И ничего не поделать

Черненко Андрей Григорьевич
Любовью её почитает скопец -
Кровавую пену из жалких сердец
И тешится смутной тоской.

А спьяну забытый скопцами слепец
Бредет за отарой курчавых овец
И в сердце слепого - покой.

        АНДРЕЙ ЧЕРНЕНКО
      (Урман фон Велембусси)

1.
- Ты, сынок, уже взрослый – вон,  и залысины на темечке почти сошлись…  Сам решай.
Тёща привстала с дивана и заохала, схватившись за поясницу…
- Жулики они, врачи эти. За что им только платят? Лучше уж в сырой земле лежать, чем такую боль в пояснице носить.
- А ты утюгом, Марья Лукьяновна, может полегчает, - Сацков говорил это старухе уже раз десять, не менее, и знал, что в ответ она только хмыкнет, сплюнет и потом вроде бы испуганно закрестится на тёмные образа.

Но тёща вдруг слезливо заверещала:
 - Бить её, бить надо было. Как исстари-то велось. А ты? Даром, что учитель…
Губы распустишь, слюни по полу развесишь: «Лю-ю-блю…».
А любишь, так держи её! В ежовых рукавицах держи. Баба, она – что вещь. И подороже, и подешевле. А вещь без запора не держат. Иначе своруют её. А твою-то  вообще под пудовый замок надо было посадить!
- Да я же не домостроевец, ,  не тюремщик какой, и она не варначка.
- Тьфу, дуралей! Прости меня, Господи…Утюгом я уже тыщу раз пробовала, кожу всю спалила, а ни какой от него подмоги… Скажешь тоже – утюгом…
Сацков виновато улыбнулся – лицо его, желтоватое и сухое пошло  пятнами.
-  Счастливо, мама. – и он быстро шагнул в сени.
Мокрая от недавнего дождя трава поблескивала под чистой молодой луной.
«Холодная будет ночь. Надо бы за одеялом зайти» - подумал Сацков. Но представив себе, как войдет он в свой крепкий, сложенный из кирпича дом, как поднимется по скрипучей лестнице на второй этаж, в спальню, как услышит дыхание жены и шестилетней дочери, круто повернул к совхозному саду, где под старой яблоней стоял шалаш деда Серёжи.

2.
Плетенное подгнившее креслице, принесённый из правления колхоза однотумбовый стол, пара тарелок и кастрюль – весь этот нехитрый инвентарь мягко освещала керосиновая лампа. 
Дед Серёжа, набиравшийся к ночи смородиновой настойки «до самого упору», по-детски всхлипывал во сне.
Ружьё сторожа висело аккурат над ним, стволом вниз – так, что мушка почти упиралась  в лоб старику.
«А как упадёт? Да выстрелит?» - подумал Сацков и  снял его с гвоздя, вбитого   в сук еловой жерди .
 
Он держал ружьё в руках, соображая, куда  поставить. Словно спичку кто-то зажёг в  черепе: он увидел себя, сладко спавшего под старенькой двустволкой; ломается сук, на котором она висит; выстрел…
Сацков даже вспотел от напряжения. «Спичка» погасла. Снова желтоватый сумрак шалаша, пьяное бормотание деда Серёжи, вскрик совы в недалеком перелеске.
- Что же это я? Из-за подлой бабы?  Так ведь и с ума сойти можно… - прошептал Сацков.
Он лег на сено, заложил руки за голову, закрыл глаза.
«В сущности, так я и  сам дурно попахиваю -  живу ведь с ней, готов  лечь  в постель , зная, что тело её ещё не остыло от чужой ласки.
Если войдет она сюда и скажет: «Идём в дом», я ведь пойду.
 Но в том-то и дело, что она никогда сюда не придёт. Она спокойно спит сейчас. Даже похрапывает во сне.
Я не просто постыл ей. Я ей уже даже не помеха. Безразличен. А поверить в это не могу. Рассудком-то  - да, но сердцем…
Господи! Ведь сердцем я вообще не верю в её измену. Словно всё это понарошку: её смех, вскрик тогда, в малиннике, где я её  и выследил.
Да-да выследил! И не вышел ведь, а тихо отполз, убежал. А вечером, бог ты мой, ужинал, играл с дочерью, - как ни в чем не бывало… 
Сацков подумал вдруг о том, что ни разу не вспомнил сегодня о дочери.
«А что дочь? Что, собственно, дочь? Это другое. И любовь к ней, пронзительная жалость и тревога – это другое.
Это нормально.
А с матерью ее – это беспамятство…
Что?  Любовь к ней – это ненормально?
А может это и не любовь вовсе.
Ведь когда дочь ушибёт коленку – мне больно. Так!? А жена? Мне больно? Чего врать – нет. Тело моё  не ощутит боли.
И душа  -  смолчит.
Больно мне как раз сейчас, когда ей хорошо.

 - Тю, а ты опять тут? – услышал Сацков хриплый фальцет и проснулся.
Дед Серёжа, которого шатало из стороны в сторону, жадно отхлёбывал из бутылки «похмельную дозу» и между крупными глотками бурчал:
 - Ты ей и этому заезжему борову ещё и дом, и дитя оставь. Да и вообще потаскуху и любовников её на свою зарплату возьми. Студень. Моя бы так куролесила, я бы её самолично в гроб сосновый уложил. Либо просто выгнал к такой-то матери.
- Ага… - Сацков встал, поёжился, - холодно что-то ,  дедушка?
- Кому как, - дед Серёжа повернулся к нему спиной и, пятясь задом, выполз из шалаша.

3.
В школе Сацков молча, не здороваясь, прошёл в класс физики и принялся за ремонт  старенького оборудования – реостата, амперметра прочей немудреной ученической техники.  Но через десять минут бросил это дело – дал знать о себе голод; не ел Сацков со вчерашнего полдня.
«Маня уже у себя на почте. Дочка в яслях,» - думал он, шагая к дому.
 Но дверь оказалась незапертой. Дочка плакала, стоя на высоком подоконнике.
- Как  ты забралась сюда, ромашечка, моя?
Злоба вспыхнула в учителе физики. Мгновенно. Впервые  тряхнула она его так основательно.
-  …кукушка!
Но когда жена вбежала в дом, тяжело дыша, и было видно, что бежала она быстро, волнуясь о дочери, Сацков только и сипнул: «Вот, перекусить заскочил.»
Маня молча поставила на стол хлеб, споро разогрела вчерашние щи, достала из погреба малосольные огурцы.
- А ты?
Она пожала плечами. Села рядом. Но ложку в руки не взяла.

« Может быть всё от того, что мужик я не видный. Душой-то она меня  жалеет.»
- А, Маня… Поедем что ли в отпуск. К морю.  – Сацков сказал это и заёрзал под пристальным взглядом жены.
- Ты чего?
- Ничего, - она погладила дочь по рыжей головке и дочь прижалась к её руке.
- Все вместе… - Маня и дочь были так похожи в эту минуту, что у Сацкова защемило сердце.
«А может мне действительно выгнать её? Ведь точно – сойду с ума. Ну, порезала бы она сейчас руку, было бы мне больно? Нет. Нет. Нет.» - твердил про себя Сацков.
«И смотреть на них мне больно.  Какие они – похожие, обе красивые. И Маня такая молодая. И от этой молодости её мне больно. Больно, неуютно. Умри, она сейчас – мне бы легче и радостнее было. Даже облегчение бы пришло. Но она бы моя, моя и только и осталась. Но как же можно любить человека, желая ему смерти? Значит это не любовь вовсе?»
Когда они ушли, Сацков еще доедал щи, пахнувшие  и  щами,  и Маней, и просто домом.

«Решение. Нужно принять решение. Я могу ещё найти хорошую девушку.» - подумав о девушке, Сацков ощутил привычную уже тоску. Тоска эта ввинтилась в него легко, как болт в гайку с хорошо поставленной резьбой. Словно вся жизнь Сацкова и шла к этому вот мигу всеподавляющей и оглушающей тоски, когда понимаешь, что ничего уже не приходится ждать  - ни «хорошей девушки», ни директорского кресла генеральских погон, ни даже обыкновенной искренней ласки близкого и родного человека.
«А всего-то мне тридцать четыре!» - Сацков невольно зажмурился, увидев своё отражение в зеркале, висевшем над газовой плитой.
Желтоватое, сухое лицо. Высокие залысины. Голубые, широко поставленные глаза. Не так уж и плох был собой Сацков. Может быть только сдавший  раньше срока  сдавший…
- А жизнь какая у меня была!? – почти вскрикнул он, - всё с детдома своими руками,  всё!
Но от понимания этого ни тоска не проходила, ни боль в сердце, возникшая минутой раньше.
«А ведь стань я даже генералом, маршалом сейчас, это бы ничего не изменило. Подари я Мане сейчас бриллиант в сто карат, желанней и родней я от этого ей не буду.» - Сацкову стало от этой простой мысли ещё тяжелее. Но вместе с тем он ощутил как бы сквознячок, отдушину, словно забрезжил где-то рядом свет выхода из его гранитного тупика.
- Ничего не изменишь…  А ведь точно: ничего!

Учитель физики стал искать под кроватью чемодан и не найдя его швырнул наспех собранные вещи в рюкзак.
Решение уйти физически ощутимо толкало его даже на нелепые действия.
Вот Сацков разорвал свой выходной костюм и бросил его под ноги. Вот хрястнул об пол хрустальную вазу, выданную ему в минувшем году, как лучшему учителю Плавского района.
 А потом…
 Потом он сидел в груде всего этого хлама и слизывал языком кровь с пальца, глубоко рассеченного осколком вазы.
 Кровь была соленой и теплой.
- Что ты это начудил?
- ……………………… - поднял голову Сацков.
- Чего это ты, а?
- Стерва… - и он вдруг впервые за лет двадцать заплакал. Молча, до боли в кадыке от душивших его спазм. –
Я тебя не люблю.
Ты палец себе порежешь, а мне не больно…


июль 1980 г.