Транстворение

Юрий Паршуков
        – Итак, нет ничего кроме меня, вернее, есть только Я и Ничто. А это уже кое-что. Кое-что и значит, то есть этим обозначается, что мне не к чему, кроме как к самому себе, как-либо относиться. Как я могу относиться к тому, что отсутствует, не существует? А как же Оно получило имя? Вот я, например, мыслю, следовательно, существую. … И, поэтому, разве Ничто не существует, если я его мыслю? – он спросил так, что мне ничего не оставалось, как подхватить и начать с ответа.
        – Вот, только начни … – Я лежал перпендикулярно урезу воды. Если бы не закрыл глаза, то видел бы только шерстистую спину неожиданного сеансёра. Бревно, как и у него, оказалось у меня под коленями, но ступни мои оторвались от песка и зависли в воздухе. Впрочем, это мне показалось удобным. Полминутки помолчав после вступительных слов, я, даже сам не поняв, как это у меня получилось, с ходу вошёл в тему, и из меня полилось.
       
        – Сразу так много всего всплывает, и это многое, чтобы не расплывалось, не разбегалось, не исчезало из моего внимания за развесистыми мыслями, требует приложения недюжинных возможностей. Но разве я ими обделён, разве испытываю в чём-либо недостаток?
Вот и приложим ко мне, к моим голословным размышлениям всевозможные способности возмещения недостатков, каковых не может быть, ибо таким образом представляемое «Я» (Бог) самодостаточно по определению. … По какому определению, если Я пределов не имею? Бог с тем, что Я могу чего-то не иметь или не могу чего-то иметь, но что может определять и ограничивать моё всемогущество? Ничто не может …

        Вот, вот, опять Ничто о себе заявило и требует внимания к себе, хотя оно, видите ли, ещё невидимо и не может иметь каких-либо возможностей, а уж тем более – требований. Но уже – желает, желает, чтобы отныне я всегда имел его на виду в процессе самоанализа, самоосуществления, самолюбования. Разумеется, что эти «желания» выражены моим отношением к нему пока только мыслимому мной; это, строго говоря, я за него желаю. Желаю кому-то ещё уделить своё внимание, поделиться своею любовью к самому себе, которой уже пресыщен. Любви этой уже некуда деваться, а безостановочная, неустанная моя мыследеятельность всё продуцирует и продуцирует её (больше-то – нечего!). Так и выходит, что чуть ли не само собой, помимо воли, сверх возможностей моих родилось какое-то новое и особое отношение к себе в виде неопределённых желаний какого-то мистически привлекательного Ничто. И каким бы особым это отношение не было, но оно поделило моё существование на две половины: на внутреннее, изначально замкнутое на самодостаточности, бывшее до того, и – на внешнее, особенное, ставшее следствием моей мыследеятельности.

        Мысль-то рождена интересом, любовью к себе, переполняющей меня, а я не захотел её «утечки» в никуда и осмыслил «эгоистическое» желание своё так, будто какое-то ничто заявило свои претензии на частицу моей любви. Я, конечно, могу и не внимать этим претензиям, но, во-первых, я строго последователен, а, во-вторых, это означало бы, что я скорее равнодушен к себе, чем любвеобилен. Происшедшую перемену в себе я переосмысливаю как благо и соответственно оформляю новые отношения с немым ничто. И таким вот образом Я соглашаюсь на бытие ещё чего-то, признаю его существование, переименовываю и оглашаю его уже как Нечто согласующееся, союзническое со мной, ибо мы оба оказались связанными узами общей для нас любви.

        Опять же, провозглашение такого союза с одной, с моей стороны, будет моим своеволием, насилием над волей союзника, безответственностью перед последующим развитием и закреплением наших отношений. Разве могу я в этом случае рассчитывать на любое и полюбовное согласие моего союзника, если он будет лишён возможности выражать его так же самостоятельно, как это делаю я? Да я бы не столько его стану насиловать, сколько себя, вымучивая из себя мыслимые и немыслимые оправдания, основания своей прихоти не давать ему воли говорить мне, кроме: дай, да и нет. Мне же лучше, если союзник сам сможет излагать чего желает, с чем согласен, вплоть до выражения своего отказа от чего-то. Так пусть же свои утверждения и отвержения провозглашает гласно, вслух, словами, а не мыслию одной, втихомолку, мучением душевным и мычанием немым. Как я люблю себя в нём и откровенен в этом, то зачем мне от него ждать не того же, а какой-то скрытой невыразимости? Как я удостоверюсь, что его желание заиметь свой, особый сосуд любви выражено взаимной любовью нашей, а не скорбью, возникшей от встречи его бессилия с моим всемогуществом?

        Допустим, я всё равно увижу воочию, что моё Ничто вот-вот разродится Чем-то, но не придётся ли мне сокрушаться, что я так и не услышал признательных заверений, что это плод нашей взаимной любви? Если я не придам своему Ничто возможности гласного самовыражения, то – не предам ли тем самым себя? Я же буду вынужден признать союзника ослушником воли моей, но никак не матерью плода нашей любви. И, к тому же, плод этот в любом случае от нас унаследует то, благодаря чему он появился на свет. Благодаря – любви? Её и унаследует. Зачат в столкновении бессильного своеволия с бездушным могуществом? Таким и выродится, ибо такая родословная осложнит его сосуществование с родителями: естественная тяга приложиться к одному из них сопроводится неизбежным отпадом от другого. Зачем мне, сообщающему свою любовь всему, чему захочу, куда соизволю (да хоть – ничему и в никуда) в ответ получать разобщение с новыми сущностями, появившимися всё же по воле моей? Зачем мне тогда допускать появления Чего-то, если оно не сделает меня и матерь свою сообщающимися сосудами? Зачем, если оно не станет средством нашего общения и не будет предметом нашего Диалога? Кто, наконец, ответит мне взаимностью, если я так и буду пребывать в самодостаточном монологе?

          Что ж, попробуем вернуться к началу. – Мысли мои так были мне ясны, так просты, и я даже не удивлялся, что излагать их мне не доставляло никакого напряжения. Словно я читал давно заученный текст. – Остановимся на признании чего угодно, и пойдём от обратного: с отказа от каких-либо союзов, с устранения какой-либо возможности существования чего-либо помимо меня. Зачем всё это мне, мне – самодостаточному? И тем более не допустим завязывания каких-либо уз, способных взнуздать даже мыслимо независимую единственную сущность, то есть – меня. И – кем я рискую быть обузданным? Спонтанно, мимоходом возникающим множеством Ничто, Нечто, Чего-то? Можно, конечно, прельститься соображением, что они без меня ничего не значат, но я-то сам – что без них собой представляю? Что это за существование, когда мыслям некуда податься, не к чему приложиться?1 В моих ли интересах вечное самозамыкание? Безвыходное пребывание в обольстительной самодостаточности не означает ли то же самое, что и мы;кание в тупиках безмыслия? А безмыслие не равнозначно ли бессмыслице? Бессмысленность же интересна лишь в отсутствии любви, то есть, в том случае, если я – не Божественная Личность, а какая-то чёрная дыра, способная только пожирать, жировать, пухнуть пустотой, переполняться равнодушием. Не ровен час, как незаметно для себя самого примешься себя же пожирать, займёшься самоедством, от безделья перейдёшь к злопыхательству и, в конце концов, взорвёшься от немочи своей.

        Так могу ли я желать себе столь плачевные концы? Естественно, что я предпочту начала иным существованиям, существам, сущим. И такое начало, какое свяжет, как мосток – берега реки, плоскую абстрактную мыследеятельность с горней творческой действительностью. Такое начало будет для всех любящих настоящим живым временны;м ключом к замку; на вратах за;мка вечности. Оно станет сопутствовать всякому сущему именем моим, а несущих околесицу «либо-либо» заведёт: либо в стоячее болото противоборств, либо – в зыбучие пески забвения. Но – не моего забвения, а тех, мнением которых они дорожат, при имени которых дрожат. Кто же ценит, как я, имя своё; кто не меньше моего любит себя и ближних своих; кто переживает за каждый миг бытия своего, те познают, в конце концов, и себя, и истину, измеряемые Путём от самостановящейся Твари до самостоятельной Личности. А кто дорожит слабостями своими и приценивается к таковым у своих ближних и дальних; кто себя любит больше, чем других; кто убивается над кратковременностью удач, те тоже  познают величие своё, ограниченное дистанцией, какую они проползут за подачками божков их жизни. Короче, все: и пекущиеся о вечности, и бегущие за временем получат своё, как и я, жаждущий общения, диалога, ответа со стороны на сугубо внутренний вопрос бытия.
В таком смыкании причины с целью заключены все смыслы любой мыследеятельности (действительности), в которой бесконечный (неостановимый) процесс бытия и проживание (фиксация) каждого отдельно взятого момента отражают не просто единство временно;го и вечного, но – единственную возможность абсолютного, истинного и реального самовыражения свободной (самостоятельной) личности (сущности).
       Самозамыкание же на самодостаточности, как на цели своего существования, и пренебрежение процессом, спонтанно и неустанно порождающим «инаковости», не просто обессмысливает какое-либо бытие, а превращает всякую реальную возможность в причину самоуничижения, а то и самоуничтожения. Поэтому я бытийно (кровно) заинтересован в сотворении чего-то с общим для всех сущих волеизъявлением (могуществом, волей, возможностями самосохранения) и особенным для каждого из сущих проявлением своей любви (опыта, ответственности, инстинктов), то есть, я вынужден создать что-либо никак иначе, а именно – по образу и подобию своему.

      Именно таким образом я смогу удовлетворить не один свой интерес к собственной персоне, к себе лично, но и всякого, кто появится на свет. Остаётся лишь придать появившемуся множеству своё суммарное могущество (волю) и соединить каждого с такою же, как у меня, любовью, которая проявляться будет, конечно же, в соответствии с конкретными обстоятельствами и способностями автономной особи. Это соединение множественного с конкретным позволит моей любви в процессе мысле- и иной деятельности простереться всюду без каких-либо исключений. А любовь эта, отождествляющая всё создавшееся разнообразие, вернётся ко мне настоящим имением моим, когда каждая особь, любая персона сможет проявить по-своему, по особенному весь спектр моих возможностей, моего могущества в виде своих навыков, собственных талантов. Я же в проявлении этого множества умений распознаю ещё один повод утвердиться в моей значимости, в своём существовании.

       Теперь могу и признаться самому себе, что только в подобной мыследеятельности, рождённой любовью, Я способен разбудить в несуществующем, в Ничто желание отношений и увидеть в нём Добро (потенциал, резерв, сосуд, форму), под влиянием которого Оно станет в дальнейшем развиваться как Нечто. Это развитие в виде интегрированного множества становлений сущих будет их основой и предзнаменованием всеобщей, единой и равной моей самостоятельности. Я же Лично только после этого обретаю право осмысливать свою самостоятельность как самодостаточность. Без приятия на себя роли посредника между Ничто и Нечто, без придания такой же роли своей твари («Чему-то») моя самодостаточность могла проявляться не целокупно, не сущностно, а в форме самостоятельности, что было, есть и будет чистым субъективизмом, попахивающим двусмысленностями, двойными стандартами, противоборствами, принципами «либо-либо». И потому полагаю очевидным и доказательным, что опосредованное проявление сущего если и не делает вещь однозначно действительной, то, по крайней мере, объективирует её, позволяет ей как-либо реализоваться, оформиться в нечто определённое, существенное, существующее, экзистенциальное. И эта же форма экзистенции поможет моей твари на пути её самостановления преодолеть любые препятствия, необходимости, противоречия с ясным осмыслением своей значимости, с подобающим чувством свободы и полноответственно за все последствия своих личных и коллективных деяний.

       Сужу по себе – лично мне было бы весьма тягостно отправляться в этот путь с осознанием своей вторичности. Будучи одной-единственной тварью, я бы ощущал свою любовь ущемлённой, а благоговение пред Создателем перемежалось бы стремлением доказать Ему и себе, что тоже кое-что значу и могу. Но первое же столкновение с какой-либо саморазумеющейся необходимостью счёл бы несправедливостью, навязыванием мне унизительных правил, незаслуженной постановкой меня в партер, а в этом положении мажорные чувства не могут не сбиться на противоборственный лад, на осознание действительного положения вещей в борцовском стиле, в котором самоуверенность тушуется пред оценкой моей и Его весовых категорий. Но кто поручится, что осознание действительности в ковёрно-матовой плоскости не породит коварных расчётов и смуты ума: либо – пан, либо пропал; цель оправдывает средства. И вина за появление и осуществление этих расчётов неизбежно переложится на безответного змия или на беззащитную Еву.

        Так, к лицу ли Богу отправлять своё Чадо в путь с подобными негативными соображениями? Они же любой диалог обратят в склочную полемику, в базарный диспут, в «обмен любезностями». Поэтому, сочтя готовность твари к грехопадению не дьявольским наваждением, а её желанием перейти от непосредственного лицезрения моих благ к опосредованному собственноручному созиданию их, я пошлю свою тварь добывать себе пропитание самостоятельно, в поте лица своего. Как я сотворил себе посредника на потребу свою, такоже и она тому же посвятит бытие своё. Как я мог при гипотетическом Первотворце негативно мыслить, так и тварь моя пусть имеет такую же возможность. Как я видел того Творца лишь в воображении своём, так пусть и Чадо моё зрит такоже. Я-то знаю меру вещам своим, ибо из любви и не во вред себе их творил, а как Адам измерит без сомнительных соображений своих последствия своих же деяний, поскольку примеров неудовлетворительного свойства нет у меня?
        Как ещё он познает цену всему, как оценит зрелость свою, как сравнит эти оценки, если смысловой эталон останется вне его сознания в чувственной сфере, в форме любви? Как, если я скроюсь из поля его зрения и он не сможет спросить меня напрямую, непосредственно о верности его поступков и суждений? А – через сомнения, терзания, ошибки, заблуждения; методом перебора всех возможностей; путём вольного выбора продолжения движения к истине; свободным образом самоосуществления, в образцовом диалоге с самим собой, со своим отражением в вещах, со вторым таким же существом, которое я дам ему, дабы они взаимно наполняли друг друга, как я – Ничто, любовью, дабы дополняли друг друга в любви. А от переизбытка этой любви точно по моему «рецепту» они родят собственное вместилище любви, которое в своё время повторит их и мою родительскую стезю, зачав и взлелеяв своё собственное Детище.
          В любви этой каждая особь отождествится со всяким существом из их множества, а неисчислимое разнообразие проявлений любви, помноженное на особенные возможности, преобразует разнородную, разрозненную массу индивидов в единую, могущественную общность, способную так совокупиться с Природой, что на свет появится настоящее чудо – Внук Божий. Да, да – в лице первородных Адама и Евы, прародителей всякого человека, та общность (человечество) получит личностное, духовное начало единства разрозненного множества. От сходного же с природным материального содержания унаследует деятельную, динамичную основу существования, стремящегося на всех уровнях и в любых плоскостях повторить мою формулу творческого триединства. Если моя самодостаточность реализуется в особых, «полюбовных» отношениях с Ничто, то самоосуществление единичных Адамов оформится через сходные же отношения с Евами, а самостановление совокупного человечества, при его соответственном восприятии материи-природы, увенчается созданием третьей творческой сущности, третьего поколения одного и того же начала – моего, как Творца.
         Всякий отдельно взятый человек, вкладывая всю душу в свой поступок (дело), духовно наставляя своего наследника, не просто пойдёт по моим стопам, но всё окружающее пространство на Пути ко мне будет наполнять созидательным Духом, объединяющим (стяжающим) всякий житейский опыт, развивающим (отлаживающим) все педагогические навыки. Этот собранный (соборный) интеллектуальный материал при достижении совокупным Адамом соответствующей зрелости и станет тем духовным семенем, какое оплодотворит инертную спутницу его, материальное содержание которой и послужит началом воплощения Духа в новую сущность – в Цивилизацию.

         Но как всякая тварь без Духа моего была, есть и будет Ничем, так и эта цивилизация без одухотворения её родителем будет тяготеть к тому же Ничто, не взирая на как-либо зафиксированную объективно-положительную материальность её. Подобное воплощение Духа и есть тот необходимый элемент триединства, который откроет диалог Отца и Сына, присутствуя в нём в любых ипостасях, выступая в самых разнообразных смыслах и качествах: как предмет, тема, средство, символ, язык беседы двух добросовестных Творцов, двух полноценных Отцов, двух ответственных Гарантов вечной жизни.
Как в жизни зрелость отдельного человека поверяется его ответственностью, его готовностью отдавать, а не брать, так и взросление сообщества людей можно будет измерить по исповедуемой им культуре, по его признанию Природы в качестве своей суженой, а не в виде девчурки, которую за косы драть – самое милое дело. Пока человечество не осознает себя Отцом Цивилизации, ждущей от него соответствующих нежных чувств и житейских наставлений, его будут сопровождать головокружительные «взлёты» и головосокрушительные падения; пока совокупный Адам через яркие судьбы некоторых Адамов и Ев не восчувствует свои зрелость и ответственность, Он будет слепо следовать в иждивенческое и инфантильное общее болото, поглощающее с нарастающей неудержимостью десятки, сотни, тысячи недорослей

      Дабы не испытывать огорчения оттого, что моё чадо всё чистое небо зачадило, я проявлю терпение, подожду когда оно самостоятельно выйдет из инфантильного состояния и само преодолеет иждивенческие настроения. После этого Я, ждущий от твари подтверждения моей, своей и всякой любви, вступлю с Сыном в Диалог, ход которого не породит во мне ни малейшего повода прочитать молодому наследнику своему сентенции и нотации, на которые у меня, вечного и всемилостивого, нет ни времени, ни желания. Совокупному недорослю достаточно будет тех нотаций, какие услышат некоторые иждивенцы от своих смертных попечителей.
       И сентенций довольно будет тех, каковые выскажут они друг другу в ходе своего исторического становления, ибо для того им мною будет отпущено ВРЕМЯ. Из этих персональных нотаций, личностных сентенций, индивидуальных пересудов, общего обмена мнений человечество собственноручно соткёт полотно своей культуры и в процессе выработки данного полотна отшлифует до однозначного толка суть ДИАЛОГА как друг с другом, так и с Тем, Кто, творя Мир, наполнил его не столько вещами и явлениями, сколько символами и смыслами. А уж с помощью такого толково любознательного диалога снимет все противоречия, включая – смерть, из-за которых веще- и смыслоносные миры кажутся несовместимыми.
Да, да – человечество само, без моего прямого участия снимет смерть, олицетворяющую и материализующую несовместимость райской вечности и земной судьбы, снимет как противоречие, препятствующее свободному выбору, и увидит здесь символ тождества всех сущих в мире сём, сочтёт смерть фактом примирения всех пред именем моим, осмыслит как акт персонального вступления в диалог с тем, что выбрал.
       Уж коли все равны передо мной, то пусть каждый имеет нечто общее со всеми без разбора. Почему выбравший смерть, чужую или свою, будет лишён возможности сравнить её с вечностью? Сравнив, пусть и винит себя за то, что, когда пришла его пора вступать в Диалог, ему, оказывается, беседовать не с кем, ибо, видите ли, смерти нет, она мной при сотворении мира предусматривалась только в форме «кажимости», а в действительности не может быть того, чего нет у меня, вечного и любвеобильного. Вот пусть теперь тварь без любви и без моего могущества попробует решить те проблемы самоосуществления, с какими столкнулся я пред Творением, ощутив помимо себя какое-то Ничто. Вот пусть и ощутит это Ничто в виде смерти, которую выбрал и облюбовал.
Интересно, что он при достижении этого ничто станет делать? Ничего? На веки вечные? А что в сравнении с этим представляет собой райское ничегонеделанье? Вечное блаженство, ибо в этом случае, при его выборе, переживший смерть знает точно, чего он хочет, что он может делать, в любой момент может прервать своё безделье и за что-нибудь приняться. Даже то сможет начать делать, чему при жизни не учился, чего был, якобы, лишён из-за, допустим, увечья.

       А как ещё без смерти можно оценить такую райскую вольницу, сущее райское наслаждение неограниченного творчества? Как, если вечный рай способен прельстить неискусного работничка инфантильным прозябанием, способен неискушённое сознание довести до олигофренического состояния? Без смерти твари возможна только деградация всего сущего, а не самостоятельность, не говоря уж о самостановлении. Как ни крути, а получается, что смерть неизбежна, но вот факт её всего лишь подтверждает, что Матерью твари, а мне – верной супружницей было Ничто, избранное мною ради сохранения любви, ради своего самоутверждения. Следовательно, ею же, любовью, и смерть поправлю, не дам последней вечно оспаривать верный выбор твари. Что ещё, как не смерть, может соединить и множество твари и оба начала каждой особи: идеальную любовь к себе и физические возможности самореализации?
       Имеющая сознание особь увидит возможность практического бессмертия и в живой, но бессознательной массе, самотождественно удваивающейся за счёт неограниченно огромной неодушевлённой материи. А также увидит, что подобным образом – через гипотетически вечное удвоение жизнеподобной массы – даже Создателю не решить задачу превращения Ничто в пространственно отстранённого собеседника-посредника, поскольку то Ничто будет заполняться желеобразной дурной бесконечностью. А вот ограничение пространства поможет сделать эту желеобразную массу живым самостановящимся существом, и поспособствует совокупному множеству этих существ обрести общую неизбывность вопреки неизбежной регулярной смерти каждой своеобразной особи. Практическое физическое «бессмертие» инертного (бездуховного) множества в ограниченном пространстве будет покоиться на смертности его одушевлённых индивидов, любовь которых станет залогом нарастания у этого множества не столько массы, сколько могущества, способного целенаправленно раздвинуть границы пространства и проложить в нём свои пути по вехам Создателя всего сущего. Инерция, потенциал, ничтожность единицами множества перенимается от их породившей матери, а любовь, дух и вечность ими наследуется от меня, их отца, утверждающего свою самостоятельность как самодостаточность.

       Коли я достигаю этого через посредство твари, то и всякая иная персона через собственное вместилище любви соединит противоречивые начала всего сущего в мире моём. А дабы не возникало всеохватных сомнений в том, что бессмертность присуща не только бездушной массе, но и всякой творческой душе, судьба наиболее последовательных в выборе своём станет ярким положительным примером проявления моей милости ко всем, живущим под впечатлением той судьбы. А впечатлительные увидят и мою последовательность, выраженную через судьбы убогих и увечных как акт моего прощения душ тех, кто покаянно отказался от своего предыдущего заблуждения, от смертного своего выбора. Увидят в этих убогих и увечных тех блудников, прославившихся дурно, и примет их как возвращённых мною за обретением чистого, выстраданного болью опыта и творческого навыка, потребных им в райской, в новой жизни. Родители же и близкие таковых, расслабленных рассудком, любовью своею к ним заручатся предо мной, что так они полнокровно и полноценно исполнят моё им предназначение в земной жизни: быть для других учителями и проповедниками любви в мире моём, стать свидетелями бессмертности созидательного духа. Возобладание в общественном сознании такого осмысления всякой врождённой убогости или любого приобретённого увечья будет гарантом того, что мой совокупный сын преодолел свой подростковый инфантилизм, грозящий ему впадением в олигофреническое состояние, и бесповоротно взял курс ко мне, Отцу своему, а его всеобщим жизненным кредо стало собственное родительство.
И мне, зачинателю всего этого, только и останется, что прослезиться от радостного умиления при наблюдении, как осваивает пространства моего мироздания мой цивилизованный внук. Разве я не имею права так наречь Дитё человечества, которое вобрало в себя все лучшие черты своих родителей: человека и природы, сохранивших в себе образ потенциально любознательного Ничто и унаследовавших подобающую Творцам могущественную деятельность?

        Я открыл глаза и их краешком увидел, что солнце уже ушло за топольник, и воздух сразу посвежел. Над рекой нависла бесптичья тишина, в которую вначале неявно, а потом и отгадно ввинтился голос моторной лодки, отчалившей, похоже, от Басмасово. В голове установился небывалый покой, который попахивал давно забытой детской радостью – печёной тыквой, бабушкиным любимым угощением.
       – Что – это? – спросил у своего необычного сеансёра. – Это всё я; сказал?
       – Ты, ты. И я тоже удовлетворён: контакт возможен. Слышишь – лодка приближается?
       – Да. Жаль, но мне уже пора: в посёлке паника поднимется.
       – А мы, собственно, обо всём уже обговорили. Дальше пойдёт обыкновенное любопытство, а вам оно ни к чему. Рано ещё. Даже тебе – рано.
      – Тайгор, чего лежишь? – забеспокоился я, что из уже виднеющейся лодки приметят, что я тут нахожусь не один, со странным существом, которое при наличии бинокля наверняка уже рассмотрели.
      – Спрячься.
      – Не волнуйся, меня они не опознают: примут за второе бревно. Когда в следующий раз приедешь?
      
      Это был уже перебор: откуда он знает, что послезавтра я уеду, по крайней мере, на год? А завтра я настроен тут, на Нагодном, покататься с Пашкой Трёхфамильным на его лодке. И мне вдруг стало холодно: не тот ли это Тайгор, которого ждут остяки? И сразу захотелось остаться вопреки здравому смыслу.
    – Если и приеду, – спрашиваю, – как ты узнаешь об этом, и как мне дать тебе знать, что я приехал?
    – Хорошее качество – о других думать. Но – рисковое: неровен час, примешься и за другого домысливать. Не всякому это понравится. Ты о себе думай.
    – Хорошо, если и приеду, то на будущий год в эту же пору. В торец столба оградки отцовой могилы воткну кедровую ветку, а вторую – когда соберусь сюда, на Нагодное. Умру, попрошу, чтоб здесь прах мой похоронили и во все столбцы воткнули по ветке. Боюсь, что последнее более вероятно, а засим – прощай.
    – Прощай. Но я буду надеяться на встречу. Вставай и иди: они уже подплывают. Обо мне не думай: я для них такое же бревно, как то, на котором ты сидишь.
Я, вставая, опёрся о его плечо, и неожиданно даже для себя защемил меж пальцев десяток волосков его густой шерсти и выдернул их с корнем.
     – Прости, что о себе, а не о тебе подумал, – прошептал я и, не обернувшись на прощанье, стал спускаться к воде.

     Прежде, чем начать размахивать руками, подавая знаки внимания сидящим в приближающейся лодке, достал из кармана запасной коробок спичек, и запихнул в него вырванные волоски. Мысли о том, как и где я найду применение добытому артефакту, оставил на потом, поскольку в тот момент меня больше интересовало, кто эти двое в лодке. Одного узнал сразу – Сашка Мандраков, а вот пожилую женщину никак не мог распознать. Потом уже сообразил, что совсем её и не знал.
     Я ещё и в школу не пошёл, когда она вышла замуж и уехала жить  куда-то на Кузбасс, после чего если и приезжала в гости к родителям и брату, то без моего на то внимания. Вот и сейчас приехала по важному поводу: устроить с басмасовскими родственниками поминки по её брату, почившему десять дней назад. После поминок ей как-то же надо было вернуться из села, в которое теплоходы не ходили, вот она и наняла Сашку, когда три дня назад добиралась до недоступного села, чтобы он и обратно её привёз.
    
     – Сашка! – Крикнул я рулевому причаливающейся ко мне лодки. – Ты ли это? Как же ты постарел!
     – Ты на себя посмотри! – В тон мне ответил закадычный друг-соперник юности. – Я думал, ты – в Москве, а смотрю: тут сидишь.
Когда я забрался в посудину, Сашка распростёр объятия и мы обнялись.
     – Это сколько мы не виделись? – спросил Сашка, доставая сигарету.
     – Скоро уж тридцать лет будет. Ты где сейчас живёшь?
     – Да – здесь и живу. Так получалось, что когда ты приезжал, меня куда-то уносило. Я даже рассердился однажды, когда узнал, что мы опять не свиделись. Знал бы, что тебя на Нагодном следует искать, сразу бы сюда подался. Ну, поехали?
Он дёрнул приводной ремень, мотор словно того и ждал, сразу заурчал и тут же взревел, рванув лодку встречь течению Кети.

     – Да, – перекрикивая его рёв, Сашка представил свою пассажирку, – это Лариса Авдеева, сестра Пети. Умер наш Петя, вчера девятины были.
Я посмотрел на Ларису Кузьминичну, промямлил своё сочувствие, она в ответ улыбнулась, отчего мне нестерпимо захотелось закурить. Встречный ветер гасил пламя зажигалки, и я полез за спичками. Сашка, видя мои мучения, протянул свою, бензиновую зажигалку. Я отрицательно помотал головой, показав ему коробок спичек, мол, они в этом случае надёжнее. Начал открывать коробок, и в этот момент в днище лодки ударил нырок – торцом ныряющий топляк, бревно, напитавшееся влагой и готовое не сегодня-завтра утонуть. Сашка дёрнул рулём, запоздало уворачиваясь от этого нырка, а у меня все спички высыпались. Часть их ветром унесло прочь, а с этой частью улетел и мой артефакт.
     – Чёрт, чёрт, – выругался я, а Сашка настоятельным жестом вновь протянул мне свою зажигалку. Прикуривая от неё, я поймал себя на мысли, что за всё время, пока беседовал с Тайгором, о сигаретах я даже не вспоминал, словно был некурящим, словно табака вообще не существует. А в это время мы подплыли к Смакотинской протоке и свернули к посёлку, вблизи того места, где когда-то стояла пирамида госпароходских дров. Для кого-то это малозначимо, а мне показалось столь символичным, что даже слёзы навернулись. Я со всей силы сжал пустой спичечный коробок, хотел уж бросить его в реку, как заметил меж пальцев толстый волосок. Э-э, родной, подумал я про него, уж тебя-то я сохраню, а дабы не улетел больше, приклею-ка я тебя к своему дневнику.

    Когда приплыли на пристань, Сашка и Лариса мне поведали, что последние четырнадцать лет Петя, после смерти матери, жил в интернате в Батурино, вполне свыкся там. И ещё жил бы и жил, кабы не вновь поступивший уголовник, которому надоело Петино навязчивое любопытство, и он побил его, да так, что занятный наш местный дурачок умер от побоев.


1 Чётко помню, как при чтении этих строк проплыл где-то глубоко в моём подсознании образ Мармеладова, жалующегося Раскольникову на свою падшесть. (Ю. П.)

                Окончание здесь - http://www.proza.ru/2011/07/30/906