Фотография, на которой меня нет

Анастасия Беляева
Я  часто думаю о том, что судьба играет с нами в фанты. Ты роняешь слова или споришь, или просто загадываешь на количестве ступенек, а она забирает это и кладет в свою шляпу. И вот ты уже забыл: поперхнулся словом и сплюнул, выиграл спор, обсчитался на одну ступеньку.
А она достаёт твой фант.
***
Мне было восемь лет, когда у нас с отцом состоялся тот разговор. Мы обсуждали момент из книги, которую он читал мне: мальчик, гуляя с девочкой, встретил медведя, и, оказавшись перед выбором: попытаться спасти девочку или добежать до поселка в одиночку - выбрал второе. Я по-детски негодовал, а папа говорил, о том, что никто не знает, как он поведет себя в экстремальной ситуации. Ещё говорил, что я должен буду понять это повзрослев, говорил о врожденной любви, о логическом выборе между стариком и ребёнком, и много других умных, размытых - водянистых фраз, смысл которых я понимал с трудом.
***
Погасили свет.  Все замолчали, осталось радостное дыхание. Темнота сжимала малой пиджак на моих плечах, а я смотрел ей в глаза и ждал торта со свечками. Вот легкий треск сизых половиц, вон уже на противоположной стене отражается прозрачный свет, мамины шаги, чирканье спичек - видимо, папа на ходу зажигает последние свечи, вот уже их неравномерно озаренные от скачущих огоньков лица, мой торт. Помню, что думал тогда: «Как хорош, как хорошо…». И правда, в центре из хвороста, плиток шоколада и печенья был сделан дом, прорезаны четырехставенные окошки, контур которых заливался желтым светом горевшей внутри дома свечи, из шоколадной трубы валил дымок в виде прозрачной пластины топленого с водой сахара. Края моего сокровища были смазаны кремом, который мама иногда делала для нас с папой. Любили мы его с ним - ну очень, даже вдвоем откладывали мелочь на сгущёнку. Так вот, окутанный мечущимися по комнате бликами, я набираю полные лёгкие счастья.  Тётя Эльвира, наша соседка, живущая  через деревянную перегородку, начинает включать газовую конфорку на своей кухне. Я впитываю последние крупицы кислорода в легкие. В газовом баллоне свершается  реакция, укладывающаяся в несколько символов. Я выпускаю из себя первый углерод своего желания. Тётя Эльвира отскакивает от своей плиты.  Резко тушу желанием все свечи и взрывается газовый баллон. Вся комната озарилась красно-оранжевым светом, будто вспыхнули стены. Я не понял ничего. Промелькнуло только: «Ух, огонь с моих свечей отразился от стен. Знак. Сбудется моё желание. Эй, не поверят же мне, что я это видел». Озарились лица сидящих за столом. Никогда больше не были они для меня прежними. Бабушка в синем бархатном платье одной рукой закрывает рот, а другой придерживает на морщинистой раскрасневшейся груди  белые бусы из речного жемчуга;  Катя в пол оборота, с зажмуренными глазами, уже готова уткнуться в папину руку; Дед Филипп с открытым перед рюмкой водки ртом, и его редкие желтые зубы кажутся ещё желтее от обрушивающегося пламени. В голову ударило, я закрыл глаза и, поняв, что падаю, думал только о том, как бы не задеть торт.
Тот, кто хоть раз получал солнечный удар, примерно поймет моё состояние. Под веками разливалось топленое солнце:  рыжее перетекало в ярко-желтое, потом в кислотный, резко било красным, отступало охрой. Я открыл глаза и ничего не увидел - просто чёрное. Таращился в эту темноту, прямо-таки таращился, и не мог её продырявить.  Я плакал, плакал в эту слепоту и боялся затопить её слезами, захлебнуться. Периодически меня обдавало жаром, особенно ноги.  Сил не было, я чувствовал себя, чем-то невесомым и пустым, внутри чего только ядерно-солнечная палитра, на которую выплескивают всё новые и новые ведра с краской.  Но вот слепота начала отступать, выдавая мне туманно-газовые очертания предметов. Цвета остались неизменны: всё тоже чёрно-красно-жёлтое было в комнате, только с дымом. Я увидел отца. Он вскидывал столы, стулья, срывал скатерти и полотенца. Я потянул к нему руку - схватить, я почти схватил, я кричал. Я лежал на чернеющем полу, сжимал ладонь в кулачок и еле слышно стонал. Папа открыл шкаф, вытащил ватное одеяло, папа уронил все подушки и моего Гену. Вдруг он встретился со мной взглядом. Отец метнулся ко мне, потом остановился и, делая сбивчивые жесты руками, побежал назад. Я видел, как весь потный и чёрный он нес по коридору в ватном одеяле маму. Меня снова обдало жаркой волной, и я зажмурился от боли. Голове и правой руке было прохладнее, они вроде куда-то проваливались. Собрав последние силы в левой ноге, упиравшейся в твердое, я оттолкнулся и упал вниз. В затылок мне смачно плюнуло обжигающими угольками.
***
Я бежал, глаза всё ещё щипало от дыма, а ноги неощутимо для меня подгибались – видимо отлежал их.  Всё сливалось передо мной в калейдоскоп. Снежинки раздувались, набухали, как мокрая вата, лопались, рассыпались на конфетти. Я кидал вперед  руки, растопырив пальцы – отмахиваясь от цветных кругов перед глазами. Не помню, просто упал. Оцарапал чем-то щёку, уткнулся головой в долгожданное, в холодное. Потушил свет, остался с темнотой, прячущей меня от навязчивых конфетти.
***
Мне девятнадцать лет. Десять я живу с поседевшим  учителем, ставшим мне отцом. Он подобрал меня в День моего рождения, 5 марта. Аркадий Иванович вытащил меня из соленого снега, отряхнул от конфетти и, приняв за сироту-погорельца (я выл в бреду, что нет теперь у меня ни отца, ни матери), взял к себе за двадцать километров от нашего пепелища. Теперь я жил в Энске.
Часто вспоминал и ни разу не говорил с ним о пожаре. Конечно, он пытался, но как только - я замолкал, и уже ничем нельзя было вернуть мне слова до следующего дня. Так и не понял я за что десятилетнего ребенка можно было лишить дома, лишить родителей. Нет не просто лишить, а разломать в них веру – это, пожалуй, страшнее. Умри они (я знаю, что нельзя так говорить о них, но ведь они смогли), я бы знал, что они со мной, они бы остались внутри меня, я бы верил в их поддержку, как в ангелов. Где были тогда мои ангелы? Где был Бог, позволивший высыпать на русые, мягкие русые кудряшки ребенка пепел дома и семьи?.. Но в те годы Бог был занят чем-то другим.
Мне было суждено потерять семью два раза и второй я помню не хуже. 
В тот день я провожал Аркадия Ивановича в Университет. Гладкая от времени, посеревшая дверь глухо ухнула. Учитель со стареньким портфелем прошёл мимо нашего палисадника, обернулся и махнул мне рукой, улыбнувшись при этом так, как только он умел улыбаться, — вроде бы грустно и в то же время ласково и приветно. Я проводил его взглядом до конца нашего переулка и еще долго смотрел на улицу. В небе уже во всю варили непогоду. Почувствовав на щеке легкий плевок дождя, я пошёл вперед.

***
От сквозняка покачивалась,  чуть поскрипывая, люстра с одной лампочкой. Но впрочем - лето, и сквозняк в предзакатной духоте важнее скрипа. Аркадий Иванович бесшумно снял ботинки в прихожей на ласкутковом коврике. Откашлявшись, как-то по-особенному медленно, он прошел к умывальнику и, сполоснув без мыла руки, застыл у махрового полотенца. Я выглянул из кухни –о он меня не заметил. Потом, будто опомнившись, порывисто поправил очки, встряхнул руки, ещё раз глухо кашлянул в кулак и прошел к столу. За окном у нас заливалась саранча, калеки-кузнечики, а с реки доносилось кваканье лягушек. Учитель смотрел за окно, поверх маленьких серых шторок, куда-то туда, где седел и улетал белым пухом в воздух иван-чай. Да…что был Энск в конце двадцатого  века? - Деревня.
Я поставил перед ним красную горохами чашку с чаем и, тем самым вернул его сюда, в нашу облупившуюся кухню.
- Саш…
- Да, дядь Аркаш
- Саш... а у нас печенье осталось?
- Так вон, поставил же…
Аркадий Иванович торопливо и одобрительно закивал головой.
- Саш, почему ты мне не сказал?
- Чего, дядя Аркаш?
- Почему ты мне не рассказал, что твои родители живы?
- Потому что они умерли.
- Саша, я сегодня говорил с твоим отцом.
Его сухие, жилистые пальцы лежали на кромке чашки, и он по очереди отрывал их, обжигаясь. Я стоял спиной к нему и наливал в свою кружку кипяток.
- Ты ошибся.
- Саша, хватит! – дядя Аркаша сердито стукнул по столу ладонью и расплескал чай – что произошло? – ровным голосом продолжил он.
В тот вечер Аркадий Иванович впервые за шесть лет услышал мою историю. Он не был человеком впечатлительным, сентиментальным, но я видел, как он тёр глаза, а потом искусственно зевал, будто хотел спать.
- Как ты встретился с ним?- выдохнув, спросил я.
- Был сегодня в Нагорной. Ну… как обычно с этими учебниками. На улице меня догнал мужчина и сказал, что ему очень надо со мной поговорить. Я сказал, что он, наверное, меня с кем-то путает, потому что я его не знаю, но он мотал головой и говорил: «Я все скажу сейчас, объясню; просто уделите мне полчаса. Вот, давайте зайдем сюда». Это был твой отец, Саш. Он видел нас с тобой в Ленинграде, ну когда ездили мы весной прошлой. Подойти, говорит, не решился. Потом жалел, искал, не нашел. И вот так судьба повернулась: встретил меня почти, что на родной улице. Саш, он очень хочет видеть тебя.
- А мама?..
Аркадий Иванович вздохнул, повернул ушко чашки и, подняв на меня глаза, сказал:
– Сань, после пожара твоя мама была в коме. Ну, состояние такое, когда человек живой, но как бы…
- Я знаю
- Не переживай, она жива, здорова, с ней все в порядке – быстро проговорил он – всё дело в том, что после комы у людей бывают непредсказуемые последствия. Когда она поправилась, оказалось, что для неё стерлись какие-то фрагменты из собственной жизни, она узнает, но не помнит. Саш, твой отец всё время был с ней, он видел, как тяжело она выздоравливала… он не смог ей сказать, что нет тебя. Они и вправду думали, что ты… умер. В общем, сказал ей, что ты… что ей просто приснился, что, мол, в коме всё было. Пожар она толком не помнила, помнила, что торт несла. Виктор фотографии убрал, и вещи детские, и игрушки…
- А как же медальон? – я не мог, голос уже подводил меня.
- Какой медальон? – Аркадий Иванович не понял и даже как-то отвлекся от своего рассказа.
- На шее у неё был всегда, гжель…там – я набрал воздуха - там фотография моя была.  Она тогда уже чуть пожелтела…
- Не знаю, Сань, – мотнул он головой – Саня, пойми, ты не должен осуждать его. Он дал твоей маме новую жизнь. Ну как ты себе представляешь: человека только что буквально от смерти спасли, а он ей снова на могилу укажет. Саша, ты не знаешь, как это для матери потерять ребенка. Я не мать, но я видел. Видел поседевших в тридцать, видел безумных, видел глаза, как у мертвых рыб. Ну не мог он спасти вас обоих, не мог. Ты пойми, каково было ему, когда он в любом случае остается виноват. Спаси он тебя – не известно простил ли бы ты его. Спаси он твою мать – она бы не простила ему, что он оставил ребёнка. Но она не помнит. Спасая одного из вас, он был обречен убить словами второго. А он смог спасти. Саня, он плакал, когда говорил со мной. Мужчины, даже самые слабые, даже самые сильные плачут редко. Саша, он любит тебя, ты должен с ним поговорить.
- Понятно, дядь Аркаш.

***
Я так и не увиделся с отцом. Я не смог простить. И моя осанка оставалась все такой же угрюмой, когда я шел, куря на ходу, и думал о нём. Пару раз видел на энском рынке мать.  Даже помог ей с сумки занести в автобус. Я как молча взял их, напугав её, так молча и ушел, поставив пакеты на сиденье. Наверное, она подумала, что меня не воспитали.
В 96м они разбились. Мне было восемнадцать, и, наверное, это поздновато, чтобы впервые оказаться на похоронах. Это были бедные похороны, поздней осенью. Накрапывал, но никак не решался дождь. Кричали вороны и выпивший священнослужитель.
  Через пару дней дядя Аркаша принес коробку, оставленных для меня вещей. Среди прочего я нашел старый, протертый пиджак отца, в котором он ходил практически всё время. Я прижался лицом к ткани, стараясь уловить запах детства. Нос защипало от пыли, и, выйдя на крыльцо, я встряхнул эту тряпку. Из внутреннего нагрудного левого кармана выпала моя детская фотография. Маленькая и пожелтевшая.