ЧЕРНЫЙ ДЕНЬ.
Посвящается писателю и поэту А.Ф. Фурсову.
1.
Несколько суток подряд температура за окном ночами падала ниже нуля, но днем опять выглядывало солнце. И тогда, при солнечном свете, ветки деревьев за кухонным окном опять начинали ярко пестреть темно-зеленой листвой, оживляя по-осеннему мрачный двор замкнутого квадрата серых пятиэтажек, покрытый желтой и увядающей от мороза травой. Казалось, что осень никак не может прорваться в город сквозь тесно стоящие жилые дома, а лишь просачивается в него, стелясь по земле и вымораживая землю, да поднимая на асфальтовых дорожках пыльную поземку.
Однако уже через несколько дней, в первых числах октября, привычно глянув утром во двор, из кухонного окна, Николай Петрович увидел неожиданно пасмурное небо, чернотой туч нависшее над крышами пятиэтажек, и осыпающиеся, будто дождем, под резким ветром пожухлые за одну ночь листья. Листья кружились, закручиваясь в еле заметный глазу огромный хоровод, так же как улетающие на зиму силуэты черных птиц в глубине неба, а потом оседали и падали на землю и тут же подхватывались и разметались в разные стороны пыльной поземкой. И уже и желтая трава и асфальтовые дорожки и даже лавочки возле подъездов были покрыты зацепившимися и трепещущими на ветру листьями.
Двор оголился, ощетинился голыми ветками, и открыл сумрачный простор соседних дворов толпящимися вдали зданиями магазинов, детских садов и жилых домов спального района.
Несмотря на то, что проснулся сегодня Николай Петрович довольно поздно, около десяти утра, и успел уже и умыться и заправить постель, в комнатах квартиры была полутьма будто в погребе. Вздохнув тяжело, и потирая беспокоящее еще со вчерашнего дня колющей болью сердце, он зажег на кухне свет и поставил на конфорку плиты чайник. Утро было точно таким же, как и обычно, но чувствовал себя Николай Петрович совсем разбитым и почти больным.
Привычно доедая приготовленную в маленькой кастрюльке овсяную кашу, Николай Петрович услышал, как первые капли дождя ударили в оконное стекло. Шум дождя за новым пластиковым окном был почти не слышан, да кроме того гудел закипая на плите чайник.
Летом, после того как в один из воскресных дней сын пришел неожиданно к нему с двумя парнями в одинаковых синих комбинезонах, старое кухонное окно с деревянными рамами было жестоко выдрано и на его месте появилось это белоснежное, новенькое окно, с таким же белоснежным и широким подоконником и красиво изогнутыми ручками. После этого, Николай Петрович еще долго, заходя на кухню, любовался окном. Он гладил шершавой ладонью гладкие рамы, отходил на несколько шагов и смотрел издали на эту чудесную белизну и тонкие ровные грани и откосы с неестественно абсолютно прямыми линиями. Тогда это окно казалось ему произведением искусства, но со временем он привык к нему. А сейчас темный пасмурный день и тяжесть, лежащая на душе, будто бы стерли эту яркую белизну и прямоту линий, и голые ветви деревьев, мотающиеся на ветру за окном своими обломанными тонкими ветками, точно специально уродовали, ударяясь по стеклу, когда-то казавшуюся прекрасной, белоснежно-стеклянную картину.
Вчера вечером Николай Петрович лег как обычно, около половины одиннадцатого, но смог уснуть только далеко заполночь. Он долго ворочался, переворачивал подушку, поправлял одеяло, но навязчивые невеселые мысли все никак не давали заснуть. Было и обидно, и горько, и досадно на самого себя, на свои недавние надежды и чаяния. В груди щемило и вроде бы от переживаний дня тянуло в сон, но он все ворочался, и все не мог избавиться от преследующих его слов, от воспоминаний разговора минувшего дня.
Вчера днем телефонный звонок застал его как всегда за работой. И Николай Петрович, оторвавшись от рукописи, подумал, что сын опять, как обычно звонит ему днем. Днем, когда он почти постоянно занят написанием второй части своего романа, и когда так хорошо и легко пишется. А вечером, когда у него много свободного времени, и иногда бывает тоскливо от одиночества и тишины пустой полутемной квартиры, у сына почему-то позвонить ему никогда не получается. И хотя Николай Петрович несколько раз просил его не звонить ему днем, не отвлекать от работы, просил звонить вечерами, когда ему бывает так одиноко в замкнутой черной ранней осенней ночью бетонной коробке, но это ничего не меняло.
«Ох, Славик, Славик!» - ворчал чуть слышно Николай Петрович, поднимая трубку телефона.
- Здравствуйте, Николай Петрович! – услышал он неожиданно для себя в трубке телефона женский голос, показавшийся ему вначале не знакомым.
- Здравствуйте, - проглатывая согласные, удивленно протянул слога Николай Петрович.
- Это Вас Варфоломеева Вера Александровна, из Областной писательской организации беспокоит – затараторил в трубке бойкий и напористый голос.
- А! Да-да! – воскликнул Николай Петрович – Очень рад Вас слышать Вера Александровна…
- Николай Петрович, - перебивая его слова, все так же напористо зазвенел в трубке голос - Наш литературный консультант, и известный в нашей области прозаик, Василий Сергеевич Павлов, написал рецензию на Ваш роман. В ближайшее время мы вышлем Вам ее по почте. Рецензия очень хорошая, но, к сожалению, напечатать Ваш роман в нашем альманахе мы не сможем. Павлов считает, что написан он на очень животрепещущую и понятную каждому читателю тему. Мы понимаем, что это роман о Вашей молодости, о войне, и трудных годах. Но поймите и нас правильно! Сам текст романа очень сырой, изобилует газетными штампами, повторениями, и герои Вашего романа получились немного плоскими, и совсем не живыми.
- Вы главное не переживайте! – бодро и почти весело продолжал звучать брызжущий энергией такой молодой голос на том конце провода – Получите по почте рецензию, прочитаете, и я думая сделаете нужные выводы. Печатную рукопись Вашу, я вам тоже выслала!
- Спасибо, - удрученно пробормотал Николай Петрович.
- Вам еще нужно поработать над Вашим романом, над стилем изложения, и над тем, как бы ярче показать и выразить внутренний мир своих героев…
- Я понимаю Вас, - все так же печально соглашался Николай Петрович, и чувствовал, как сердце защемила знакомая ноющая и тупая боль.
- Вот и хорошо! Ждите нашу бандероль, и желаю Вам творческих успехов…
2.
Николай Петрович допивал утренний бокал чая, и прислушиваясь в тишине квартиры к еле слышному шуму дождя за окном, опять невольно возвращался к своим вчерашним переживаниям.
Он работал над первой частью своего романа пять последних лет, и как казалось ему, вложил в нее всю свою душу. Конечно, он торопился. Тогда ему было еще только семьдесят, а сейчас уже почти семьдесят шесть. Время уходило неумолимо, но он не позволял себе суетиться, он переписывал многие места иногда по нескольку раз, а в редких случаях выбрасывал целые главы в мусорное ведро и начинал все заново. Это бывало под воздействием критики сына или же по его собственным ощущениям, что написанное им может быть не понято, и особенно молодежью так, как ему хотелось бы донести до них тот или иной момент своих воспоминаний.
Вчера, сразу после телефонного звонка, он, задумавшись, почти автоматически прошел за свой старенький письменный стол и даже взял в руки авторучку. Но тут же, будто обжегшись, положил ее на место, на сгиб тетради между страницами.
Немного постояв в растерянности, Николай Петрович опустился на свой жесткий рабочий стул и откинулся на его мягкую спинку. Жесткую спинку стула он сам, еще в самом начале своих трудов над романом, однажды обернул мягким широким пледом, а потом сверху надел на это «сооружение» старую наволочку, и сам, как смог зашил ее снизу, используя большую «цыганскую» иглу. Потом он много раз отдыхал, откинувшись на это сконструированное им ложе, и в таком положении ему часто приходили в голову интересные мысли или неожиданные решения для того или иного эпизода, которые в его жизни просто обрывались ничем, а на бумаге должны были иметь законченный вид.
Взгляд его упал на раскрытую почти посредине общую, девяностошести листовую тетрадь. На последнюю строчку, которую он написал совсем недавно, а теперь казалось, что давно. Это было начало второй части романа, или скорее сказать наброски, первый черновой вариант того, что должно было составлять ее три первые главы.
« Не будет никакого продолжения, - пришли в голову мысли – потому, что продолжать нечего». Его пятилетняя работа пошла прахом, и никому была не нужна. Да, чего собственно он ожидал? Написать роман, даже о том, что ты так хорошо знаешь и помнишь, о том, что ты пережил и испытал, сможет не каждый! И ему не надо этого объяснять. Но он уверил себя в том, что он-то сможет, он должен это сделать ради памяти погибших, ради правды, о которой мало говорилось и в прессе и по телевидению, и вообще ее мало кто знал. Он убедил себя, что он найдет те, самые нужные слова, и сможет передать всю ту атмосферу и яркую картину своей такой не легкой, ужасной, кровавой и противоречивой, и все-таки прекрасной молодости, которая все последние годы мешала ему спокойно спать и вставала перед ним будто живая.
За те пять лет, что он работал над романом, он постоянно разговаривал, встречал и провожал, обнимал и отталкивал всех тех, и живых и мертвых, с которыми ему пришлось пережить многое. Война, фронт, бои, плен, концлагерь. А потом побег и скитания, и неожиданная помощь от немцев, которых так ненавидел, и незнакомые люди в Итальянских горах, их улыбки их вначале совсем непонятный язык, ставший потом таким близким, что еще долго после окончания войны он иногда ловил себя на мысли, что думает по-итальянски. И еще прекрасная девушка, в пропыленном комбинезоне цвета хаки, с копной черных как смола волос, небрежно перехваченных ярко-зеленой ленточкой. Такой же ярко зеленой, как сами эти горы в разгар весны. И ее улыбка в больших карих глазах, и ее влажные пухлые губы, издающие незнакомые звуки, похожие на переливы неизвестной пока ему музыки. И еще ее смуглые руки, которые его кормили, перевязывали, помогли встать на ноги и окрепнуть…
- Да! – кивнул тогда головой Слава, когда он прочитал ему первые главы своего романа – Это очень интересно, ново, и даже захватывающе. Поверь мне как журналисту, в этом что-то есть. Но я не хочу тебе врать! Посмотри вокруг! Кому сейчас все это нужно?
Тогда он горячо спорил с сыном, и убеждал его, что во всяком веке в России были времена смыты, и что это все проходящее. Он же пытается оставить след для тех, кто когда-то будет заинтересован в той правде, которая была в прошлом…
- Вот тебе и след, - вслух, в полную тишину сказал Николай Петрович, и
почувствовал, как опять закололо сердце.
«Что мне в их признании или не признании? – мысленно пытался успокоить себя Николай Петрович – Только то, что они отказываются печатать мой роман? Так уж это важно для меня? Разве когда я начинал писать его, я думал о том, что мой роман должен быть обязательно напечатан? Я не уверен, что вообще думал об этом тогда».
Раньше он знал бы что делать. Он пошел бы в горком партии и там… Хотя нет! Не пошел бы. Покойница жена сколько раз, еще в те времена просила его надеть ордена и пойти в горком или хотя бы в райком, чтобы добиться положенного им по закону жилья – отдельной квартиры. А он не мог!
Правда, квартиру все равно дали потом, но это сколько лет прошло. И его уже постаревшая Настя, совсем как будто бы и не была ей рада, и прожила в ней, в этой вот самой квартире всего-то несколько лет. Жена уже тогда тяжело болела, а когда ее не стало, то Николай Петрович начал тосковать и часто вспоминать их просторную большую комнату в коммунальной квартире в тихом переулке с таким родным названием - Музыкальный, где они прожили почти всю жизнь.
Да, в том переулке прошла вся мирная его жизнь, там вырос Славик. И даже сейчас он вспоминал его почему-то маленьким и громко смеющимся на качелях в том узеньком старом дворе. Качели были металлические, массивные и скрипучие, с пологой ямкой под всегда холодной металлической седлушкой, вытертой десятками детских сандалий. И всегда ему почему-то виделась рядом с качелями буйно расцветающий куст сирени, который жался к металлическим козлам качелей, давая обильную и приятную тень.
«Наверное, мне постоянно вспоминается девятое мая, - думал Николай Петрович – Один из давних праздничных дней, когда мы возвращались с ним с праздничного парада, я никогда не отказывал Славе в его просьбах и он долго качался на качелях во дворе, а потом мы шли в Центральный парк, и пили сок в соседнем Гастрономе и, конечно, ели мороженное».
Николай Петрович тяжело вздохнул, потер еще покалывающую правую часть груди и осторожно взял в руки авторучку. Он потянулся и поставил ее в «стакан» из ярко-красной яшмы, наполненный такими же авторучками и остро заточенными карандашами. Он любил порядок на своем рабочем столе, и старался, чтобы все было под рукой.
По центру стола стоял массивный письменный прибор из красной яшмы, которую добывали рядом с их городком, и местные умельцы делали из нее на заводе, где он работал, разные поделки, шкатулки и вот такие письменные приборы для столов. Этот, с потемневшей медной табличкой, и надписью на ней, был подарен ему сослуживцами на сорокалетие Победы. Даже это событие было так давно, что он плохо его помнил.
«Сколько же лет прошло? – подумал Николай Петрович – Было уже и пятидесятилетие, и пятидесятипятилетние… Значит больше пятнадцати лет!»
Странно, но все эти годы он с каждым днем помнил все хуже, а вот свою молодость, казалось, вспоминал все ярче и отчетливее.
«Славик сказала, что это склероз, - вспомнив слова сына, улыбнулся Николай Петрович – и пусть это склероз или что угодно еще, но я готов восхвалять его потому, что именно он принес мне столько радостных и даже упоительных дней. Дней, когда я вновь возвращался в свою молодость, когда вновь видел забытые лица, и даже вновь говорил с теми, кого, кажется, забыл уже навсегда. И тогда я находил в своем прошлом новый для меня смысл, новые чувства, и новую наполненность, которые, возможно, по своей молодости не мог ощущать в тот момент, когда все это происходило».
Одно время, после развода с женой, Слава жил у него почти целый год, и тогда Николаю Петровичу особенно хорошо писалось, и он читал сыну вечерами все, что написал за день. Сын слушал, а может быть, и нет, но всегда потом, ворчливо критиковал все, что он услышал. А Николай Петрович был рад тогда просто его голосу, его присутствию рядом, и его вниманию, а так же тому, что его «хобби», как называл его работу над романом тот же Славик, помогают ему отвлечь сына от грустных мыслей. Слава никогда не рассказывал ему о своих семейных неурядицах, но Николай Петрович чувствовал, что сын очень переживает разрыв с семьей и, наверное, больше с детьми. Они часто говорили о внуках Николая Петровича, и тогда Слава казался более бодрым и оживлялся на глазах. А он тогда не придавал еще большого значения своему «хобби» потому, что еще не знал, что получится из его записей.
Относиться серьезно к своему роману Николай Петрович начал года три назад, когда рукопись была уже готова более чем на две третьих, и он начал заново перечитывать ее, и переписывать многие места по-другому.
3.
Старые настенные часы с маятником пробили полдень. Николай Петрович очнулся от воспоминаний и обвел глазами свой стол и раскрытую тетрадь, и подумал, что нужно закрыть ее пока и отложить, но рука почему-то не поднималась.
«Ничего! – подумал Николай Петрович – Тогда, в сорок третьем, когда меня чуть живого перетащили в барак для умирающих в концлагере Дахау, я тоже считал что все кончено. Однако там я познакомился с товарищами, с которыми мы потом организовали побег. Да и потом, еще неоднократно конец, который казался неминуемым, вдруг оборачивался началом чего-то или же такое положение само подсказывало выход. А уж то, что мой роман отказались печатать, так это совсем еще не конец».
Он сделал над собой усилие и, подняв руку, закрыл наполовину исписанную
тетрадь. И опять в который раз он поморщился, увидев на лаковой обложке человека в кимоно застывшего в грозной позе. Это была самая безобидная картинка, которую он смог отыскать среди заваленных подобными тетрадями полок магазина «Канцтовары». На других подобных тетрадях были либо яркие автомобили, либо полуголые девицы или какие-то бородачи с гитарами, которые раздражали его еще больше.
« Наверное, я пытаюсь обмануть себя самого, – продолжал размышлять Николай Петрович – но сколько раз, ни говори «халва», во рту от этого слаще не станет. Писать теперь мне просто невозможно! Нет ни сил, ни желания, а главное, что картины прошлого уже не возникают передо мной. Я занят совсем другими мыслями, и никак не могу избавиться от них. Глупо! Всего один телефонный звонок, и все что ты делал в течение многих лет, начинает оборачиваться к тебе совсем другой стороной, и оказывается бесполезным и никому не нужным. Слава оказался прав, но не в этом главное.
Теперь я точно знаю, что человека можно убить словом. Убить не так как убивает пуля или штык, но все же, убить в нем что-то живое, как лагерные плети, и лагерный изматывающий труд убивали в людях надежду на лучшее».
« Нет! – отчаянно воскликнул про себя Николай Петрович, и резко поднялся, услышав вдруг, как громко зазвучала окружающая тишина – Нельзя так легко сдаваться! Нельзя так распускаться от первого же, пусть и неожиданного удара. Выход должен быть, и значит, он есть!»
Шаркая по полу домашними тапочками, Николай Петрович побрел на кухню. Сегодня ему почему-то казалось, что там, в тесной кухоньке, рядом с новым окном и под шумящий на огне чайник, он чувствует себя более спокойно и уверенно, и что там единственное место, где он может укрыться от навязчивых неприятных мыслей.
Звонок в дверь застал его в тот момент, когда он только входил в кухню.
«Соседи или почтальон? – с сомнением подумал Николай Петрович – Что им может быть нужно? Днем обычно никто никогда не заходит».
Это был сын! Мокрый от дождя и отфыркивающийся, как промокший пес, он смеялся видимо над собой и с порога заговорил о дожде, и непогоде. На сердце Николая Петровича вдруг потеплело, и он ощутил прилив сил, и неожиданную радость.
- Знаю, знаю! – весело болтал сын, стаскивая мокрую куртку в коридоре – Ты работаешь в это время. Но извини, дождь застал меня совсем рядом с твоим домом…
- И, слава Богу! – радостно выдохнул Николай Петрович.
- Да? – удивленно протянул Слава и внимательно стал вглядываться в лицо отца.
- Что случилось, папа? – уже серьезно и взволнованно спросил он – Что опять сердце? Я говорил тебе, что нужно меньше сидеть за столом, ты последнее время мало гуляешь. А тебе просто необходимо в твоем возрасте больше двигаться…
- Пойдем, – потянул сына за руку Николай Петрович.
Уже через полчаса, когда они допивали на кухне чай, Николай Петрович все подробно рассказал сыну.
Слава возмущался, и перебивал отца, пока он рассказывал, но когда он почувствовал, что Николай Петрович сказал все, то начал говорить сам. И говорил он осторожно и будто нехотя, часто останавливаясь и подыскивая слова.
- Я же говорил тебе пап! Герои твоего романа совсем не похожи на героев войны. Что это за война, в которой почти нет боев, нет борьбы, нет атак…
- Я пишу так, как это было…
- А кому это интересно? – не милосердно перебил сын – У твоих героев есть только стремление выжить. И в концлагере, и в Итальянском сопротивлении у тебя одни только рациональные, расчетливые и осторожные люди. Они зря не рискуют, не кидают гранат, не идут на жертвы…
- Ты не прав! – потирая колющее сердце, слабо возразил Николай Петрович – И в лагере и в Сопротивлении люди и боролись и жертвовали собой ради своих товарищей.
- Но у тебя это выглядит уж как-то слишком обыденно, что ли! А потом ты много описываешь кошмары и мучения людей, и слишком подробно пишешь о предателях. Их у тебя слишком много! В лагере им отводят целый барак, и они питаются и живут лучше других, и в Италии у тебя гибнут люди опять из-за предательства. Нехорошее впечатление производит, будто бы эти предатели были на каждом шагу! Даже в литературе времен Сталина авторы не допускали себе такого количества предательств, хотя эта тема была почти обязательной.
- Я попытался написать правду…
- Я уже говорил тебе папа! Эта правда никому не нужна и никого не устраивает!
- Что значит, правда не устраивает? – повысив голос, возмутился Николай Петрович – Сейчас не те времена! Новый век на пороге…
- Век новый, а люди те же, - опустив голову, проворчал сын – Если ты думаешь, что в редакционном совете мало людей твоего поколения, то ты горько ошибаешься.
- Черт знает что! – возмутился Николай Петрович – Ты противоречишь самому себе. Ты сам журналист и сам говорил мне о свободе слова и о свободе мнений…
- Это было давно папа! – опять перебил сын.
- Всего год назад…
- Пять, папа! Пять лет, папа! А за это время я успел повзрослеть, мне уже сорок, если ты помнишь, и я стал кое-что понимать.
- И что же такого ты понял?
Сын встал и зашагал по кухне мерными шагами, засунув ладони в подмышки, и ссутулившись, будто все еще мерз под дождем и ветром.
- Я понял, - заговорил он, наконец, не останавливаясь – что нет такого государства в мире, в котором не существовало бы цензуры. При коммунистах она была явная и понятная, и тебе, и мне, и людям. Люди жили с ней долгие годы и знали, как ее обойти. Люди привыкли говорить «Эзоповым языком», как в сказках того же Шварца. Сегодняшняя цензура намного более изощренная и непредсказуемая. Она уже не дракон как раньше, а дракон со многими головами, которые иногда даже ссорятся и дерутся между собой, но все равно это единый организм.
Слава тяжело вздохнул и опустился на табурет.
- Сегодня цензура это не только линия партии, и не только равнодушие и рутина редакционных кабинетов. Хотя и это как не странно осталось, только партия другая, и чиновники руководствуются другими мотивами и другими установками. Сегодня, папочка, это еще и мнение спонсоров, которые вкладывают деньги в литературные журналы и альманахи. И поверь мне, который думал над этим много раз, один бог знает, чем они сегодня руководствуются и как оценивают то, что необходимо печатать, а что может быть отложено «на полку». Но по их повадкам, и по тому, что часто печатается сегодня, мне иногда кажется, что они иногда могут дать фору тем же коммунистическим цензорам, своим «заворотом мозгов». А редакторы и редакционные советы журналов должны в сегодняшних условиях изворачиваться, и думать, и подстраховываться, чтобы в номер не попало то, что может вызвать их недовольство или недовольство людей их круга. Это недовольство может отразиться на финансировании и в том, числе и их собственном материальном обеспечении. От этого вообще может зависеть существование журнала, а значит и места работы для многих работников…
- Ты говоришь немыслимые вещи, - сразу как-то охрипшим голосом промолвил чуть слышно Николай Петрович.
- Да! – махнул виновато головой Слава, и опять засунул нервно ладони в подмышки, будто обнимая себя, успокаивая или унимая болезненную дрожь – Но кто-то должен был сказать тебе это! А кто скажет, если не я?
Некоторое время Николай Петрович отсутствующим, равнодушным взглядом смотрел на залитое дождем оконное стекло, а Слава внимательно приглядывался к отцу. Может быть, он даже жалел, что затеял этот разговор, который можно было затеять чуть раньше, или отложить на более позднее время.
- Получается, что свобода слова это еще один большой миф, в который люди верят? – спросил задумчиво Николай Петрович, и вдруг взглянул на сына ясным и даже чуть насмешливым взглядом.
- А может быть, сынок, мы просто с тобой графоманы? – спросил он и неожиданно улыбнулся своей открытой обычной улыбкой – Графоманы, которые защищают свои мертворожденные творения. Защищают свои плоские, не объемные мысли и чувства, которые невозможно разглядеть на фоне серой стены текущей обыденности?
Слава улыбнулся отцу в ответ, радуясь, что его настроение изменилось, но потом задумался и затих, не торопясь с ответом.
- Не исключено, конечно! – скривился он после небольшой паузы – Но мне почему-то кажется, что к тебе это все-таки не относится.
- Почему же именно ко мне? – радостно и оживленно спросил Николай Петрович.
- Потому, что ты пишешь историческую правду, - отводя глаза в сторону, ответил сын медленно – А историческая правда, чаще всего ценна не стилем написания, и не талантом автора. Она имеет ценность сама по себе. Ты же не претендуешь, надеюсь, на славу и признание Шолохова или Бондарева, ты просто хочешь, чтобы твоя правда стала достоянием общественности. И как я тебя понял, тебе совсем не важно, заметит ее наша общественность завтра или через сто лет. А все это говорит о том, что в тебе отсутствуют признаки классического графомана.
- Спасибо! – грустно улыбнулся Николай Петрович – Ты убедил меня, и это очень хорошая весть. Та самая, которой мне именно сейчас и не хватало…
Что-то в словах отца заставило сына вздрогнуть внутренне. Он положил руки на стол и склонился ближе к отцовскому лицу.
- Поверь мне папа! Я сделаю все, чтобы твой роман был опубликован!
- Будешь бороться за свободу слова, которой нет? – так же грустно улыбаясь, спросил Николай Петрович.
- А кто тебе сказал, что ее нет? – вдруг так же лукаво как и отец ответил вопросом на вопрос сын – Я говорил только о цензуре, а выводы ты сделал сам! А если говорить серьезно, то спонсоры они тоже бывают разные. Есть у меня один богатенький товарищ. Знакомы мы с ним, еще с молодости. Я никогда ничего не просил у него. Держал, знаешь ли « в уме», на «черный день»!
- Считаешь, что он настал? – спросил Николай Петрович, улыбаясь в ответ сыну уже легко и просто.
- Считаю, что он прошел, папа! – бодро откликнулся сын, опять подскочив с табурета – Думаю, что мы издадим твою книгу тиражом не менее одной тысячи экземпляров. Товарищ мой человек далеко не бедный, и поэтому мелочиться не будем. Как ты понимаешь теперь, свобода твоего слова ограничена только наличием средств, а средства на такой тираж я тебе обещаю - будут…
КОНЕЦ.