Смертник

Виталий Валсамаки
– Первый – пшёл!.. Второй – пшёл!.. Третий – пшёл!.. – командовал начальник конвоя, широко расставив ноги, давая всякий раз повелительную отмашку правой рукой. Строго по инструкции на своих местах расставлены солдаты, каждый цепким взглядом провожал заключённого, пока тот, выскочив из закмашины, поднимался в тамбур спецвагона, волоча за собой сидор с выданным сухим пайком и с личными пожитками. У тупикового пути, подальше от любопытных глаз зевак, шла погрузка заключённых. Кого-то надо было доставить в зону после приговора суда, кого-то – на лечение в тюремную больницу или на поселение.
– Стоять! – раздавалась строгая команда, когда очередная камера наполнялась, и к приёму «братвы» готовилась следующая. Сортировали зэков по режимам содержания, сей порядок соблюдается строго: как говорится, каждый зычок должен знать свой сучок. Три закмашины уже разгрузились и стояли в сторонке. Наконец, последним из четвёртой машины неуклюже вывалился смертник в наручниках, на мгновение остановился, посмотрел в хмурое осеннее небо и шумно, полной грудью вдохнул морозный воздух воли.
– Пшёл! Пшёл!.. – скомандовал начальник конвоя и бесцеремонно подтолкнул того в спину. – Перед смертью, курва, надышаться решил – не надышишься…
Ссутулившись, заключённый покорно поднялся по ступеням в тамбур и направился в самую дальнюю одиночную камеру. У входа с него наручники сняли, решётчатая дверь на колёсиках захлопнулась, хищно лязгнул замок.
– Первая смена, заступить на пост! – скомандовал начальник. – Остальным оружие сдать и отдыхать. Туалетом пока не пользоваться – непонятливым яйца живо откручу!..               

Сказал, конечно же, для острастки, но, если потребуется, точно открутит – это знали все… Характер у старлея Быкова под стать фамилии – бычий. С ним не забалуешь: забодает, любого балбеса живо на место поставит… Ну, а если и слово не подействует, без свидетелей может и печёнку волосатым кулаком пощупать. Случалось такое редко, да и то лишь с конченными придурками, по ком дисбат давно плачет. Может быть, именно столь варварским методом в разное время не раз спасал безмозглых ухарей от трибунала. Всякий, кто на своей шкуре испытал  лютость дисбатовских псов с лычками на погонах, знает, что такая неволя – страшнее зоны особого режима. Хуже дисциплинарного батальона только Освенцим. Впрочем, Быкова солдаты всё же уважали за умение крепким словцом на путь истинный наставить, за справедливую строгость. Упрям он особо, коль свою правоту знает крепко, не боится сказать перпендикулярное словцо даже тем, у кого звёзды на погонах покрупнее.  Ходить бы ему в майорах, кабы умел вовремя поддакнуть старшему по званию, терпеть вездесущее армейское хамство и расторопно лакействовать. Потому и киснет много лет на скромных должностях.

Минут через тридцать маневровый локомотив вытащил тюрьму на колёсах из тупика и прицепил к хвосту пассажирского состава скорого поезда «Владивосток – Москва». В вагоне было душно и уже изрядно накурено. Оно и понятно: некурящих зэков в природе почти не существует. Пока состав стоял у перрона железнодорожного вокзала, шторы на окнах были плотно задёрнуты и двери тамбура заперты. Снующие на встречных курсах пассажиры и провожающие граждане даже понятия не имеют, что это за вагон без номера и с окнами только на одну сторону. В лучшем случае с почтовым спутают. Наконец-то поезд медленно тронулся с места и, лениво набирая скорость, двинулся в свой привычный дальний путь, отстукивая колёсами первые сотни метров мимо вечернего города, мимо бухты Золотой Рог, напичканной стоящими у причалов кораблями. На город уже опустились ранние сумерки, и на кораблях включили наружное освещение. Оно, дрожа, отражалось в холодных водах бухты, и создавалось впечатление, словно город и порт сияют в предновогодней иллюминации. Форточки двух окон в начале и конце коридора открыли, и сразу же дышать стало легче. В служебном купе, где разместился караул, в такой ранний час спать никто не спешил. У себя на кухне повар Ашот Исоян принялся готовить ужин, заместитель начальника конвоя старший сержант Давыдов по какой-то надобности ушёл в купе  Быкова. Старлей, похоже, теперь до самого утра на глаза не покажется. Наступило время томительного безделья. Ефрейтор Морозов разделся до пояса, с удовольствием растянулся на верхней полке во весь рост и раскрыл книгу с рассказами Бунина. Приятно читать, когда тепло, светло и заботы не кусают. Под колыбельный перестук колёс вагон слегка покачивается, а ты лежишь, как младенец в люльке.

…Около десяти вечера Давыдов растолкал ефрейтора в плечо:
– Толян, вставай!.. На пост пора заступать. Живо одевайся и приходи за пистолетом.
Морозов сел, свесил с верхней полки босые ноги, осмотрелся очумело-мутным взглядом и, широко раскинув руки, сладко потянулся до хруста в суставах.
– Ы-ы-ы-аххх!.. Чёрт!.. Нельзя поздно ужинать, на сон тянет, – пробормотал сам себе сквозь косоротую зевоту. – Пожалуй, лицо надо бы ополоснуть холодной водицей…
Минут через десять Морозов принял пост, тот, что был ближним к служебным помещениям. Второй пост – это пять камер, включая одиночку, где сидел смертник, и двухместку с двумя бабами. Им предстояло отбывать срок в женской колонии недалеко от Хабаровска. А ещё под его присмотром были две переполненные камеры общего режима и клетка с малолетками. Как всегда, эти недоросли хорохорятся и шумят больше всех. Выдавая оружие, Быков предупредил:
– Если смертник в туалет попросится, будь предельно внимателен. Без подстраховки Давыдова не вздумай его выводить. Действуй строго по инструкции, всегда находись у него за спиной. Этому ублюдку теперь терять нечего…

Впрочем, ублюдок вёл себя смирно. Сгорбившись, сложив руки на колени, он сидел в дальнем углу камеры и безучастно смотрел в пол. Появления на посту нового часового словно и не заметил. Зато блондинистая кокетка из соседней женской камеры сразу же пошла в наступление:
– Какой молоденький красавчик пришёл охранять мою невинность! – воскликнула она игривым голосом и стала заманчиво крутить пальчиком светлый локон у виска. И глазки вдруг стали медовыми. – Слушай, начальничек, может, мы с тобой кой о чём договоримся… Своди меня в туалет и «покарауль»  хорошенько хоть разочек. А лучше – пару раз. Девочек у тебя давно не было, а?.. Поди, бедненький, изголодался жутко…
– Очень, очень давно! – признался Морозов. – Целых двадцать четыре часа…
– Какой же ты, оказывается, шустрый! А не врёшь?..
– Не врёшь. Слушай, бабуся, угомонись!
– Ах, какие мы разборчивые да привередливые!.. Ну, тогда Таньку «покарауль». Получишь офигенное впечатление. Цинус!.. Такие барышни нынче перевелись. Ей уже восемнадцать годков исполнилось, а своего «стеклореза» пока ещё ни разу не поимела. Нашёлся один страдалец, так не успел – прирезала, дурища… Схватила нож и – прирезала. Теперь, кажись, шибко сожалеет…
– Оставь меня в покое! Без тебя тошно, – жалобно пролепетала Танька и робко посмотрела на Морозова.
«Жалко деваху, – подумал Анатолий. – Симпатичная… Она, похоже, пока не измызгана развратом. Ох и натерпится там, за колючкой! Если до отрыжки всякой гадости не нахлебается, может быть, сохранит себя для будущего. Хотя…»
– Слушай, тётя Мотя, оставь её в покое и помолчи. Когда ты молчишь, становишься прекрасной, как Венера.
– Ага, осталось только руки обломать…
– Тань, а ну-ка сядь поближе. Ты и впрямь, кого-то на перо посадила? – спросил участливо, без осуждения.
– Да…
– И кто он?
– Сожитель матери моей. Кабан пьяный… силой хотел взять…
– Вот урод!.. Сама-то о случившемся сожалеешь?
– Не знаю… Грех, конечно… Но я не хотела. Как только мать за порог – всегда норовил облапать. Опостылел. Надоел…
Большие серо-синие глаза наполнились влагой. Она распахнуто, не моргая, глядела на Морозова, будто искала в его лице, непорченом гнусью эдакой службы, человеческое понимание и сочувствие.
– Держись, девочка, – сказал Морозов с теплинкою в голосе. – Я понимаю тебя… Сколько  в суде отвесили?   
– Трёшку. За превышение самообороны…
– Многовато… В этом случае можно было бы оправдать или даже условный срок назначить. Такое случалось. Не печалься! Всё, что ни делается… сама знаешь… Зато одним гадом на грешной земле стало меньше.
– Вот, если бы успел изнасиловать, глядишь – и оправдали… Я  тебе точно говорю: надо было расслабиться, – вставила своё веское мнение блондинка.
– Откуда тебе знать, что лучше, а что хуже? – возмутился Морозов.
Помолчал и неожиданно поинтересовался:
– Не моё дело, но у тебя есть парень?
– Уже нет. А, может, и не было никогда…
– Танюша, клочок бумаги и ручка найдутся?
– Да, конечно. Я сейчас, сейчас…

 Прислонив лист к стене вагона, Анатолий что-то записал и, сложив его вчетверо, просунул сквозь ячейку  металлической решётки. Рука от руки не убежала – встретились, как две  судьбы. «В вагоне тепло, а она иззябла, – отметил про себя Морозов, почувствовав холод девичьих пальчиков. – Неужто, душа вот так застыла?»
– Сохрани мой адрес, а лучше – выучи наизусть. Может пригодиться. Через месяц  дембельнусь и, если захочешь черкнуть письмецо, рад буду. Правда: буду очень рад… Пока ничего не обещаю, кроме этой случайной радости. Хорошо?..
– Спасибо! А как же твоя…ну, та, у которой ты…
– Моей она никогда не будет, я точно знаю. Так бывает…
– Всё равно, спасибо! Я напишу… Обязательно напишу!..
– Надо же, как тебе повезло! – воскликнула блондинистая красотка. Ты, Танюха, лови случай! Авось всё склеится у вас, слепится в самом лучшем виде… 
– Старшой, ты долго будешь клинья бить к этим тёлкам? Тащи их в туалет! – завопил из камеры малолеток лупоглазый, нагловатого вида придурок с длинным носом. По всем признакам, он там верховодил. – Тащи, говорю, в туалет, только пущай мне персональный сеанс пульнут – давно я такого интересного кина не видел.
– О, Боже, зачем ты хранишь идиотов?!.. Слушай, козёл, завянь! Чтоб я тебя больше не слышал!.. Ты,  вообще в своей жизни ещё ни разу кина не видел.
– Кто козёл, я? Будь спокуха, за козла ответишь! – и по-волчьи кинул вольный взгляд.
– Да хоть сей секунд!.. Если будешь рыпаться, в момент выволоку из клетки и отвечу сапогами по мозгам…

Морозов вплотную подошёл к камере с малолетками.
Эта стая недорослей, озверевшая от праздной бездумной жизни на воле, уже мнила себя не уголовными волчатами, а матёрыми волками.
– Так, детки! Слухайте внимательно: время позднее, а от вас источается слишком много децибел. Все заткнулись и – баюшки-баю. Кого бессонница мучает, могу предложить кандей. Пяти минут вполне хватит…
– Гы-гы-гы… А ты нам сказочку перед сном расскажешь?
– Ты лучше не вякай! Моя маленькая сказочка для тебя может закончиться большущим кошмариком.

Морозов отвернулся к окну, где росчерки фонарей гасли в ночной темноте. Поезд мчался мимо мелких полустанков, почти не снижая скорости. Вдруг о стенку чуть выше головы шмякнулся обглоданный хвост селёдки и свалился прямо на плечо.
Ёпсель-мопсель!.. Совсем оборзела шпана… Они ещё не ведают, как за такое можно поплатиться. Морозов подошёл к решётке и твёрдо спросил:
– Кто?..
Сделав невинные глаза, молодой упырь слишком театрально враспевочку изрёк:
– Я раб судьбы, но не лакей закона… Ты об чём таком, старшой?
– Слухай сюда внимательно, тихушник: я сейчас навсегда испорчу твоё лирическое настроение, а заодно и личную жизнь. У тебя, раб судьбы, есть только три варианта. Первый из них: ты видел старшего сержанта?
– Верзилу этого? Ну, видел… Ну, и чё? Это не я кинул…
– Мне это знать, увы, неинтересно. Я сейчас его вызову, мы тебя из камеры, как морковку из грядки, выдернем, и ты в момент на оба глаза офонареешь. Второй вариант: тебя лярвой магаданской отдам на тридцать минут в камеру «тиграм». Они тебе кляпом пасть заткнут и по кругу пропустят. Незабываемое удовольствие братве подаришь…

В камере особо опасных эти слова услышали и заревели:
– Начальничек, волоки петушка к нам! Мы его живо воспитаем. Научим кукарекать, а заодно и целочку сломаем… Очко прочистим… Ширше дырка – легше срать!
– Слышал, ублюдок? Народ сразу три полезных дела предлагает… Извини, но забудь про первый и третий вариант. Сам знаешь: мнение лагерных авторитетов надо кр-репко уважить…
– Слышь, старшой, только не это! Только не это, умоляю!.. – с ужасом в голосе пролепетал побледневший упырь.   
– Овечка сделала аборт… Говори, кто кинул селёдку?
– Я… А третий вариант какой?
– А, может, второго хватит?
– Нет, нет, не надо! Пожалуйста, старшой, не надо!.. – взмолился слезливо.
Морозов помолчал и вдруг тихо, но жёстко приказал:
– На колени!
Все малолетки вмиг напряглись: встать на колени – значит, навсегда потерять уважение среди лагерной шпаны. Сломается ли?..
Растерянный взгляд ртутным шариком забегал по лицам сокамерников. Наконец после недолгого раздумья, притихший и опозоренный, послушно опустился на колени.
– Шевели мослами, живо ползи ко мне!
Подполз, не поднимая головы.
– Не пора ли прощения просить?
– Прости, старшой! Я был не прав…
– Это ещё не всё… Воткни свой шнобель в решётку и пасть пошире отвори – кормить  буду.
Морозов подобрал с пола костлявый рыбий хвост и воткнул в распахнутый рот.
– Хавай, баклан, ума набирайся!..  У тебя, у безголового,  думающий орган – задница.
Давясь рыбной костью, опозоренный упырь долго и брезгливо пережёвывал грязный хвост.  Закашлявшись, трудно проглотил.
– Недолго фраер танцевал! – подвёл итог Морозов. – А теперь, товарищи сволочи, – скомандовал остальным, – все в полной тишине легли на правый бочок и – спокухонькой вам ночки! Берегите, придурки, смолоду свои родные румяные задницы…
Хмуро поглядывая друг на друга, шпана молча выполнила приказ.
Морозов отошёл к приоткрытому окну, закурил сигарету.

Конечно, затолкать в камеру к «тиграм» этого желторотого фраерка – было бы грубейшим нарушением, на которое он бы не пошёл. Но малолетки-то об этом не знали… Иногда полезно брать на понт – страх и царя зверей в цирке дисциплинирует. «Сломался сопливый паханчик, у всех на глазах облажался, – порадовался Морозов. – И остальные мигом поутихли, выучили один из первых уроков неволи: хочешь быть долгожителем – не затыкай вулкан своей попой. Впредь будут осмотрительнее». Краем глаза заметил: смертник в своём углу зашевелился, встал, подошёл к решётке.
– Ловко ты этому козлу рога обломал!
– Ну, а ты себя к какому виду животных относишь?
– Я не козёл. Много хуже…
– Кто же тогда? Волк?... А, может, вурдалак?..
– Ещё страшнее. Таких зверей в природе не водится…
– Это верно: серийный убийца – хуже лютого зверя, – презрительно сказал Морозов. – Скажи-ка мне, нелюдь, сколько невинных душ ты угрохал, а главное – зачем?..
Он вздрогнул, как от удара кнутом, измученно глянул в лицо.
– Семь девушек и молодого парня. А зачем – теперь сам не знаю…

По-стариковски обессилено опустился на лавку и, неловко сидя полубоком, уцепился  пальцами за решётку камеры. «Видимо, что-то желает сказать в оправдание. А, может,  оправдываться – слишком глупо. Скорее всего, не терпится перед смертью хоть кому-то свою мутную душу излить» – подумал Морозов.
Словно угадав чужую мысль, зэк произнёс:
– Когда-то в России, приговорённые к смертной казни, имели право на исповедь. Теперь другое время, священника не то что в тюрьме – на улице не встретишь.
– А тебе хотелось бы исповедоваться?
– Очень…
– Что ж, исповедуйся. Только грехи твои отпустить не могу – не научен…
– Спасибо!
– Да за что же?..
– Я много месяцев отбарабанил в одиночке. Только – допросы, допросы… В камере не с кем говорить. Беседовал сам с собой…
– Сколько же тебе лет?
– Двадцать девять.
– Ни хрена себе! А на вид можно все сорок дать…
– До сорока дожить не получится – запрещено! Скоро уж… дня три или четыре осталось… Говорят, в Хабаровской тюрьме стенка есть. Там такое дело вершат…
– Фамилию свою с перепугу не забыл?
– Максин… Пётр Максин, – поправился он.

Морозов и прежде несколько раз встречал приговорённых к смерти, но лицо этого убийцы поражало своим внутренним мраком. В замедленном взгляде зияет пустота, глаза выплаканы до дна, слёз уже не осталось... Красноватые веки припухли, серые подглазные мешки внизу подёрнуты желтинкой – всё говорит о том, что бессонница его вконец измотала.
– Судьба как-то нескладно сложилась, – произнёс он жалобно-тихо и вздохнул трудно. – Когда с дружком своим, с Васькой Васиным, прощался в ресторане аэропорта в Артёме, вылет по метеоусловиям откладывали несколько раз. Накануне мы из долгого похода вернулись. Вертелись у берегов Вьетнама. И не только… Сухогрузы с военными грузами провожали до самого Хайфона, разведку вели. Всё понятно – война… Хоть и чужая, а всё ж война… Васька, наверняка, и сейчас в походе… в Тихом океане. Или опять возле Вьетнама шныряет... Мы на противолодочном корабле вместе прослужили почти шесть лет. Оба – мичманы, оба отпуск получили. Он летел к родителям в Красноярск, а я должен был на следующий день поездом ехать к своим старикам. Под Хабаровском, если немного не доехать, есть такой районный центр – Вяземский. Утром будем проезжать… Так вот, за соседним столиком кампания молодых лейтенантов-летунов заседала. Их было трое, и две девушки с ними. Одна из них иногда косо поглядывала в нашу сторону. Ну, сам знаешь: улыбочки, случайные взгляды… В ресторане живая музыка, танцы… Заплатил музыкантам, заказал медленное танго и эту профуру пригласил. К явному неудовольствию своего друга, она вдруг пошла. Не помню точно, что ей тогда говорил, но она мне нравилась. Наверно, об этом и шептал ей через локоны в самое ушко… Она, довольная, хихикала, изредка поглядывала на своего несчастного летуна и опять смеялась. Может, у них размолвка случилась, а может, что-то другое, но она словно ему доказывала, мол, умеет нравиться другим мужикам. А этот салабон лицом мрачнел всё больше и глаз с нас не сводил. Танго закончилось, я подвёл девицу к столику, где сидел её пришибленный страдалец, и тут объявили регистрацию пассажиров на рейс в Красноярск. Вскоре Ваську проводил и зачем-то в ресторан вернулся. Будь проклят тот день и тот час! Глупо всё вышло, разве других баб не хватало?! Нет же, именно эту стервозу хотелось хоть взглядом раздеть. А честно говоря, и не только взглядом… Сел, помню, в конце зала, заказал сто пятьдесят и лёгкой закуски. Летуны уже были изрядно навеселе. Словно дьявол в меня вселился, опять пригласил её на танец, и опять она пошла назло своему ухажёру. Помню, прижалась ко мне так, что я чувствовал всё её тело. Роскошная баба. Такую рыбку в руках ах, как приятно подержать!..

Он в волнении встал и прошёлся в узком пространстве камеры два шага к стене и два назад, и так – несколько раз. Потом снова сел. В его посеревшем лице появилось что-то живое,  взгляд стал суше, резче…
– Я хотел её видеть любимой сукой. Она и была сукой – таких в жёны брать нельзя. По себе знаю – нельзя! Молоденький летун этой истины ещё не знал. А я знал!.. Она пахла похотью… Помню, спросил: «Хочешь, украду и увезу тебя к себе домой?»
– Нет, – отвечает, – и не думай! Мой Серёжа – хороший парень, но он замучил меня ревностью… Надоело!..
Я понял: ловить нечего, Расплатился с официантом, вышел из ресторана. Направился в сквер к лавочке. Сижу, курю… Вдруг вижу: лейтенантик следом выскочил, глазами порыскал и ко мне с разборкой. Подлетел и сразу в челюсть – бац!.. Крепко, курва, врезал! Чуть сознание не потерял. Ах, ты, бога, душу!.. Буду тебе делать пипец!.. Ну как тут не взбеситься?! К несчастью, в кармане оказался перочинный нож. Короче, махались мы недолго, чикнул – попал прямо в сонную артерию… Не хотел – так вышло. Он упал, кровь брызнула фонтанчиком, захрипел… Там я его и бросил. В автобус садиться не стал. Вышел на трассу, тормознул грузовик и доехал до города. Утром проспался, вспомнил про этот ужас и понял: рано или поздно менты вычислят. Конец… К старикам своим не поехал, тем более, что про свой отпуск их не известил. Решил все дни, что свободой мне отпущены, жить так, как захочу… Какая разница, одного человека убил или десять! Какая разница!.. Помирать, так с музоном!.. С того самого дня жизнь моя – копейка. А коль это так, то чужая жизнь должна стоить и того меньше. Такую цену сам назначил... За мной уже началась охота, а потому во мне родился зверь. И я тоже вышел на охоту. Милиция искала меня, а я по вечерам вынюхивал всё новые и новые жертвы. Туман в голове и азарт: кто кого?.. Игра со смертью… Совсем с головой перестал дружить, разум потерял.

Он умолк на минуту и закрыл лицо ладонями.
– Мука!.. Мука!.. Страшная мука!.. Нет мне покоя!..Что взамен поимел? За какие такие наслаждения  душу дьяволу продал?!.. – выдохнул из себя сдавленным голосом. – Я обменял её на ужас в глазах тех молоденьких дурёх. Они шли ко мне за минутными удовольствиями, а расплачивались смертным страхом… Сам не знаю почему, но вдруг власть над бабами мне показалась сладкой. Я их мучил и убивал,.. мучил и убивал… Всех, всех возненавидел… за измены, вечные упрёки, слёзы, истерики, а главное: за своё несчастье, за смерть того глупого лейтенанта…   

Он опять умолк, обхватив голову руками. Так и сидел минуты две-три.
«Значит, верно: власть над человеком опьяняет, – подумал Морозов. – Страх правит миром. Даже мне порой нравится покорность в глазах зэка, когда возникает желание  подчинить его своей воле. Ефрейтор, а уже для кого-то – царь и бог. Противно!.. В армии это уродство особенно выпукло выпячивается: я начальник, ты – дурак. И ничего с этим не поделаешь».
– У тебя есть жена? – спросил Морозов.
– Была… Летом прошлого года выгнал… Застукал с-суку, – сказал злобно сквозь зубы…    – Все они… Я в море уходил порой на три, четыре месяца…
– Слушай, солдат, дай закурить!.. Я вообще-то не курю. Курил, конечно… Но с тех пор, как меня арестовали, как-то вдруг о куреве совсем забыл. Не до него – мысли каждую минуту совершенно другим заняты…

Закурил и тут же закашлялся. Потом затих, опять думая о чём-то своём. Этот выродок из выродков рода человеческого, этот дикий зверь, не имеющий даже и названия, вспоминал, видимо, то время, когда жил среди нас и ещё оставался равен нам во всём. Потухший взгляд редко останавливался на лице Морозова. Скользя над головой, он уходил в приоткрытое окно вагона в ночное небо, цеплялся за верхушки пролетающих мимо деревьев, за столбы и провода, тянущиеся вдоль железнодорожного полотна. Встречный поток воздуха яростно трепал зелёную шторку, и память его трепетала перед леденящими ужасом собственных мрачных воспоминаний… Все иные окна уже были плотно закрыты, осталось лишь это крайнее, чтоб из вагона выветривался густой табачный дух, смешанный с кислым запахом солёной сельди и непропечённого чёрного хлеба.
– Я теперь мало сплю, – вдруг признался Максин осевшим голосом. Раньше сны приходили редко, а теперь, стоит отключиться – в голове сплошное кино. Бесконечные сериалы ужасов, а, может… картины ада видятся. Бездна… Не случайно всё это грезится, нет, не случайно… Видимо, всё же есть иной мир с адом и раем. Они где-то рядышком находятся. Всё, как в нашей жизни: добро и зло соседствуют, и сама жизнь – преддверие этих двух миров. Слишком тонкая перегородка меж ними. Слишком тонкая… И в этой жизни есть ад и рай – так теперь  думаю. Изначально, до того рокового случая, я жил в настоящем раю, но ничуть не подозревал об этом. А убил человека – в ад провалился. Шагнул в пропасть и – пропал. Думаю об этом, каждый миг терзаюсь…

Он умолк и стал тереть пальцами виски. Потом продолжил:
– А вчера почему-то приснилась весна и я – маленький. Ты сам, наверно, не раз детство вспоминал. Чистое время, счастливое… А теперь… Теперь страшно жить, но ещё страшнее – умирать… Как никогда прежде, каждую минуту хочется видеть этот мир, чувствовать, как в далёком прошлом все запахи земли, слышать гул ветра в голых деревьях, ловить лицом капли дождя, мокнуть и мёрзнуть где-нибудь на остановке, ехать в автобусе, разглядывать куда-то спешащих попутчиков. Почему-то вспоминаю красоту снегопада и деревья в инее, первые листья в мае… Как же так получилось, что всё это в той вольной жизни, проходило мимо моего внимания, не цепляло душу своей такой естественной красотой. Почему оставляло равнодушным? Почему не тянуло побродить по лесу или по парку, примечая всякий простенький цветок и шмеля, копошащегося в нём, постоять у ручейка, наблюдая мотыльков? Ещё по детству помню: то жёлтенькие, то пёстрые, то лиловые они порхали у ног, смело садились на руку. Они мне доверяли свою жизнь. В детстве я не убил ни одной бабочки.
Похоже, это воспоминание его умиляло: все нормальные дети бабочек убивают, а он ими любовался. Гуманистом был.

 Мать однажды привезла меня к морю, – продолжил он рассказывать, – а я по берегу недолго побродил и в лесок ушёл. Помню, стою под цветущей черёмухой и дышу. После дождя травы особенно душисты, и так мне было хорошо, и нет названия такому сладкому состоянию души… Радуюсь всему, что попадает в поле зрения, глаза пьют красотищу земную. Только теперь я познал настоящую стоимость воли. Тюрьма многое заставила понять… Поздно!.. Как глупо я жил, как стыдно!... Никакие заморские вина, никакие женщины с их ласками, никакие иные земные блага не слаще свободы. Свобода пахнет по-особому. В тюремной камере воздух мёртв…

В приоткрытое окно врывался частый перестук колёс поезда, отсчитывая каждое мгновение его убывающей жизни. Максин думал только о неминучей скорой смерти, и эти думы солитёром высосали его сознание. Он постоянно гадал, как и где произойдёт расстрел, кто будет исполнять приговор, куда войдёт пуля, в затылок или в грудь? А ещё он боялся увидеть глаза исполнителя приговора. Очень боялся! «Как же этот палач, – гадал Максин, – который ничем не лучше меня, вернувшись домой после моей казни, сможет разговаривать с женой, рассказывать своим детям сказки перед сном, смотреть телевизор и совсем не думать о том, что сегодня он пристрелил человека? Да быть такого не может!» Этакая обыденность его всякий раз возмущала, но почему-то он всегда забывал о своих невинных жертвах, об их слезах, мольбах и стонах, и при этом неизменно принимался жалеть сам себя. В какой-то книге Максин читал, что перед смертью происходит непроизвольное мочеиспускание. Так оно и есть: три его жертвы обмочились. Он потом с брезгливостью вымывал пол в комнате. «Со мной случится то же самое» – думал Максин.

И опять холодная чернота веяла из его души, изуродованной долгими месяцами жгучих раздумий. Страх, и только страх читался в голосе, в мимике лица, в каждом движении взгляда. Огромной гранитной глыбой ужас раздавил, расплющил всё его существо, размазал по бетонному полу камеры каждую молекулу тела. Максин хотел жить, очень хотел жить!.. Пусть в опостылевшей неволе, в бесконечно долгом заточении, в унижении и муках, в четырёх стенах камеры, не видя неба, не слыша пения птиц, не радуясь такой жизни и проклиная её ежечасно, но жить, жить, жить…
– Господи, как не хочется умирать! – воскликнул он, и это отчаяние вклинилось в канву его воспоминаний о детстве совершенно неожиданно, и стало понятно, что муки душевные во много страшнее физических.
– Зачем тебе жизнь? Как можно ужиться с такой памятью?! В твоей голове навсегда останется ужас твоих жертв. Неужели ты не понимаешь, что такая жизнь страшнее смерти?.. Наберись смелости, умри хотя бы  достойно, коль жить среди людей по-людски не умел.   
– У меня было много времени, я припоминал свою жизнь по дням, все те немногие случаи, когда надо было бы проявить отвагу, и к стыду признаюсь, что смелостью не обладаю.
«Своего ничтожества он даже не стыдится и открыто признаётся в том, – подумал Морозов. – Впрочем, на пороге смерти, куда деваться от своего «Я»? Вероятно, он помнил себя смирным, добродушным молодым человеком, полным смутных надежд, понимающим разницу меж добром и злом. Когда-то давно, ещё в мальчишеские годы, конечно же, мечтал стать героем, совершить подвиг, содеять великие дела, которые история никогда не забудет, а теперь превратился в жалкого труса, поражённого потным страхом за свою дешёвенькую шкуру».
– А твои родители… Они были на суде? – спросил Морозов, чтобы как-то поддержать разговор.
Такой вопрос заставил вздрогнуть Максина. Он ещё ниже опустил плечи и ответил не сразу:
– Позор лёг на весь род… Мать на суд не приехала: инсульт случился. Отец ещё весной письмо прислал. Гневное… «На фронте я много фашистов убил, но так было надо: я защищал свою страну, свой народ. Как мне ни больно, счёл бы за справедливость своими руками задушить ещё одного изверга. Ты не имеешь права жить среди людей». Вот так – и не меньше, как Тарас Бульба… Написал письмо и умер. От горя умер – сердце стыда не выдержало. Вскоре после его смерти младшая сестра тоже прислала письмо, полное проклятий… Был у неё жених, к свадьбе дело шло, а теперь надо продавать дом и уезжать подальше от позора. Иначе никогда замуж не выйдет. Все соседи от них отшатнулись, как от чумных…
– Вот как! Выходит, на твоей совести ещё и смерть отца.
Максин сидел неподвижно, устремив взгляд в пол, как бы не слыша никого. Наконец, медленно повернул голову, сказал почти шёпотом:
– Вот и всё – исповедался. По всему теперь выходит: лучше быть жертвой, чем палачом…
Наконец пришло время смены караула.
– А вы почему не спите? – спросил Морозов  у зэчек из соседней камеры.
– Мы вас слушали, – ответила Татьяна. – Страх и ужас какой-то... Бр-р-р…
Однако этот страх и ужас не заслонил её любопытства. Тут же поинтересовалась:
– Вот, предположим, я напишу тебе письмо, а ты ответишь?
– Обещаю… Спи!
– Смотри же! – прозвучало, как серьёзное предупреждение. 
Через пару минут старший сержант Давыдов привёл новых часовых.
– Прощай, солдат! – сказал смертник. – Живи долго! И улыбнулся грустно…