезший спектакль Виктюка "Служанки", на котором я был впервые шесть или семь лет назад с Викой. Это удивительный спектакль - там женщин играют мужчины, бритоголовые, с голыми торсами: но через пятнадцать минут это перестает замечаться, за ними следишь, как за женщинами, веришь их женственности, трепещешь от нее: это блестящий пример того, что искусство реальней мнимой "реальности", обладает способностью свободно преображать ее, и именно здесь лежит свобода: я хотел привить Ольге свободу, привить способность полета, ускользания от низшей реальности, способность преобразовывать ее. Мы снова говорили взахлеб, не отрывая друг от друга глаз, бродили, как сомнамбулы, и каменные громады города таяли, отпускали нас, мы жили в сотворенном нами, отвоеванном своем собственном, и даже ночные прощания теперь уже не отделяли нас друг от друга: я знал, что теперь она уносит с собой способность преобразовывать мир, во всяком случае достаточно, чтобы сохранить до завтра: чтобы отбить неизбежную "атаку снизу", проигнорировав ее, подумав - "что за бред!", а то и - преобразить в подчинение, подчинение низшего - высшему. Я советовал ей попытаться перевестись в Москву - а там уже как-нибудь попытаться подойти к курсам вальдорфской педагогики: мне представлялось, что это могло бы стать ее призванием - она была прирожденным педагогом, твердым, спокойным, уверенным, которому можно вверить детей: что открывая им подлинный мир, подлинный, живой образ вещей, она сама гармонично и необратимо войдет в свою родную вселенную, и тогда отпадет уже необходимость во мне - где мир будет представать преображенным не моею волею, а согласованным трудом поколений людей: и ее руки примут участие в общей работе. Ольга верила, впитывала все это - новое, чудесное, из иного мира принесенное: она говорила, что жизнь совершенно преображается рядом со мной, но плохо, что она совершенно разучилась спать и есть. Надвигался последний день: я хотел пройти с ней и последний этап, но оказалось... она уже попробовала, и это было так неприятно, настолько не имело никакого отношения к любви... Я самонадеянно думал, что это я смогу исправить: было последнее утро, холодно, я просил Ольгу подняться ко мне... Она отказывалась, потом согласилась, вероятно, от холода. В номере она решительно разделась и юркнула под одеяло. Я попытался сделать все, что умел, чтобы растопить ее, но - тщетно. И вдруг она перешла к бурному, стремительному натиску, мне казалось, что я попал в стальные объятия машины - и выдержал, наверное, не более двух минут. Я был совершенно обескуражен: оказалось, я сам еще мало что знаю, меня самого надо бы поучить! Ольга же корила за неудачу себя и свою неопытность и совестилась - я же смотрел на нее совершенно новым взглядом: в ней жили тайные силы, о которых мне ничего не было известно и которые возвышали ее надо мной: вообще мы оба смотрели теперь друг на друга совершенно иначе: мы обрели в глазах друг друга странную, новую возвышенность, ушла дымка мечтания, которой все вокруг было подернуто раньше, вещи стали видны удивительно четко, и то была новая прекрасность мира - уже состоявшегося благодаря нам, уже не нуждавшегося в нашей эманации, воплотившегося как бы на новой, более строгой и торжественной ступени: души наши замолкли, стали вместе внимать молчанию чего-то высшего. Мы пошли в зоопарк, любимое место ее одиноких прогулок, и гуляли там, обнявшись, и сидели на скамейке, и говорили последние, важнейшие слова. То была не игра, и то была не мечта - передо мной сидела не девочка, и сильная и мудрая женщина, вступившая со мной в союз за преображение жизни - за то, чтобы она всегда оставалась такой, как в этот миг - серо-державный, просветленный и строгий, как ее глаза. Она пришла провожать меня в аэропорт, и мы простились, уверенные и спокойные.

  Потом, уже в письмах, был краткий период самого возвышенного лада: хоть и кратко, но мы уже прошли через реальность, через состоявшийся миг нашей любви, и лучше знали теперь цену словам: Ольга писала, что я вошел в ее жизнь как вихрь (вихрь... таково было некогда мое ощущение от Рубины), она чувствует себя вновь рожденной галактикой, завороженной упорядоченным притяжением стихий другой, что все это состоялось навеки, чтобы там не было дальше. Я в ответ пытался успеть написать ей все, что возможно, воплотить в словах все коды надежд на вечность: я чувствовал, что время истекает, что все выходит из своих пазов - мне снилось, что нас захлестывают белесые, яростные волны; в Ереване снова стали в ноябре раскрываться почки, и пробиваться зеленая трава - невозможность на краткий миг претендовала опрокинуть реальность, повернуть ход времен вспять - и ответный удар не замедлил последовать: наступила зима, что-то стало надламываться внутренне, перестали вдруг получаться письма - и у меня , и у нее, она писала, что переписывается сама с собой - пишет мне, но не отправляет - нечто подобное было и у меня: затем последовал тот обвал, о котором я говорил. Я не содержал уже в себе никакой надежды, и тон Ольгиных писем тоже сделался сух и уклончив. Но я еще раз увидел Ольгу - в апреле, когда в первый раз восстановились отношения с Гаей: и мелькнул призрак надежды. Но было поздно: все оказалось кончено. По приезде - немедленно начался новый жестокий накат на Ольгу,  на этот раз - чисто семейный, но уже открытый, не ведающий сомнений и не применяющий тонких приемов, поскольку Ольге уже не из чего было его отражать - внутри нее тоже было все кончено. Она сказала мне, что мы вступили в период грязи: она сказала мне, что я жесток, что я хочу бросить ее в воду с 15-процентной вероятностью выплыть. Это было сплошное торжество внешней, посторонней логики, но подобная точность все же примиряла: она не считала прорыв невозможным (все это относилось к изменению траектории жизни - Москва, вальдорфская педагогика, жизнь в культуре), она просто считала шансы чересчур невысокими (и все же 15 процентов - именно столько набрал Саркис на выборах 90-го года!) - и приняла решение отказаться, сдать меня. Она хорошо сознавала, что делает, и каково мне теперь, сказала, что понимает, что я оказался в ситуации, когда все опоры рухнули и я чувствую себя в полной пустоте: но тем временем уже успела принять меры к своей адаптации в обыденную жизнь: появилась некая чрезвычайно рассудительная подруга, у которой мы встречались и которая непрерывно давала по телефону советы житейской мудрости неким непрестанно звонившим девицам: был вскользь упомянут некий Степа то ли Сережа: а также замечено, что мне не мешало бы прикупить новой одежды, она может проводить к китайцам, у них очень дешево: сама Ольга появлялась каждый день в новом костюме, каком-то неизменно чересчур новом и стандартном - и мы уже не прикасались друг к другу. Сказала Ольга также, что ростовские театры ничем не хуже знаменитого Виктюка, впрочем, неприязненный тон по отношению к "господам в штатском", как она говорила, все же усвоила, и то хлеб: в последнее утро мы встретились на улице, под проливным дождем, и практически молча долго стояли под каким-то навесом: говорить было не о чем, все было кончено. Я не жалел, что приехал: что принял этот неизбежный конец, свою заслуженную беду под ветром и в дождь, когда произнесены и проиграны все слова, и не звучат жалкие утешения: что я еще раз, в последний раз, вижу ее, уже навеки оторванную от меня, законченную, в которую больше не внести мне ни одного штриха, ни одного изменения: не вызвать ни одной улыбки, ни одного поцелуя, ни одного слова - я проиграл, но сделал что мог, и пусть теперь другие сделают лучше. Но сможешь ли ты, Ольга, еще раз вырвать у жизни хотя бы те 15 процентов вероятности, на которые жестоко обрекал тебя я? Либо - предложишь ли ты их своим будущим детям? Если да - значит, все было не напрасно. Я приехал и обнаружил, что Гая снова прокляла меня - теперь уже за эту поездку. Справедливо и бессмысленно, как и всякая справедливость. Торпеды, выпущенные судьбой, поразили мой корабль в оба борта, я бросился латать Гаину пробоину с правого борта, но что мне было делать с зиянием слева? У меня была еще одна неисполненная мечта, последний несыгранный, непроигранный резерв... но об этом - как-нибудь в лруго раз.

  И все-таки я чрезвычайно доволен этим случаем - он доказывает, что в этом мире еще возможен Action directе, прямое действие, конечно, в случае, если имеешь дело с чистой и честной девочкой - и не собираешься потом подсчитывать убытков.