Гл. 4. не смотри на спящего... -29

Екатерина Домбровская
Не раз испытывала я что-то вроде досады, когда, вчитываясь в старинную переписку родных (как бы они меня-то сочли, – родной ли, близкой ли, своей ли? – это ведь еще вопрос. Велика разница между подлинником и реконструкцией, пускай и на старом фундаменте…), чуть ли не физически осязала я скрытые «за кадром» переписки пустоты… То, о чем не говорилось вовсе или упоминалось вскользь, как о чем-то несущественном и привычном, о чем и говорить не нужно, как о само собой разумеющемся и обыденном. А их-то, пустот этих, мне и надобно было. Мне казалось и сейчас кажется, что в этих мелких подробностях-пустотах и прячутся парадоксально вместе и  сокровенное лицо времени (в минутах), и тайный ход к вечности.

Эти «пустоты» я не просто примечала, я их усердно отыскивала, часто их жадно созерцала, прилагая все возможные усилия к проницанию в утаенные от меня звуки, запахи и живые дыхания якобы несуществующей жизни. Там, в этих ненаписанных, невысказанных, и никем не выявленных пустотах она надежно спрятавшись, и продолжала быть самой жизненной жизнью в ее подлинном существовании. Это было сродни с тайно подсмотренным бытием спящего человека, уснувшего в уверенности, что его, спящего, никто не увидит.

«Не надо, не надо смотреть на спящего…», - предупреждала меня в детстве бабушка. Но почему?.. Не знаю. Но это тоже был осколок какого-то недосказанного опытного знания, которому спустя годы мне, на такие вещи не забывчивой, все-таки захотелось поискать собственные обоснования. Вот только совпало бы то, что думалось бабушке, с тем, что открывалось мне? «Богом моим прейду стену» (Пс. 17:30), - говорит царепророк Давид. Между нашим и  т е м  миром – стена, которой название человеческая поврежденность (изувеченность) первородным грехом (тотальная поврежденность всех органов чувств – недаром ищут шестое, вместо того, чтобы стремиться исцелять то, что имеем в наличии от Бога). Но Богом и в Боге, подает нам надежду святой Псалмопевец, мы эту стену можем и должны в меру сил  преодолевать.

***
 …Там, в этих пустотах, все было так, как бывает поздним утром в добропорядочной старомосковской квартире, когда все, откушав, уже разошлись, кто куда, по своим делам, а столовая пока еще не убрана…
На столе - еще не остывший самовар, в стаканах недопитый чай, а на скатерти - крошки  от булок, которые с ночи поставив, ранним утром выпекла к завтраку Петровна , и кем-то ненароком уроненная и застывшая на скатерти густая отливающая гранатом капля варенья…

И стулья, небрежно вывернутые от стола на выход, и газета, перегнутая не по сгибу, брошенная кем-то на диван…Никого нет. Но всё здесь еще наполнено и живет присутствием тех, кто только что здесь пребывал: взглядами, разговорами, чувствами, высказанными и невысказанными мыслями, - жизнью семьи в ее связях и сцеплениях, в ее ни  с чем не сравнимой и неповторимой единичности…

А за границами этого насыщенного, живого безмолвия, в конце длинного коридора, - где кухня, - слышится говорок… Там Петровна (Прасковья Петровна Кузнецова – последняя в семье Жуковских помощница по дому Анны Николаевны) и горничная Катя прежде чем начать уборку и готовку обеда, пьют чай… Это их вполне реальное и законное утреннее сидение (хозяев накормили и проводили) одновременно является и границей, обрамляющей и замыкающей то, что обитает  в столовой.

…Вот в эту-то столовую, а не в кухню с Петровной и Катей я и предпочитала всегда заглядывать. Хотя всегда, признаюсь, слово случайное. Подсматривать за подобными паузами жизни я принавыкла в то давнишнее и остро памятное мне своими горькими разочарованиями время, когда только начали зарождаться первые мысли о писании чего-либо. Когда мне только еще начинало хотеться это делать… Причем писать – это было очевидно с самого начала, - именно об этих пустотах и паузах, а вовсе не о верхних ярко освещенных этажах жизни, где суетливо перемещаются и что-то непрерывно предпринимают люди, на что-то дерзающие, от чего-то отказывающиеся, спорящие, борющиеся друг с другом, куда-то спешащие, бросающие в мир фонтаны творческих идей, чего-то неустанно желающие и непрерывно что-то доказывающие urbi et orbi, и предпринимающие…

Но что писать про эти тайные паузы, за которыми, - я знала! - скрывалось самое сокровенное и подлинное содержание жизни, и  уж тем более, к а к, - для меня было покрыто туманом. Мне нужно было услышать внутрь себя четкое указание, что-то рационально мотивированное, или хотя бы какое-то сокровенное ободрение, уверение… Идти же на ощупь, на авось, доверившись собственному инстинкту, не решалась: с незапамятных времен жил во мне премерзкий критик, промышлявший тем, что мгновенно изничтожал – и причем аргументировано - дотла все мои наилучшие творческие пожелания и идеи благих предприятий. А превозмочь его, пойти на риск, доверившись тихому голосу инстинкта, – где мне было занять такой отчаянной смелости?..

Думаю, этот жилец был мне попущен Богом для моего же блага: противостоять его проискам могли или только крайняя самоуверенность (чего изначально не имелось), или уже выстраданная, опытная вера сердца, что если «не Господь созиждет дом, всуе трудишася зиждущии» (Пс.126:1). Однако процесс этот, не знаю, у кого как, а у меня стал «дорогой дальнею», по словам известного стиха, написанного Константином Николаевичем Подревским, мужем бабушки Веры Александровны Жуковской.

***
Миг первого осознанного, - но еще не записанного, - услышания этой пустоты помню отчетливо… (жалеть ли о собственной нерешительности, об утраченном для делания времени, или принять все так, как оно и было на самом деле? Несомненно – второе: пусть будет так, как было, «коли Господь попустил», - как говорил мне мой духовный отец по близкому поводу).

…Я сидела дома на Большой Полянке (все это происходило в прошлой жизни, еще задолго до того, как мне пришлось расстаться с родным Замоскворечьем), на кухне (все-таки на кухне!) у большого нашего подоконника, который служил нам и обеденным столом, и холодным шкафом, в котором была просверлена изрядная дыра в мир Божий (зимой ее затыкали тряпкой), и гладильной доской, - так строились до и после войны многие добротные сталинские  дома.

Этот подоконник был своего рода духовным центром нашей домашней жизни – на нем потом мы с мамой пеленали моих детей… Но пока малышей еще на свете не было, и мамина любовь еще не разделилась, чтобы львиную долю отдать ее любимому старшему моему сыну, мы с ней, будучи большими друзьями, любили светлыми июньскими вечерами, полулежа на этом подоконнике, говорить о том, о сем, и бесцельно глазеть из окна нашего бельэтажа на двор, который в то время служил проходным с Полянки к Старомонетному и Лаврушенскому, - прямиком к Третьяковке, а там и к бурнокипучей жизни «бакалей», «продуктов» и «мясных» Пятницкой.

Проход этот находился прямо под нашим окном, и это было для нас вполне завораживающее созерцание движущихся и сменяющих друг друга фигур (среди прохожих встречались и многие знакомые – тогда и в Москве люди, жившие по соседству, хорошо знали друг друга) в сопровождении ликующего аккомпанемента – звонких перекликов детских голосов, с утра до вечера наполнявших этой «одой к радости» наш большой двор. Эти высокие  детские перезвоны напоминали мне перекличку птиц свежим ранним летним утром под высоченными сводами липовых аллей Ореховского парка.

…Как давно я не слышу уже этой сладкоголосой музыки московской жизни. Может, потому, что, переезжая с места на место (утратив, увы, оседлость), этажи наши стали забираться все выше, а, может, и потому, что московские дворы стали пустеть, а дети разлюбили так весело, и звонко-крикливо носиться по родным  дворам своими веселыми стайками, играть в лапту, городки и прятки… Скорее всего, - просто стайки поредели…

Итак, однажды я сидела на кухне сбоку этого самого подоконника, а мамы в тот час дома не было. Передо мной стоял опять же заварной чайник («питьчай», «чайпить» - вечное русское времяпровождение или времяпоглощение), что-то еще, - может, сахарница, но это уж совсем не важно, – знаковым предметом для памяти остался только белый фарфоровый чайник…

Был тихий тогдашний московский полдень, когда жизнь московская особенно в июне, в отличие от нынешней почти замирала. Как ночные туманы от реки так безмолвие заполняло недвижимое и безлюдное в тот час наше жилье. Кажется, даже  и радио, надежный оплот от воздействия зияющих пустот, пауз и прочих опасных соприкосновений с краями жизни, даритель ощущения мирности, мерности и устойчивости семейного бытия, даже радио - маленький, не раз битый трехпрограммничек, - не бормотал в маминой комнате в тот час. И я была одна. А мыслей у меня не было никаких, разве что только вялый обрывок одной: вот как же об этом  написать и что же это такое? Ни сон, ни явь, и не пустота, и не пауза, а что-то напряженное, насыщенное, содержательное, тягучее… Какое-то ожидание? Вслушивание? В такие мгновения хочется умереть, потому что подобное давление сжатой материи чистого бытия, когда оно, обычно замаскированное лоскутьями повседневности, вдруг обнажает свою первооснову, трудно выдержать человеку, ничего об этом бытии не ведающему и не представляющему: ни с Кем он там может встретиться, ни что бы он мог и должен был бы т а м, в этом обнаженном бытии  делать, и вообще, зачем и для чего ему все это открывается?

***
…Понятно теперь, почему я временами досадовала, читая переписку более чем вековой давности, тщетно ища в ней мест, где жизнь говорила бы сама за себя, а человек хоть на время ослаблял бы вожжи своего неустанного деятельного ею понукания, чтобы услышать то, что услышал однажды Пушкин во время бессонницы, и лицом к лицу увидеть увиденного им же «лихого ямщика»: «Ямщик лихой, седое время/Везет, не слезет с облучка»…

И я вот думаю: как же полезна иногда человеку и некоторая праздность, если взамен деятельности нет-нет, да и постигнет его хотя бы мгновение подобного созерцания. Впрочем, разве созерцание праздность, если оно хотя бы чуть-чуть приоткрывает путь к первоосновам бытия, уготавливая нас к грядущей встрече с нашим Творцом…
Не так ли было, к слову, и с Обломовым? Он был так устроен, а никак не просто ленив; он имел и мог то, что не имели и не умели другие, а потому и вожжами этими («жизнепонукания») он просто не сильно-то интересовался, чуя Того, Кому всегда и  принадлежало по праву это единственное место на облучке. И в созерцаниях пауз жизни у него нарождалась иная, нежели чем у всех тех, кто его окружал (кроме ребенка), система мер и весов распознания этой самой жизни… Впрочем, все вопросы к Гончарову.

А еще, кроме тех самых пустот, я искала - самонадеянно и эгоистично - и жюль-верновскую бутылку, брошенную в море с запиской, предназначенной именно мне или хотя бы кому-нибудь, кто когда-нибудь возьмет в руки эти письма, а в записке – нечто искреннее, исповедальное, откровенное, тоже пытающееся прорваться, - только теперь уже вперед, – сквозь время, - в будущее. И не находя, - недоумевала, огорчалась и досадовала, и искала причины этого странной покорности «фараону» - вечно утекающему времени, потому что, как иначе объяснить,  что они ничего для меня не оставили, - заветного слова, какого-то указания, напутствия…

Впрочем, я не совсем добросовестна… В письмах деда из Америки, после почти 40 лет его пребывания заграницей, которые я обнаружила в личных документах бабушки, о которых она при жизни мне никогда не говорила, увидела я в них и вопросы о недавно родившейся внучке (обо мне), и о том, какая она, услышала и нежность его, и беспокойство о взрослых сыне и дочери, обо всей семье, желание хоть как-то быть полезным, вняла его тоске по России и еще большему томлению по первой своей семье – бабушке и детям. А у него ведь там были и другие дети, и другие жены - и знаменитые, как Аста Нильсен, но последнее одиночество предсмертных лет вернуло его сердце все-таки домой – к нам.

Но о деде – опять же впереди… А пока – назад – к самому началу XIX века в тульские края, где под Алексиным близ станции Суходол было старинное яблоневое имение Плутнево (оно славилось своими яблоневыми садами, какими-то невероятными сортами, о которых потом с сожалением вспоминали в середине XIX века ореховские жители), - усад дворян Стечкиных, родовое гнездо, пожалованное им императрицей Екатериной II, за известное ее с помощью гвардейских офицеров восшествие на трон. Среди щедро вознагражденных был и прадед Анны Николаевны Жуковской…

Фото Екатерины Кожуховой
Продолжение  7 главы следует…