Мамины воспоминания о блокаде. Глава Бомбёжки

Ольга-Гось Литвинова
           (мама говорила, что на этой известной фотографии среди женщин репортёр сфотографировал и её. Она помнила такой эпизод.)               
      Страдали жители города и от постоянных бомбёжек и арт.обстрелов. Как я уже писала, Удельную немцы не бомбили. Не было у нас объектов, представляющих для них интерес. Но мне приходилось не раз попадать под бомбёжку в Ленинграде, куда я в первые месяцы войны вынуждена была ездить часто.
Дело в том, что я была прописана после получения паспорта в 16 лет в 1940 году у своей тёти Груши на улице Желябова. Это было нужно им, чтобы сохранить за собой площадь, так как они жили после отъезда своей дочери Али во Владивосток к мужу в двух комнатах только вдвоём с дядей Прошей. Третью комнату в их квартире уже отсудил от них их любимый жилец, живший у них несколько лет чуть ли не на правах сына, Исаак Соломонович, после того, как женился.
С первых же дней войны в жактах было организовано дежурство жильцов, так называемые «посты самообороны». Мне пришлось дежурить по месту своей прописки, на улице Желябова.
Помню, что делать это надо было довольно часто, чуть ли не каждую неделю. Дежурили группами. В обязанности дежурных входило следить за светомаскировкой. Увидев, что где-нибудь светится щёлочка в окне, поднимались в квартиру и требовали устранить неполадки.
Следили, не подаёт ли кто-нибудь специально световые сигналы. В первые дни войны у нас была буквально шпиономания – везде мерещились диверсанты и шпионы. Мы были очень подозрительны  особенно к незнакомым, вновь появившимся людям.
Во время воздушной тревоги дежурные выходили к воротам и загоняли под арку во двор бегущих по улице людей.
Поднимались через чердаки на крышу дома и дежурили там, следя, чтобы на крышу не попали зажигательные бомбы.
В первые месяцы войны немцы особенно много сбрасывали зажигательных бомб, и в городе возникали пожары. На крышах были специально оборудованные средства для тушения «зажигалок»: ящики с песком, специальные большие щипцы. Зажигательные бомбы имели небольшие размеры, и потушить их не составляло особого труда. Брали щипцы двумя руками, и зажимали горящую как головешка бомбу, тащили её в ящик с песком, где она и потухала.
До сих пор у меня перед глазами сохранилась картина, которая виделась тогда с крыши пятиэтажного дома во время воздушной тревоги: внизу тёмный город, а в небе скачут лучи прожекторов, перекрещиваясь, стараясь поймать в фокус летящие самолёты. На соседних крышах видны силуэты дежурящих, как и мы на своём посту людей. На горизонте кое-где над городом видны языки пламени и клубы дыма – пожары. В одно из моих дежурств на крыше я видела, как горели Американские горы.

С Удельной я ездила на дежурство через Выборгскую сторону, где было много заводов, которые немцы нещадно бомбили. Поэтому почти в каждую поездку меня где-нибудь да заставала воздушная тревога. Трамвай при этом обычно останавливался, пассажиров просили выйти и укрыться в ближайших домах.
Однажды я чуть-чуть не попалась. Ехала как всегда на дежурство на трамвае. С первых дней войны трамвай остался единственным транспортом в Ленинграде. Все автобусы забрали на нужды фронта. (Их так и проектировали, чтобы из них можно было легко сделать санитарную машину – задняя стенка автобуса превращалась в дверь, в которую можно было вносить носилки). Трамваи ходили редко, с большими интервалами, и поэтому всегда были набиты битком.

Наш трамвай уже завернул с Конюшенной площади на улицу Желябова, где мне надо было выходить, как завыла сирена. Воздушная тревога. Трамвай остановился. Всех высадили. Дежурные у подъезда стали загонять (да люди и сами бежали скорее укрыться) в подворотню углового дома. А я вдруг решилась попытаться добежать до своего дома. Он был на этой же стороне улицы через несколько домов. Дежурные пытались меня задержать, но я увернулась и бросилась бежать. И вот, когда я влетела под арку своего дома, раздался сильный грохот, взрыв совсем рядом.
Оказалось, что бомба попала как раз в тот угловой дом, где укрылись люди с моего трамвая. Угол дома был буквально вырван на всём протяжении сверху до низу. Люди под аркой оказались погребёнными. Долго ещё зиял этот пролом, каждый раз напоминая мне о случившемся, когда я проезжала потом мимо. Позднее его замаскировали фанерой с нарисованными на ней окнами.
В другое моё дежурство на крыше бомба, пролетев со свистом, упала у наружного подъезда нашего дома. Было впечатление, что дом качнуло. Все замерли, но взрыва не последовало. Она почему-  то не взорвалась. С крыши нам велено было уйти. Боялись, что это бомба замедленного действия – но она так и не взорвалась.
Папа был очень недоволен тем, что я вообще была там прописана, и он настоял на том, что меня переписали на Удельную: «Хватит мучить без надобности девчонку». В ноябре я уже на дежурство не ездила.

     Самые мрачные воспоминания сохранились в моей памяти о жизни в ноябре и декабре месяцах сорок первого года. Это были самые голодные, самые холодные, самые тёмные дни.
К этому времени мы все очень сильно похудели. У многих появились голодные отёки на лице, ногах, руках. Худые, бледные с синевой отёчные лица, выступающие скулы, провалившиеся щёки – такой мы имели вид.
Впервые мы услышали тогда слово дистрофия. Такой термин всегда существовал в медицине. Теперь он пришёл в наш быт. Мы все были дистрофиками.
Люди стали умирать от дистрофии. Хуже всего переносили голод мужчины. Они стали умирать первыми. Люди от голода умирали как-то внезапно. Вчера ещё приходил на работу, а сегодня уже не пришёл, умер. Или шёл человек по улице, упал и умер.
У людей исчезли эмоции. Никто никогда не смеялся, не плакал, даже когда умирали близкие люди. Люди точно окаменели. Не было уже никакого страха. Вид умерших уже тоже не пугал.
Помню, на проложенной в глубоком снегу тропинке, по которой мы ходили в школу, однажды оказался труп женщины. Мы не испугались, не удивились, просто свернули в снег и, обойдя её, пошли дальше в школу. На следующий день мы увидели, что женщина оказалась уже без головы. По-видимому, кто-то отрубил ей голову.
У людей не было ни сил, ни возможностей похоронить своих близких. Обычно труп заворачивали в одеяло и тугоспелёнутый отвозили на детских саночках к моргам или прямо на кладбище, где специальные бригады рыли траншеи и в них рядами укладывали покойников и зарывали в братской могиле.
Морг психиатрической больницы находился недалеко от 175 школы, где я училась до седьмого класса. Прозектор морга жил в этом же здании. С его дочерью Надей я училась до седьмого класса.
В то страшное время зимы сорок первого года мне несколько раз приходилось приносить им почту, помогая маме, и я видела эту гору закоченелых трупов, которые не успевали увозить.
Чтобы как-то поддержать себя люди ели всё, что было похоже на пищу. Варили и ели столярный клей, пекли лепёшки из размолотых сушёных желудей, которые насобирали ещё осенью, ели дуранду, жмыхи (то, что раньше шло на корм скоту), копали землю на месте сгоревших продуктовых складов, она имела вид творожистой массы сладковатого вкуса и её тоже ели.
Вместо чая, которого тоже не было, заваривали ветки чёрной смородины и к весне в нашем саду все кусты оказались обломанными почти до основания.
Пока была ещё картошка, мы чистили её, не выбрасывая кожуру, из которой пекли лепёшки, и они нам казались очень вкусными. Помню, в тот период, читая какую-то книгу о временах революции и гражданской войны, я обратила внимание на фразу о героях книги, переживших голод в то время: «Жизнь улучшалась, и скользкие лепёшки из картофельной шелухи уже не казались им лакомством». Меня, очевидно, это так задело в тот период, что фраза эта запомнилась мне на всю жизнь. Люди ели и собак, и кошек. У нас было две кошки и обе пропали. Мы так и решили, что кто-нибудь их съел.
Были случаи и людоедства. Об этом догадывались. Мою маму однажды предупредили её знакомые, что бы она не давала мне носить почту в их дом, потому что они подозревают, что их соседи занимаются людоедством. Из их комнаты очень уж часто пахнет варёным мясом. Откуда у них могло быть мясо. Никто из них в «тёплых» местах не работал. И действительно, весной, когда начал таять снег, под крыльцом их дома обнаружили черепа и кости в основном детские. Эту семью забрали и увезли.
Узнали мы позднее и ещё об одном достоверном случае людоедства. Рассказал его наш знакомый дядя Коля, вернувшись из эвакуации. Его родная сестра оставалась в Ленинграде с шестилетней дочкой, а два её взрослых сына находились на Ленинградском фронте.
Однажды девочка вдруг исчезла и мать её так и не могла нигде найти. Случайно, через некоторое время, зайдя к соседям, она обнаружила у них на вешалке пальто своей дочери. Соседи заманили девочку, убили и съели и признались в этом матери. Сестра дяди Коли от ужаса сошла с ума и так и не поправилась.
Но и в это страшное время жизнь всё же продолжалась. Мама и папа продолжали работать. Папа, кроме дежурства на телефонной станции по-прежнему ежедневно расчищал от снега дорожки у конторы. Мама по-прежнему убирала все помещения конторы, но из-за экономии дров перестала топить печки в комнатах и топила только плиту на кухне, чтобы нагреть кипятку и напоить и обогреть голодных и озябших работников канцелярии. Было их около 25 человек.
Я помогала маме после школы убирать комнаты, носить дрова, носила вёдрами снег для воды. Для того чтобы наполнить водой большой чайник и напоить всех, приходилось носить очень много вёдер снега.
Помогала маме разносить почту на территории больницы. Часто бывало, принесёшь письмо, а человека, которому оно адресовано, уже нет – умер.
С удовольствием относила почту в кладовую кухни больницы. Кладовщик, уже пожилой мужчина, всегда старался угостить меня чем-нибудь. В памяти осталось, как он угостил меня чуть ли не половинкой белого хлеба. Я даже имя его помню до сих пор – Спиридон Спиридонович. Очевидно, мой тощий вид и малый рост внушали ему жалость.
В школу и в эти месяцы я продолжала ходить, но занятия были очень нерегулярными. То их отменяли из-за очень сильных холодов, то преподаватели не приходили. Иногда мы приходили только для того, чтобы получить свой рацион в баночку – заправленный мукой или крупой супчик. И получив его, уходили домой. Но в эти страшные месяцы даже этот скромный рацион был в школе не всегда.
 В эти мрачные дни мы совершенно перестали общаться друг с другом. Никто ни к кому не заходил. Все сидели в свободное от учёбы или работы время по своим домам.
Что бы поддержать себя люди готовы были отдать за съестное всё, что было у них ценного. Вещи не продавали, а именно меняли на хлеб или другие продукты. Деньги ничего не стоили. У нас не было ничего ценного и менять нам было нечего. Помню только, что уже после смерти папы мама ходила на толчок с папиными вещами. У него было два зимних пальто: одно с каракулевым воротником – «на выход», другое повседневное с котиковым воротником. Но носил он его тоже редко, когда ездил в город за покупками. А на работу он обычно ходил в кожаной тужурке. Поэтому оба пальто были в хорошем состоянии, и маме удалось выменять на них что-то из продуктов. А вот два новых белых бумажных свитера маме так и не удалось обменять, и она с ними несколько раз возвращалась очень огорчённая. В конторе работал старик Павловский. Жил он один тоже на территории больницы. У него было много книг и журналов, и он давал мне их читать. Однажды папа принёс домой две серебряные вещицы: большую разливательную ложку и пепельницу. Оказалось, что, узнав от папы о доставшихся нам коровьих внутренностях, он выпросил у отца какой-то кусочек. Помню, мама рассердилась на папу за это и всё говорила: «Ну, зачем тебе нужно это серебро?» На что папа отвечал, что ему жалко было старика, и он не мог ему отказать и принёс ему мясо, а Павловский потом притащил ему за это серебряные вещи. Так до сих пор и лежат они у нас без употребления, напоминая мне о блокаде.
Единственное, чего мы не были лишены в тот страшный период – это радио. Радио Ленинграда! Оно не прекращало свою деятельность ни на один день. Даже если не было передач, радио не молчало: в репродукторе и днём и ночью слышался стук метронома.
Радио, эта чёрная тарелка репродуктора значило для нас в тот период очень много, если не сказать, что это было для нас всё.
Оно согревало, подбадривало и поддерживало нашу жизнь. Мы слушали все передачи, ничего не пропуская. Из передач от Советского информбюро мы узнавали о ходе боёв, об изменениях в нормах питания. По радио мы слушали обращённые к нам слова казахского поэта Джамбула: «Ленинградцы, дети мои! Ленинградцы! Гордость моя!»
По радио мы слышали пламенные слова Всеволода Вишневского:«Ленинграда мы не отдадим! Этой жертвы мы не принесём!» и мы верили, что так оно и будет.
И хотя в этот мрачный период сводки Совинформбюро были не утешительными, наши войска оставляли один город за другим, а нормы выдачи хлеба всё снижались, веры в то, что мы победим, что Ленинграда немцем не сдадут, этой веры мы не теряли никогда, даже в самый тяжёлый  период блокады. Поэтому при первых же положительных известиях, пусть даже и не очень значительных, мы буквально воспрянули духом и как бы ожили. Таким известием было взятие Тихвина в конце декабря 1941 года. Это давало возможность доставлять продукты в Ленинград через Ладожское озеро по Дороге Жизни более коротким путём, и норма выдачи хлеба была увеличена до 350 г рабочим и 200 г иждивенцам.
К Новому году по карточкам были выданы пшённая крупа, шпроты, сладкое вино и конфеты из дуранды с орехами.
Наступление Нового года мы отметили праздничным ужином: из пшена сварили настоящую пшённую кашу, всем досталось по две рыбки шпрот. Была у нас дома и украшенная ёлка.
В первых числах января для всех школьников города были устроены новогодние ёлки в театрах города. Для школьников нашего района ёлка была в театре имени Горького на Фонтанке. Шли мы на ёлку с Удельной пешком, так как никакой транспорт не ходил. Весь город был засыпан снегом, расчищать который было некому. То здесь, то там на нашем пути встречались трамваи, вмёрзшие в снег на путях там, где застало их отключение электричества.
Мы вошли в зал театра. Играл военный духовой оркестр. В фойе театра стояла большая украшенная ёлка. Перед началом спектакля мы в пальто и в валенках потанцевали вокруг неё. Потом начался спектакль. Смотрели «Дворянское гнездо». В зале было холодно, мы сидели в пальто, в шапках.
Перед началом на сцену вышел распорядитель и сказал: «Коллектив актёров просит извинить их за то, что они вынуждены из-за холода (а на сцене ещё холоднее, чем в зале) поверх лёгких костюмов (действие пьесы происходит летом), надеть свои зимние пальто. Действительно, актёры были в накинутых шубах, но так, что их лёгкие, по ходу действия костюмы, были видны.
Дважды представление прерывалось воздушной тревогой, во время которой все зрители спускались в бомбоубежище. После отбоя возвращались в зал и представление продолжалось с той сцены, на которой оно было прервано.
Затем нам был предложен обед. В бомбоубежище в подвале были накрыты длинные столы, за которыми мы по очереди, по школам отобедали. В первую очередь обедали ребята из школ Шувалово, Озерков и Удельной, как наиболее отдалённых от театра.
 На первое был суп рассольник в маленьких горшочках, на второе котлета с гречневой кашей и на третье – кусочек фруктового желе. После всех наших лишений это был для нас действительно большой праздник. В городе стали открываться стационары, куда направляли наиболее ослабленных от голода людей.
Папа выглядел на лицо, пожалуй, лучше, чем мама. У мамы на лице были отёки, а у папы отёков не было. Но когда дома устроили помывку в корыте (бани не работали) и мама стала мыть папе спину, она ужаснулась: «Какой ты, Николай, стал худой. Одни рёбра».
При больнице тоже был устроен стационар для своих сотрудников и папу уговаривали лечь подлечиться. Но на такое предложение он просто оскорбился: «Что я больной что ли?» и категорически отказался.                                                
 Продолжение глава "После смерти отца" http://proza.ru/2014/03/27/2542