Гл. 8. Пасхальный поцелуй -54

Екатерина Домбровская
...Прежде всего еще надо было распознать обличие этой самой старухи-разрухи – но уже не в тех привычных картинах, что окружали булгаковского профессора Преображенского в «Собачьем сердце», и самого Михаила Афанасьевича Булгакова в реальной жизни, не в закрытых парадных подъездах и в открытых и молниеносно загаженных черных ходах,  - этими сюжетами разруха ограничивалась только тогда, после революции. Но дальше, дальше она уже действовала много смелее, тоньше и лукавее, проникая все глубже в недра человеческого сердца, захватывая все больше и крепче всего человека – а не подъезды, пока не стало ее присутствие почти совсем… невидимым, поскольку уже почти неотделимым от самого человека, его altera natura. Ибо она проникла в сердцевины наших душ, изменила наше зрение, проникнув в мельчайшие капилляры, а потому и не можно стало правильно видеть - ни вовне, ни внутри, ни ее – эту новую натуру - самое обнаружить.

Не в осуждение, не в порицание, но в размышление, дабы получше понять, какими мы были до разрухи и чем прежние добрые времена и «бывшие» люди отличались от времен, что наступили после разрушения нашего общего «сараюшки-дровника», пишу я эти строки. Теперь, чтобы ее, кромешницу-разруху углядеть да поймать, потребен стал весьма совершенный микроскоп, через который мы бы смотрели на каждую клеточку, ловя следы разрухи там, где никто и не  подозревал бы присутствия чего-то такого недолжного…

***
…Несколько лет назад скончался один выдающийся ученый, между прочим, наш дальний родственник, правда, родство это обнаружило себя совсем неожиданно, и совсем незадолго до его кончины, но, несомненно и неоспоримо. Для всех он был образцом человека старинного, реликтового, «живой историей», хранящей в себе отблески той еще стародавней русской утонченной ученой культуры, образчиком традиционного поведения в науке и в повседневной жизни, манер, подкупавших многих его необычайным остроумием, свободой, самобытностью, доходящей иногда даже и до некоторой экзотичности поведения, которое он щедро являл и на своих лекциях, и в своих печатных текстах, и в общении с интервьюерами, которым все это, разумеется, безумно нравилось. Расспрашиватели буквально млели от его эпатажных приемов и разворотов мысли… Мол, старинный русский культурный человек – это так прекрасно, так модно!
Рассказывая о себе, он почти всегда, когда речь заходила о его происхождении и, в частности, об отце, непременно шутил: «папа мой был самый непутевый человек», и далее рассказывал о том, как тот, имея в прошлом венчанный брак, в 60 лет женился на семнадцатилетней девушке, его матери. А ведь этот «реликт», как утверждали биографы, был верующим православным человеком…

Встречая – и не раз! - эти суждения в печати, я не могла избежать сравнения этого оригинального и неплохо знакомого мне типа современного - а ля ретро – человека, с моим дядей, бабушкиным сыном, который в пять лет остался без отца. Я уже рассказывала ранее, что деду моему – офицеру «Дикой дивизии», сохранившей весной 1917 года верность присяге и Государю, невозможно было оставаться в России, что, вернувшись после расформирования дивизии в Москву, он и в штатском был быстро распознан, и, попав в застенки Чрезвычайки, ждал расстрела. Но чудом спасся. Сработало сразу два спасательных «устройства»: его кольцо с дивным огромным сапфиром на пальце (запомним этот сапфир, дорогой читатель, любящий тайны, которые нередко становятся явными, открывая при том еще более глубокие пласты тайн жизни и духа, – про дедовы сапфиры рассказ не за горами), которое его приятель Владимир Нилендер (тот, что потом переводил Архилоха: «Флягу бери - и шагай по скамьям быстроходного судна. /С нею и крышки скорей с емких кувшинов снимай, / Красное черпай - до самой гущи - вино: потому что / Трезвым на страже такой нам не под силу стоять!») сумел всунуть это кольцо кому-то из чинов, и ходатайство Бонч-Бруевича, которого знала еще с давних времен как этнографа-сектоведа, бабушкина сестра Вера Александровна.

Оба ходатайства были «удовлетворены», - деда выпустили как польского репатрианта; были спешно добыты документы из Варшавы, в которой он никогда и не жил, хотя и был чистокровным польским шляхтичем. Однако, собираясь уезжать из России, дед  взял с собой не бабушку с малыми детьми, а другую женщину, не потому что полюбил, но потому что та была дочерью миллионера и имела «камушки», как он сам и выразился: «Не обижайся, Жука (это - бабушке), ведь у нее камушки!». Правда, истины ради, следует сказать – и я повторю слова моей бабушки, -что если бы даже не было этих «камушков», она бы никогда не уехала из России. Без нее она не могла жить. «Лутче есть на своей земле костью лечи, и нежели на чюже славну быти», - она часто повторяла слова из Ипатьевской летописи 1201 года. И дед это тоже знал и уважал…

К чему здесь это воспоминание? А к тому, чтобы сказать, что бабушка умудрилась так вырастить сына, что Кирилл высоко чтил и даже обожал отца, как и должен быть чтим отец, хотя, казалось бы, что их связывало? Детство? Нет, Кирилл родился летом 1913 года, а уже с осени 1914 года дед готовился к отправке на фронт, поступив на краткосрочные кавалерийские курсы в Петрограде при Николаевском кавалерийском училище, а бабушка жила уже с сыном в Орехове; летом 1915 дед был в Орехове на побывке, потом воевал на фронте, где получил Георгия за истовую храбрость, а позже отца и сына связывали только редкие письма из Америки, а в конце жизни деда - из Франции с оказиями; редкие посылки детских книг, карандашей, но всегда советы и житейские наставления отца - сыну. И в том, что у Кирилла  б ы л отец - великая заслуга бабушки – ее великодушия, бескорыстия, наследственного нравственного инстинкта и сознательного ее выбора ради сохранения незыблемости Божественных устоев жизни…
***
Кирилл вырос очень порядочным человеком, подлинным джентльменом по поведению, по изысканным манерам, безукоризненно и щепетильно честным, и притом очень творческим человеком, – насколько был талантлив отец (он стал в Америке одним из самых знаменитым художников-эмигрантов, глубоким историком искусства и, в том числе и того, что называется «искусством жить»), настолько же был одарен и сын, соединивший в себе наследственность Жуковских, Микулиных и, разумеется, отца.  Но вот беда – веру он не сохранил, хотя в детстве под руководством его бабушки Веры Егоровны Микулиной, Кирилл и ребенком, и подростком молился и веровал, и даже очень любил молиться, что среди подростков не так часто встречается, но, войдя в возраст юности, который совпал с переездом из Орехова в Москву (бабушка с детьми, сестрой и матерью прожила в деревне почти 10 революционных лет, претерпев все трудные времена гражданской войны в деревне за плугом и сохой), - веру скоро утратил.

У Жуковских живы были еще старомосковские связи – но теперь это было преимущественно молодая творческая художественная, театральная и научная среда: Юрий Завадский. Александр Родченко, Варвара Степанова, молодые ученики Жуковского – соратники восходившего на научный небосклон большого таланта - Александра Микулина младшего (племянника Николая Егоровича). Время модерна, конструктивизма, - оно удивительно быстро вытравливало остатки веры у тех, кто в то время был молод и не успел обрести сильных духовных опор ни в себе, ни вовне.

…Скончался дядюшка в возрасте 84 лет. И мне так и не удалось помочь ему обратиться к Богу: собороваться и принять святое Причастие перед кончиной, – соединиться со Христом. А ведь душа его металась и страдала. Он и сам говорил, что с верой у него 50 на 50: по ночам во время бессонницы он слушал по радио чтение Евангелия и обливался слезами, но сломать внутреннее упорство привычки и гордыни не мог. Он не знал и знать не хотел, что главный враг человека – темная «умная сила» - умная, поскольку духовная, этот более чем семитысячелетний старец (так называли диавола святые отцы, предупреждая человеков о том, насколько изощрен его ум) чего только не изобретет и не предпримет, чтобы помешать человеку воссоединиться на земле со своим Творцом и обрести вечное спасение.

А рядом была его жена Маша и ее сестра Вера. Все трое -старички… Маша очень хотела причаститься, но боялась действовать в обход мужа, и - не успела: смерть застигла ее внезапно, в поликлинике – она отошла, не приходя в сознание. Остались Кирилл и Вера. Вера – была старшей сестрой Маши. О них я немного рассказывала ранее – про то, как две крестьянские сиротки добрели нищенками из Сибири до Москвы, как выжили и выучились, главным образом благодаря невероятному подвигу Веры, которая заменила мать младшей сестре. Сама Вера трудилась как зверь всю жизнь на заводе. Характер у него был краеугольный. Жизнь тяжелейшая была, понятно. Но уж очень она стала жесткой и большой ругательницей всех, кто только под руку не попадался. А еще она копила. Всю жизнь и все, что только можно.

Я-то никогда не осуждала ее за это, помятуя их с Машей детство и юность, войну и тяжелый ее труд, и то, что, будучи совершенно одинокой, она все несла в дом хорошо обеспеченных Кирилла и Маши  (оба работали на киностудии, Кирилл снимал научно-популярные фильмы и весьма неплохо зарабатывал, Маша была виртуозной киномонтажницей), а Вера и теперь истово служила своим любимым. Чего только не было в ее шкафчиках и дома у Веры, и у Маши! Тут были залежи сахарного песка, растительного масла, кофе, сгущенки, тушенки, - кто не переживал в жизни настоящего, страшного голода, тот не поймет. А эти девочки прошли в начале тридцатых через голодные губернии и  что только они не пережили, какие только людоедства и смерти не видывали, и как только выжили сами – Бог весть…
Под конец жизни делание запасов у Веры уже приняло характер маниакальный. Себе она отказывала во всем. Любила родных, но при этом рассорилась со всеми соседями, и ее не любили за суровость, за бесконечные оскорбительные подозрения, за грубую – через край - ругань…

Когда она уже очень стала болеть (болезнь Паркинсона, диабет и многое другое), пришлось нанять сестрицу для ухода за ней.  Мое предложение съехаться с дядей и Верой – дядя Кирилл возмущенно отверг. Вера жила далеко от нас. Соседки дела иметь с ней не желали. За месяц до кончины она слегла с очередным инфарктом и крупозным воспалением легких в больницу – это был неминуемый конец… И вот тут, навещая ее, я в очередной раз подступила к ней с разговором о священнике… И, к моему изумлению, Вера сразу согласилась. Мы привезли к ней и к соседке по палате батюшку. Он исповедовал их час. Причастил. Когда я вошла к ним, Вера была благостная и тихая, а потом в полубреду все называла меня мамой, которую потеряла, когда ей было восемь лет.

Но как не странно, ей стало получше, и ее выписали домой. Она лежала на своей постельке, в своей квартире, очень тем довольная. Сиделка была хорошая, опытная, внимательная, и Вера  уже не бредила, была в сознании и даже пыталась шутить. Незаметно подступила кончина: тихая, быстрая, мирная, – вот только что-то весело говорила она сиделке… Та отвернулась, а Вера – уже  и спит…
Попрощаться с Верой на кладбище мы пригласили и ближних соседок. Те просто ахнули, увидав ее: вместо измученной, тяжко болевшей 86-летней женщины со всегда очень напряженным и тяжелым выражением лица, лежал человек, моложавый, спокойный и светлый. «Вера! Какая же ты красивая!» - громко взрыдала соседка, которая до того клялась никогда не прощать Вере обид. Но тут все было забыто. Это действительно было живое чудо Божие.

…Когда я вкладывала в ее руки разрешительную молитву, меня поразила мягкость и теплота ее рук. Я знала, что такие свидетельства по кончине имели разве что люди святой жизни. Но Вера… Однако именно так, как Евангельский отец из притчи принял в свои объятия блудного сына, так  принял Всемилостивый Господь возвращение в Отчий Дом и многострадальной рабы Божией Веры.
Не досталась эта жатва окаянной разрухе.

***
Скорбя о дяде, я часто недобрым словом поминаю время его и моей матери молодости, пришедшее на начало и середину тридцатых годов. Слишком много человеческих душ сгубило то веселое время и те творческие энтузиазмы и «подъемы». Нескончаемые шуточки, непререкаемый культ остроумия, эффектный эпатаж, – все это столь чуждое русскому духу, вызывающе, легкомысленное отношение к жизни, к бытию, к жизни и смерти, к присутствию Божию в жизни человека, засеялось и расцвело в послереволюционные годы и никуда, никуда не ушло потом, превратившись в наши дни в оргию всепожирающего дьавольского хохота, во всепобедительные метастазы духовной разрухи.

По видимости – да, многое тогда еще жило и сохранялось от прошедшего времени. Была еще жива настоящая Москва, со всем ее неповторимым колоритом, - а это ведь так много! Еще цвели ромашки во дворе дома Жуковских в Мыльниковом переулке, что у Покровских ворот, дворы были зелены и тенисты, хлеб выпекали по-старинному, - медлила, медлила благодать совсем оставить наши веси…
Кирилл и мама ходили в школу в Трехсвятительский переулок и там еще были у них друзья, воспитанные в прежних традициях. Гремели и позвякивали «Аннушки», на углу продавался за сущие копейки шоколадный лом крупповского и эйнемовского шоколада, старые дома, старые квартиры, старые запахи старых библиотек, старые профессора и школьные учителя, - все это сидевшее по своим углам и еще тихо сиявшее и благочестием, и светом своего глубокого подлинного знания…

Стояла еще неподалеку от Чистых прудов дивная и неподражаемой красоты церковь Успения Божией Матери что на Покровке, которой потрясенный Наполеон велел в 1812 году приставить охрану, чтобы не сожгли такую красоту и не разграбили. Именно там моя бабушка успела поднести своего сыночка Кирилла под благословение святейшему Патриарху Тихону, спускавшемуся с высокой паперти храма сквозь рвавшуюся к нему с протянутыми руками несметную толпу московского люда…
Храм уничтожили зимой 1936 и на месте его образовался пустырь, потом скверик, потом пивной ларек…
А молодежь знай свое: бегала на катки, благо близко Чистые пруды, там же и кино рядом, где сейчас театр «Современник»… Веселая была молодость у тех, кто не жил, конечно, в голодных губерниях и не брел по дорогам с протянутой рукой, как Маша и Вера, кто не сидел в местах не столь отдаленных.

Из того-то времени и вышел тот ученый, который так любил поминать непутевость отца своего, ему как раз к 30-му году было двадцать, и как же оказались живучими те его пристрастия. Он так и остался «эпатантом» во всем, и прожил так всю свою жизнь, и статьи так написал, и воспитал в том духе немало верных его стилю учеников, которые сегодня не иначе как законодательствуют над гуманитарными модами в интеллигентско-творческой среде, которая только подобный эпатаж и ценит, его продвигает, его же внутри себя и награждает: хотите, кушайте, люди русские, хотите – нет. Мы и без вас с вашими рутинными старорежимными древнерусскими «фарисейскими» правилами обойдемся. Мы  н а ш,  мы новый мир построим (построили).
В  н а ш е м мире царило  д р у г о е  веселье. Другие шутки, потому что принадлежали они другим людям, у которых в сердце жил Бог и глубокая вера в Промысел Божий в жизни каждого человека.
Вот ведь и Николай Егорович Жуковский умел в молодости весело подтрунить над друзьями, но не скажу - пошутить, не скажу тем более и про остроумие, – не случайно ученик его, отец Павел Флоренский так писал о своем любимом профессоре в письме матери 28 октября 1902 года:

 «Были мы вчера, как собирались, в Мытищах. Там я видел довольно много интересного, а главное, интересно было побыть с Жуковским. Он замечательно милый человек, очень добрый и простой. Кроме механики, чистой и прикладной, он ни о чем не думает, и поэтому интересно послушать его, так же как интересно бывает на лекциях: чувствуется в каждом слове его, что это действительно знаток дела и, главное, относящийся к нему с любовью. Ему не наскучит выводить одно и то же, т. к. каждый раз он заново обдумывает, видит новое, изменяет по тем или другим соображениям».

Позже, 18 ноября, Павел Александрович признается в письме отцу:
 «В очень многих отношениях Жуковский напоминает тебя, только он беспредельно добродушен и никогда не острит, хотя на его лекциях часто смеешься, именно благодаря его истинным остротам, которые он говорит, сам того не замечая. Мне в нем то нравится, что он никогда не ограничивает нас, а, наоборот, с чем бы к нему ни прийти, он сейчас же начинает так относиться, как будто иначе быть не могло, но требует зато основательности».

Случайно ли, что именно священник Павел Флоренский весной 1921 года отпевал и провожал своего Профессора в последний путь через всю Москву?

***
…Но все это – лишь присказки – впереди, хотя то и дело что-то и отодвигает его, рассказ о пасхальном поцелуе, который положил начало удивительному, счастливому и безупречному браку прапрадеда Александра Александра Микулина с прабабушкой Верой Егоровной Жуковской – самой младшей дочерью Анны Николаевны. Казалось, брак этот к разрухе отношения никакого не имел. Все в нем было очень красиво – от начала до конца, высоко, идеально, насколько может быть что-то идеальное в жизни человеческой. Но разруха, и тогда, в 1884 году уже имела самое непосредственное отношение ко всему и ко всем, действуя в сердцах людей нагло и бесцеремонно, поражая первым делом еще слегка только пошатывающуюся под первыми ударами искушений веру. Но пережить грядущие испытания начала XX века  без веры было невозможно. То есть пережить-то, может, кое-как и удавалось, вот только основные выплаты по счетам жизни здесь перелагались, скапливаясь, на потомков.

…Где-то в 1906, 1907 или в 1910 году Иван Алексеевич Бунин стал свидетелем небольшого эпизода, мизансцены, которую и занес тут же в блокнотик, а спустя двадцать лет – в эмиграции – и в книгу.
…В подмосковный дачный поезд весь из вагонов только первого и второго класса кондуктор, извиняясь, вталкивает какого-то рваного и, измазанного глиной мужичонку, мол, не успел, дурак на паровоз вскочить, а у него срочное поручение.  «Только до Быкова», - все извиняется и кланяется и оправдывается кондуктор. Все сдерживаются, стараются, как ни в чем не бывало, так же естественно говорить и курить, как они это делали минутой раньше, не подавать вида и смотреть в окна, - хотя все крайне напряжены и потрясены. Чем и отчего? А все тем же: слышат звук топора, который рубит вишневый сад – Россию, но происхождение и природу этого звука объяснить не могут, потому что не хотят: страшно, неподъемно, невероятно… А мужичонка, готовый в землю провалиться от всех этих белых панам, чесучевых костюмных пар, полных тел и сытых лиц, «не знает куда глаза девать, рукавом вытирает потный лоб», держа в руке сумку с чугунными брусками, гайками, клещами…
«И длится эта мука целых тридцать пять минут»…

Эти звуки топора отчетливо слышал, когда писал – примерно в то же время, когда и Бунин подсмотрел эту сцену, -  свою книгу «Фабричная инспекция в России» и мой прадед – фабричный инспектор Александр Александрович Микулин, за которого вышла замуж по взаимно светлой и горячей любви Верочка – Веренок - Вера Егоровна Жуковская, ставшая отныне Микулиной. Трудно было тогда придумать ненадежнее, бесперспективнее, неблагодарнее и искусительнее для души поприща, нежели профессия ее мужа - фабричная инспекция, суть деятельности которой предполагалась в контроле за соблюдением прав рабочих на фабриках и в почти постоянных напряженных конфронтациях с хозяевами этих фабрик. 

Однако к чести того времени и Верховной власти, к чести и самого Александра Александровича, забегая вперед, скажу, что на этом трудном и чреватом неприятностями (и они все-таки были…) поприще он, вчерашний студент Технического училища, рядовой инженер-механик, правда очень родовитый (Рюрикович, потомок князей Микулинских-Тверских), хотя и совершенно неимущий дворянин – кроме клетчатого пледа, шевелюры, хрустальной честности и великого трудолюбия – так вспоминала отца моя бабушка, – он не имел ничего, сумел дослужиться до чина действительного статского советника (штатского генерала по Табели о рангах) и звания камергера двора Его Императорского Величества. Правда, ботинки у этого досточтимого камергера были всегда чиненными-перечиненными, а нередко и каши просили, а при дворе он практически и не бывал, только когда вызывали в Петербург для доклада. Он не любил придворную жизнь, свет, обычаи знати. Этот Рюрикович был по душе народолюбцем, не барином. Сказала бы – демократом, да более опоганенного понятия нынче не существует. А доказать, что бывает и совсем иной демократизм, здесь, пожалуй, не потяну.
Вот только в тайниках сердца этого чУдного, хорошего, умного и доброго человека таяла вера. Тому были и многие причины в его собственной почти сиротской судьбе и образе жизни. Разумеется, он никогда сам не говорил о своих сомнениях в вере, о своем охлаждении, и себя никому не выдавал: исправно исполнял все церковные предписания, молился вместе с горячо верующей семьей, но дети его – моя бабушка во всяком случае, - это неверие очень остро чувствовали…

Александр Александрович написал классический труд об истории фабричной инспекции в России, без которого ни сегодня, ни сто лет назад не обходился ни один историк русского капитализма. Надо ли оговаривать, что сам Александр Микулин был не просто чиновником, но настоящим печальником простого рабочего люда – поприще в свете тогда весьма не популярное – нет, ни тогда, ни ныне, поскольку вот уже скоро 100 лет, как все ужасы революции осели в сознании многих миллионов мрачным пятном и на отношение к тем, кто трудился над созиданием русской мощи: оружия, танков, машин военных, и мирных, - к простому русскому рабочему, к тому, что жил в тех фабричных бараках, о которых мы писали немного ранее, к тому мужичку с чугунными брусками и гайками, который  готов был вдавиться в стену в обществе чистых дачников.
Здесь пролегал главный нравственный водораздел не только в большом обществе, но даже и в семьях. Выход из русского тупика искали все, и на разных направлениях, – но только не в вере отцов.

…Впрочем, среди «чистых» в том вагоне ведь мог оказаться и Жуковский, и сам Микулин, - вечные и неутомимые труженики, бессребреники, которые тоже вполне могли ехать на том самом поезде из, предположим, Киева -  в Москву или в Орехово, где обычно жила летом Вера Егоровна с детьми и Анной Николаевной.
Жуковский и Микулин были очень дружны, хотя последний и стал бывать в их доме поначалу как ученик Николая Егоровича. Но пришла любовь, и семья Жуковских приняла Микулина в свое доброе сообщество: да и кто бы смог справиться с упрямством всеобщей любимицы Верочки?

Продолжение 11 главы следует…
На коллаже, работы Екатерины Кожуховой – семья Александра Александровича Микулина: он сам - сидит, стоит жена – Вера Егоровна (урожденная Жуковская), рядом с матерью стоит дочка Верочка, сидит Катя, а на коленях у отца – сын Шура – Александр Александрович Микулин второй – будущий известнейший конструктор авиамоторов.
Ниже - дореволюционное фото Кузнецовского фарфорового завода.