Ваня

Николай Стрельников
(Фото автора)

У меня на погонах красовалась буква «Т», а у него — две «лычки». Старшина и младший сержант, значит. Погоны имели черный цвет — технические войска. Точнее — радисты. А еще точнее — радиотелеграфисты. Морзянщики.
Я командовал взводом, а он отделением. Почему мне доверили офицерскую должность, я не знаю. В то время (а это было вскоре после Великой Отечественной), мне кажется, не хватало офицеров, а может, и еще почему. Как-никак — старшина, фронтовик, специалист первого класса, да еще и боевая «звездочка» на груди, не говоря уже о медалях.
Итак, я командовал взводом, а он отделением, в этом же, моем взводе. Таким образом, я был его начальник. Прямой, непосредственный начальник, которому, по долгу службы, по уставу, он должен был беспрекословно подчиняться и отдавать честь. Он и подчинялся, и отдавал, но не как все, а как-то натянуто, неискренне. И если уж держит руку под козырек, то обязательно кольнет тебя тончайшим лучиком насмешливого, презрительного взгляда.
За что он презирал меня, я не знаю. Во всяком случае, не помню ни одного повода с моей стороны, чтобы заслужить это презрение. Завидует? Вроде бы нечему. Разница в звании — пустяк: оба «лычечники». Разница в должности — тоже пустяк: на одну ступеньку. Да и должность-то не генеральская! Обмундирование — одинаковое: серая грубая шинель, кирзовые сапоги с широченными голенищами, выцветшая пилотка и гимнастерка с брюками «хб». Условия жизни — тоже: одна и та же казарма и железная двухъярусная койка, причем я спал внизу, а он надо мной. Способности?..
Да, способности были разные. Я имел уверенный первый класс, а он всё никак не мог вытянуть на третий, несмотря на мои старания помочь ему. Впрочем, я помогал не только ему, но и всем, всему взводу, в зависимости от успеваемости моих подчиненных. Дело в том, что, помимо общих «комвзводовских» обязанностей, я еще вел специальный курс — обучение азбуке Морзе, называемый на нашем языке просто «прием и передача». И вот передача-то у Николаенко хромала. Хромала больше, чем у кого бы то ни было. И вместо четких, уверенных знаков у него получалась мазня. Работать с такими «мазилами» в эфире — сплошное мучение. Как фронтовик, которому приходилось держать связь в различных, порой очень щекотливых ситуациях, и с различными радиооператорами, я знал это. И знал, что были случаи, когда именно из-за того, что какой-то оператор не отработал в свое время четкость передачи, чуть не срывались успехи боевых сражений.
Итак, может быть, Николаенко завидует моей классности и, в частности, красивой передаче? Но ведь я учу, учу его! Да, но можно позавидовать и этому: ведь учу я, а не он. Как сказал кто-то из мудрых: завистник, чем больше даешь ему, тем больше завидует тебе...
— Младший сержант Николаенко, постройте свое отделение.
— Слушаюсь, слушаюсь, товарищ старшина!
— Отставить! Сколько раз положено по уставу говорить это слово?
— Один раз.
— А вы?
— Слушаюсь, товарищ старшина! Нарочито подчеркнуто козырнет и строевым — ногу до пояса — к своим солдатам:
— Отделение-е-е!
Долго пронзительно тонко и громко тянет «е». Как будто командует полком. А перед ним всего семь человек. Опять же — назло. Мне назло. Подковыривает.
Наказывать? А за что наказывать? По уставу всё. Ведь не уточняет же устав, как долго и какой силы голосом произносить ту или иную команду.
Или так:
— Младший сержант Николаенко, выделите из вашего отделения два человека в наряд:
— Слушаюсь!
— Выполняйте.
— Сичас.
— Отставить! Как нужно говорить по уставу?
— Слушаюсь!
— Выполняйте.
Руку к козырьку, идеально точный поворот, отчетливейший щелчок каблуками, снова ногу до пояса и строевым — стук, стук, стук... Прекрасно отработано всё, не придерешься ни к чему, даже если б и хотел придраться.
Отшагал положенное число шагов. Остановился. Оглянулся. А в глазах — смех. Издевательский смех. Дескать, опять я подсунул тебе крючок.
Так и изводил «сичасами». Что только не предпринимал я для того, чтобы вытравить из него эти его душевные кляксы. Но всё напрасно. Приструнишь по поводу одной выходки, он тотчас же придумает другую. И опять прикидывается невинной овечкой, со ссылками на неведение. Фантазия и изобретательность его, в этом отношении, не знала границ.
И вдруг... Но лучше расскажу всё по порядку.
Мы готовились к большим полевым учениям. Нас предупредили, что обстановка будет максимально приближенной к боевой, и связь, в том числе и радио, должна быть идеальной. Впрочем, это было понятно и без предупреждений.
Распределили всех по местам — кто с кем: на каждую радиостанцию по два человека. И случилось так, что меня спаровали с... Николаенко. Опять же, я начальник, а он подчиненный. Н-да... Положеньице. Но делать нечего — приказ есть приказ. Взглянули мы друг на друга, и поняли: судьба!
Начались учения. С танками, артиллерией. Загрохотали взрывы.
Мы были в распоряжении командира полка. Сидели в укрытии, невдалеке от командного пункта, и поддерживали связь с необходимыми радиоточками.
Но вот пошла в наступление пехота. Командир полка устремился вслед за ней. А за ним устремились и мы.
Радиостанция состояла из двух упаковок, то есть железных ящиков. В одном из них была собственно рация (сам аппарат), а в другом питание для нее: батареи, аккумулятор и прочее. Весил каждый ящик что-то около пуда. Разумеется, упаковки были оснащены ремнями для переноски.
Николаенко повесил себе на спину приемопередатчик, в развернутом положении, чтобы можно было работать на ходу. Я приладил на плечи упаковку питания, и мы двинулись по полю. Он шел впереди, а я чуточку сзади, держа микрофон, готовый в любую минуту нажать на его клапан.
Наступление длилось очень долго. Долго мы шли по полю почти без остановок. Я устал. Физическими силами природа одарила меня более чем скромно. Поэтому даже в обычных условиях, несмотря на систематические занятия армейской физкультурой, я часто чувствовал их предел. Теперь же, как говорится, в полном боевом, этот предел был налицо. Пудовая упаковка, висящая на плечах, наряду с автоматом, противогазом, саперной лопатой, скаткой и вещмешком, которыми были увешаны те же плечи, сделали свое дело. Я «дошел» окончательно. Я задыхался.
А наступление всё продолжалось. В глазах рябит. Да еще этот проклятый пот выедает их. Иду из последних сил. Чувствую, как тянет шланг, которым соединены упаковки. Николаенко жмет вперед.
Шланг натягивается сильнее. Значит, отстаю...
И тут случилось невероятное.
— Старшинка, что с тобой?
Николаенко? На «ты»? Да еще — «старшинка»? Таких вещичек я еще от него не слышал. Значит, придумал что-то новое. Новые издевательства...
Поднял глаза. Вижу: стоит передо мной Николаенко, смотрит в упор. Гляжу на него и не узнаю. Лицо его, всё его. Но глаза...
Нет, это не Николаенко! У Николаенко не может быть таких глаз. Таких прекрасных, светлых глаз. И таких серьезных.
Гляжу и не верю.
А он шепчет:
— Старшинка, старшинка...
И поддерживает меня, чтобы я не упал. Потом снимает с меня упаковку, берет ее ремень и тихо говорит:
— Старшинка, идти надо. Наступление ведь...
И с двумя упаковками делает шаг вперед. А я стою, пораженный его глазами. Тогда он возвращается, берет свободной рукой мою руку и тихо, умоляюще просит:
— Старшинка, отстанем ведь... И потянул меня вперед.
Хочется назвать его по имени. Но как же его зовут? Боже мой, я даже не знаю его имени. Забыл! Выветрилось оно из памяти. Осталось там лишь «Николаенко». Холодное, как лед.
— Николаенко! Коля! — позвал я.
— Я не Коля, я Иван, товарищ старшина.
— Ваня!..
Хочется сказать ему что-то нежное, ласковое, но не могу найти ни одного слова.
— Тебе тяжело, Ваня?
Понимаю, что глупо задавать такой вопрос до предела перегруженному человеку. Но ведь надо же, надо же что-то сказать!
— Ничего, товарищ старшина, терпимо... Главное — не отстать!
И теперь уже «товарищ старшина» звучит у него как «старшинка». Как «старшинка» тех двадцати девяти, из которых состоял мой, мне доверенный взвод.
Я шел за ним, увлекаемый им, с благодарным восхищением смотрел на его увешанную спину, на его потную, сбитую на шею пилотку, и думал: как же мало я знаю этого неуклюжего, угловатого парня...
Закончились учения. Началась обычная казарменная жизнь: «Становись!», «Равняйсь!», строевая, стрельбища, морзянка. Всё то же самое, что было и до учений. Но для меня всё было новое. Новая казарма, новый полигон, новый взвод. Потому что и в казарме, и на полигоне, и во взводе, среди тридцати, рядом с ними, трудился новый человек — человек без косых взглядов, человек без зла.
Да, так же, как и все, стоял он в строю, внимательно следя за моими командами и всецело отдаваясь моей командирской воле. И когда я стоял перед строем, перед этим квадратом, составленным из живых тел, я прежде всего видел не этот квадрат, а ровно тридцать пар внимательнейших глаз, направленных в мои глаза и соединившихся с ними воедино.
Но что же произошло с Николаенко? Откуда взялась такая резкая перемена в нем?
Боясь, чтобы не спугнуть его, как осторожную, только что приземлившуюся птицу, я умышленно избегал всякого разговора с ним на эту тему. Но однажды, когда мы остались вдвоем в классе, чтобы отработать всё ту же с трудом поддающуюся передачу, я не выдержал и спросил:
— Ваня, что же произошло с тобой? По-видимому, он ждал этого вопроса, потому что тотчас же оторвал взгляд от шифровки и просто ответил:
— А ничего. Дурак был.
Я смотрел ему в глаза. Даже слыша это признание, я боялся в них увидеть то, что было совсем недавно, — тот «лучик», который сжигал нас обоих. Но глаза его были точно такие, какими я увидел их в первый раз в ту, боевую минуту. Светлые, открытые, серьезные. Ни единой тени, ни единого признака не осталось от того, проклятого луча.
— Ну а все же, Ваня?
— Ох, товарищ старшина... Ох, старшинка, не хочется вспоминать... Какой же я был дурак!
И замолчал. Уткнулся снова в шифровку. Схватился за головку ключа, энергично начал выстукивать цифры. Но вдруг остановился, резко повернулся ко мне. Глаза его блестели, как росинки, которые вдруг осветило утреннее солнце.
— Не хочу быть прежним! Хочу быть как все. Как все люди...
Помолчал немножко, потом заговорил взволнованным голосом:
— Когда я увидел, как вы... как ты зашатался... Там, на поле... А об этом мне сообщил шланг... Шланг питания... Ведь он же натянулся, как струна... Нет, я не знаю, что со мной произошло! Только вдруг стало жалко тебя... Невыносимо жалко! Думал, упадешь, погибнешь... Ведь желтый весь был! А я... Я негодяй!..
Снова схватил головку ключа, остервенело застучал им. Остановился, заговорил снова — с тем же волнением:
— Негодяй я! Шел против себя! Хотя совесть жгла... И мама... Ее слова, ее молитвы... Перед иконами... Негодяй я! Негодяй...
А через несколько минут, уже успокоенный, сказал — глухо, ожесточенно:
— Не буду. Никого не буду больше рвать!
Потом мы отрабатывали его передачу. Как и положено. Вдвоем.
Потом:
— Младший сержант Николаенко, постройте свое отделение.
— Слушаюсь, товарищ старшина! Отделение!
Нет, не тянет больше «е». Проклятое «е».
И вот, стоит он перед своими солдатами — строгий, подтянутый, с красивыми, добрыми глазами.
И хочется подойти и обнять его. И сказать ему — не «товарищ младший сержант», а Ваня, просто Ваня...
Но при солдатах нельзя.

1978 г.