Юдифь

Александр Вергелис
               

В вагоне было полно места, но она села прямо напротив – темно-рыжая, бронзовая, в шелках и кольцах. Она посмотрела так, как женщины не смотрят, и сразу в пустом вагоне метро стало тесно и душно – от ее колен, от ее локтей, от ее грудей, которые я чувствовал так, как будто пространство сузилось, сжалось в испуге, съело само себя. Объявили станцию, но я не слышал или не понимал, потому что забыл язык, забыл, куда еду, потому что думал только об этом, об этом только и думал я, задыхаясь – о чем? -  о ней и о том, что там, там, там – у нее в мешке – об этом, об этом  - в черном мешке – круглое, тяжелое, страшное… Оно покачивалось, перекатывалось с боку на бок у ее бедра, и колокольчики в ее ушах покачивались, а она смотрела и видела мои мысли – беспомощные, выпрыгивавшие из меня при каждом толчке несущегося с визгом, как будто сошедшего с ума поезда – выскакивавшие, как черные, жирные сгустки из перерезанного горла. Мои мысли – коротконогие, неуклюжие, смешные – бежали и спотыкались. Одна была – о ее золотых серьгах-колокольчиках, тяжело качавшихся вместе с вагоном, другая – о ложбинке ниже шеи, где у людей спрятана душа, а у нее – где у нее душа? Третья моя мысль запуталась в ее волосах, четвертая – в ремешках ее сандалий, пятая вдыхала запах платья – запах сухого ветра и песка, кипарисов, верблюжьей шерсти и ладана, шестая моя мысль, она же первая – была о мешке, который лежал рядом с тяжелым бедром сидевшей напротив, и я завидовал тому, что было в том мешке – но мысль моя, тщившаяся открыть его и посмотреть внутрь, была беспомощна, как больной ребенок…
- Кто ты? Кто ты? – спрашивал я, отводя глаза, не разлепляя мгновенно высохшие, как у мумии, губы.
«Кто ты кто ты кто ты» - стучали колеса, «Кто ты кто ты кто ты» - билось сердце, которое уже не было моим, а принадлежало ей – пульсировало у нее на ладони, в смуглых тонких пальцах с розовыми ногтями, с тяжелыми кольцами. Как я теперь? Куда я теперь без сердца? С дырой в груди кто я теперь?


- Поможете дотащить? – спросила она, улыбнувшись – совсем как женщина – протягивая мне свой черный мешок. Поворот головы, и – звон ожерелья на шее, колокольчиков в ушах.
- Да, да, конечно, - выдохнул я, приняв тяжелое и круглое, в черной материи мешка не видное – взял обеими руками, как арбуз.
- Что там у вас? – ухмыльнулся кривенько, засопел, испугавшись своего вопроса.
- Голова, - ответила, продолжая улыбаться одновременно ртом и глазами – совсем как человек, говоря мне: «Вот я, укуси меня в губы, не дай мне дышать, а потом спрашивай, что хочешь».
Мы поднялись из-под земли, мы шли мимо домов и деревьев, а потом крались темным коридором, в конце которого была белая дверь. Когда она достала ключ, я выронил свою ношу, и то, что было в мешке, глухо ударилось и покатилось. Я схватил ее за плечи, я впился в ее затылок, вдыхая запахи ее волос – тысячу запахов тысячи стран, через которые шла веками ее древняя кровь – Ханаан, Египет, Вавилон, Нубия, Ливан, Элам, Таврия, Скифия, Гиперборея… 
Она возилась с ключами, она смеялась, как женщина – затылком, горлом, грудью, мочками ушей, локтями, лодыжками – всем, что я спустя минуту вылеплял из полумрака ее комнаты пальцами и ртом после того, как мы, будто подстреленные кем-то из темноты, рухнули на подушки.
И только потом, когда наш змеиный клубок застыл, завяз в живородящей темноте – той самой, из которой только и мог появиться мир, я снова ощутил свое тело как свое, и подобно слепому, стал шарить в нетерпении руками по коврам – в поисках того, что я выронил у порога, и что она закатила в комнату легким и сильным толчком ноги, переплетенной ремешками сандалии. Мои ладони натыкались на мягкое и теплое – то были подушки, скомканные простыни, вороха сброшенной одежды; то и дело мои пальцы набредали на твердое и холодное, в котором узнавали кольца, цепочки, заколки, амулеты, но вдруг  - ах! – я отдернул правую руку, как от змеи: что-то твердое и холодное вдруг ужалило меня в запястье. Я вскрикнул, но она не проснулась – так же ровно дышала, вдыхая тьму и выдыхая тьму, со всеми созвездиями, со всеми мирами и миражами той ночи.
Я потянулся туда снова, осторожно, чтобы не быть ужаленным вновь, и на этот раз рукоять сама легла мне в ладонь, наконец опознав хозяина. Нож был не виден, но пальцами я чувствовал его лучше, чем мог бы увидеть глазами – так видят слепые и мертвые. Пальцами, уставшими от борьбы с женщиной (а по виду это была женщина), и соскучившимися по железу, я водил по длинному – в полторы моих ладони и узкому – в два пальца, плавно загибающемуся лезвию с тонким жалом, и не мог понять, что тут делает эта вещь…


…памятная мне с отрочества, с того самого дня, когда отец вернулся из Дамаска. Пять лет нож был со мной, а потом пропал, потерялся в песке, затоптанный копытами людей пустыни, напавших на нас, когда мои люди падали с ног от усталости, и нечем было поить коней. Когда нападавших отогнали, я весь вечер и все утро следующего дня не мог двинуть людей дальше – я искал мой нож, я ползал в песке, как нищий, который потерял медную монету. Я умолял нож вернуться ко мне, но всё без пользы. И вот теперь, здесь, в этом доме, в этой комнате…
- Что у тебя делает мой нож? – спросил я шепотом, целуя спящую между лопаток и кладя ей голову на спину, слушая ее ровное и густое дыхание – в нем была и песня ветра в пустыне, и звук летящей стрелы, и шипение змеи, потревоженной тысяченогой толпой.  – Знаешь, я кажется, вспомнил, кто я на самом деле. А ты? Кто ты на самом деле? И что у тебя там, в мешке?
Я спрашивал ее, спрашивал обо всем, но она спала и – я не видел, но знал – улыбалась во сне – я спрашивал, но сам уже скользил по краю вниз, и последние вопросы задавал уже там, в песках воспоминаний, в шатрах сновидений, где мои усталые воины делили коней и одежду убитых людей пустыни, а я ползал в песке, как безумный, тщетно ища, и не находя ответа – кто я, кто я на самом деле… И только потом вспомнилось, какая сила, какая сила распирала грудь, когда смотрел на пыль от тысяч ног, на пыль от копыт и колес – на шевелящиеся заросли копий, когда вдыхал жадными ноздрями кислятину сыромятных ремней и пота тех, кого вел на каменные стены, на встречу со смертью или славой. Отец умер, и дядя сошел к теням, и некому было порадоваться моей силе, моей удаче, но я знал, что боги довольны мной. Восемь дней мы шли, и наконец остановились у каменных стен, а потом в мой шатер привели женщину из города, которая протянула мне что-то, завернутое в ткань. Я подумал сначала: змея. Но женщина сама развернула ткань, и я увидел свой нож, отцовский подарок, потерянный мной в бою с людьми пустыни.
- Где ты нашла его и откуда знаешь, что это я потерял его? – удивился я.
- Боги подсказали мне, - ответила она, и осталась в моем шатре, потому что я хотел отблагодарить ее фруктами и вином.
- Она возьмет столько, сколько вместит ее подол – сказал я. Но когда она наполнила подол и обнажила свои ноги, как будто выточенные из кипариса, я отпустил слуг.
- Останься со мной, - попросил я. – Что тебе в городе, который будет разрушен? И что тебе в братьях твоих, если их завтра не будет?
Я не держал ее, хотя она была красива, я не неволил ее, женщину из города, которому я определил быть моим, но она осталась со мной на ночь. А потом и на вторую, и на третью. И четвертую ночь не спал я, а был с ней, говоря:
- Верно, ты подослана людьми из города, чтобы не спал я ночью, а спал только днем, и не тронул города.
Она смеялась и говорила, что в городе нет у нее никого, что муж ее умер, а к ней сватается сосед, у которого – много стад, и много зерна, но нет ни молодости, ни красоты, как у меня. Она смеялась и уговаривала меня разрушить город как можно скорее – чтобы умерло ее прошлое, а было только будущее – со мной, в моем шатре, в окружении сильных моих.
- Ты – как вино. Пьешь тебя, но жажды не утоляешь, только еще больше хочешь пить, - говорил я ей, и это была правда.
На пятый день она ходила к реке, как и всегда утром, и ждала моего пробуждения, чтобы вновь насытить меня, изнемогшего за ночь. Она натерлась благовониями, которые дарил ей сватавшийся к ней старик из города. И когда вошла снова в шатер – как будто миртовая роща задышала в нем. Я же тем временем подкрепил себя фруктами и вином, я съел целого козленка, слушая своих слуг, начальников над воинами. Они торопили меня, они говорили мне, что люди ропщут и ненавидят ту, что стала мне отрадой, и думают, что из-за нее не идем на приступ каменных стен, не ломаем ворот, не берем женщин и скот, не пьем вина из домов наших врагов. И тогда я сказал:
- Завтра же пойдем на приступ, и сломаем ворота, и возьмем то, что надо.
Войдя в шатер, а я позволял ей входить всегда, когда ей захочется, она услышала мои слова, обращенные к начальникам над воинами, и радовалась моему решению.
- Разрушь этот город, убей мое прошлое, потому что не хочу делить тебя с ним, - сказал она и осталась со мной.
Нет, не было никогда лучше ночи, чем та, что была последней – когда возлюбленная моя, чистая моя, голубица моя была со мной, и я кормил ее с руки, как птицу, и она меня – как ягненка. Я ел мед ее и пил молоко ее, но не мог насытиться всю ночь – до утра. А когда заснул, тяжелый от вина и любви, увидел во сне  камни, много камней, разбросанных в пустыне – всё, что осталось от стен города.

Проснулся я – то ли от солнца, то ли от ее смеха, то ли от звона колокольчиков в ее ушах. Она сидела на ковре возле коротконого столика, на котором были разложены фрукты – я увидел их не сразу, протирая заспанные глаза – увидел рубиновые внутренности гранатов, внимательные зрачки виноградин, финики и еще что-то большое и круглое посредине этой фруктовой россыпи – что-то цвета человеческой кожи… Она подняла изогнутый нож (где я мог видеть его?)  и с сочным треском воткнула его в это круглое.
- Ты очень смешной, когда спишь. Похож на ребенка. И бормочешь во сне. Я не поняла ни слова.
Я сидел на полу, устланном коврами и одеялами, я тер глаза, но мутная пленка была натянута между мной и миром. И слух мой тоже как будто обтягивала пленка  - я слушал эту женщину (если то была женщина) и отвечал ей, но как будто говорил не я, а кто-то другой.
         -  Откуда это изобилие? – спросил я, кивнув в сторону фруктов.
- В подоле принесла, - засмеялась она. – А почему ты спрашивал про нож? Если он нравится тебе, возьми его.
- Разве я спрашивал?
- И зачем тебе знать, что у меня в мешке? Ты говорил об этом вчера весь вечер.
- В каком мешке?
- Вот в этом, - она поддела комок черной ткани босой ногой.
- Я как-то смутно… А впрочем…
Она схватила рукоять ножа, воткнутого в то, что оказалось – большой бугристой дыней, и резко, с хрустом развалила медовую плоть надвое.
- Держи, - протянула мне тяжелый, сочащийся соком золотой полумесяц. – Только давай быстрее, мне на работу.
«Врет», - подумал я, пьянея от дынного аромата и глядя на серебряную, мокрую от сока рукоять ножа, на смуглые колени, на кольца и цепочки, на серьги-колокольчики, снова позванивавшие при каждом ее движении.
- Кстати, почему ты не спросил, как меня зовут? - она вдруг подняла брови, посмотрев на меня так, как смотрят обычно удивленные женщины. – Что молчишь?
«Я знаю», - отозвался кто-то внутри меня, кто-то чужой во мне, кто-то неизвестный подал свой голос. «Я знаю, как тебя зовут. Я знаю, кто ты, и откуда ты. Но я не знаю, что делаешь ты здесь. И что я делаю здесь, мне не известно».