Серебро на черном фоне

Маргарита Соболева
-   Ай!!  А ты кто такой?

-   А я, с вашего позволения, зовусь Иннокентий... обитатель сей прелестной вещицы, да... Даже не обитатель, а... как бы поточней выразиться... ее дух и плоть, пожалуй...  И в не меньшей мере душа вашей семьи, многоуважаемая Вера Николаевна...

-   А-а, догадалась! Ты – табакерочный чертик! Только зачем ты  меня Вера Николаевна зовешь, я же девочка!

-   Хорошо, моя юная госпожа... Но...

-   Ну вот, госпожа теперь - вот смешной! Я сама вчера слышала, папа говорил, что госпожей и господ нет больше, кругом – одни товарищи!

-   Вот оно как? Боже, в какое же интересное время мы живем с вами, Верочка... Так хорошо – Верочка? Ну, уговорились,  я тебя Верочкой зову, но с условием: ты меня тоже по имени зови,  я же представился тебе:  Иннокентий. Или можно Кешей, только чертом не надо. Ну вот посуди сама: что в нас с ним общего? – тот  громогласный, огромный, немытый, густым волосом оброс до самых копыт, весь в дыму, серой и шерстью паленой разит от него...

-   Ну и ты в дыму, раз в таком месте  живешь! Табак, это я знаю что: порошок такой, в папиросах, поджигают, и вся комната в дыму делается! Фу, гадость!

-    Ну, табак-то, положим,  и нюхать можно, и за щеку закладывать, и дыму  тогда никакого вовсе не будет –а только что  отрава, это, конечно, правда ... гадость, одним словом.  А вот в  моей табакерке, представь себе,  табаку-то как раз сроду не водилось.

-   Тогда какая же это табакерка? И не табакерка, значит, вовсе!

-   А вот и табакерка – только особенная;  не простая, а с сурпризом: кнопочку кто нажмет -  тут я и  выскакиваю: «Здрассьте!!». Кто-то, может, и  пугается вначале, а потом уж все равно все смеются – и радости так гораздо больше, чем табак-то нюхать.

-   А я, кстати,  и не испугалась ничуть, когда ты выскочил! Ты нисколечко не страшный!  Погоди... так что ж, значит тогда, наоборот – это в взаправдошных табакерках взаправдошные черти живут, да?  -  просто их не видно?

-   Ну что ж, можешь себе это и так представить... Тебе сколько лет?

-   Шесть с половиной уже. А тебе?

-   А мне так за сто...да-с... Почитай, самая старая вещь в вашем доме. Еще дедушку твоего, Ивана Казимирыча, помню – как сейчас перед глазами стоит. Придет, бывало, на бал,  местечко выберет полюднее, желательно, конечно, где дам побольше  – а уж охоч до дамского полу был! – ну, или просто в гостях у кого... И  вот, значит, только, бывало, все рассядутся, а Иван-то Казимирыч руку в  кармашек запускает – ну, а я уж тут как тут, наизготовку, чувствую, сейчас  потеха будет!  Достает табакерку: «Не угодно ли табачку свеженького? Пожалуйте!»  А табакерочка-то сама как игрушка, приглядись-ка, Верочка: крышка у ней не просто серебрянная, а с  узорами; видишь, вроде как сад райский, а по саду  птички  летают - тончайшая работа ... 

-   Да черно все... и  узоров никаких не разглядишь...

-   А это вы велите кому крышечку-то почистить, она и засияет снова... Серебро вещь такая; не уследишь - оно и потемнеет, сникнет... Да только все равно ведь серебро;  дашь себе труд от черноты освободить, и в награду такая красота тебе явится ...

- Да ты про бал-то дальше рассказывай!

-   Ну что ж, про бал так про бал... Вот достает, значит, Иван Казимирыч коробочку, а дамы все тут же наперебой:  «Ах! Ох! Прелестная вещица какая!» - и уже первая, самая бойкая, ручку тянет.  А Иван Казимирыч: «Извольте только вот здесь кнопочку нажать, и враз откроется!» - ну, а дальше и смех, и грех, и визг, и хохот до упада...   Одна весьма утонченная особа как-то раз и вовсе  чувств лишилась - ненадолго, впрочем:  чуть было тесемки на корсете ослабили, так сразу в себя и пришла; а  уж Иван Казимирыч тут как тут, склонился, пальчики целует: «Простите великодушно, могу ли чем тяжкую вину свою искупить?!»...  Да, хороший человек был Иван Казимирыч, нраву веселого, отменный офицер, между прочим:  в войне с турками двуми  Георгиями награжден..¬¬.  Жаль  лишь, что до карточных игр  слишком уж охотник -  ну и проигрался под конец жизни в пух и прах, да так, что пришлось  старшей  дочери, матушке твоей Елизавете Ивановне, замуж за Николая, купца третьей гильдии,  идти – и то сказать, хорошо, что красавица была, да нраву веселого, вся в отца - так  что недостатка в  ухажерах, по счастью, не наблюдалось.  А табакерочка ей в приданное досталась, да и на память, конечно, тоже:   на туалетном  столике в спальне у ней стояла.  Хорошее место, светлое – днем с Волги параходные гудки слышны были, по ночам сирени аромат...  Это сейчас что-то темно сделалось, и душно...

-   Это папа все:  говорит, нельзя ей больше на туалетном столике стоять, надобно в шкаф получше спрятать, чтоб не нашли. Видишь, тут еще много  чего другого лежит. И ты давай – прячься в коробочку и тихо, тихо сиди... А то найдут и все отнимут, папа сказал.


***

-   Ну что, бабушка, задыхаешься?

-   Задыхаюсь, милый, задыхаюсь...

-   Ну хорошо, ты пока задыхайся, а я сейчас мультик досмотрю - а потом еще прибегу к тебе.

-   Колюшенька, голубчик... подай мне вон то лекарство, из верхнего ящичка... и водички запить... Спасибо, милый. Ты такой добрый, хороший мальчик... Вот, смотри, что у меня тут... видишь,  коробочка? Дай-ка ручку, нажми вот кнопочку...

-   Да знаю, знаю, ба... Чертик выпрыгивает... Показывала уже сто раз... Пусти...

-  Ну беги, мой родной, беги...

Ах, Кешенька! -видишь, жизнь какая стала? А что сделаешь? – ничего не поделаешь. Все бегом, бегом;  и дочь моя Лизонька весь день, как белка в колесе, от зари до зари на работе, даже дом обустроить некогда – вон, в очереди отстояла за мебелью, чтоб все не хуже чем у всех, и стол полированый, и  диван-кровать, и стенка, телевизор, конечно...- а души, души-то во всем этом нет. Некогда душу вдохнуть - да и некому тоже. Не знаю, Кешенька, как это получилось так, где и когда проглядели – да только,  чувствую я,  рушится семья наша, рушится на корню... И винить-то некого: в тяжелое время Лизонька росла,  война - я с утра до ночи на дежурстве, а она, ребенок малый, все  одна да одна дома –Иван Петрович-то,  помнишь, в первый же год и погиб...  Да, конечно, в садике воспитатели есть, и в школе, я ведь совсем не против коллектива –  да только  тепла-то домашнего не заменит, нет... А  и денег ведь вечно не хватало  - вот она, видно, и выросла у меня такая поэтому: работать, работать до упаду, чтоб ни в чем нужды не терпеть – особенно после того, как муж ее бросил...  Так что  я Лизоньку не осуждаю совсем, ты не думай.

Только тяжело, Кешенька, вот так одной доживать-то;   иногда так слова человеческого хочется, а кругом все словно неживое: Лизонька домой до смерти усталая приходит, поговорить и сил нет. Ну,  а Колюшенька,  если дома, то все у телевизора, словно медом ему там намазали... Подруги, говоришь? – а подруги-то все умерли у меня, одна я, последняя, и осталась – вот и разговариваю с тобою... а со стороны, наверное, кажется, что сама с собой...

Видишь, расхворалась опять что-то  – вон, лекарств сколько наставили, а уж, боюсь,  не выберусь;  пока одно лечу, другое разваливается. Слабею с каждым днем. Но ты за меня не бойся – дух  у меня крепкий, а это главное. Ведь люди же мы, не звери, для нас силы душевные-то  важней любых других!  Да и нельзя мне раскисать: кто же тогда Колюшеньке книжку почитает? А сказку расскажет? Или про дедушку нашего, Ивана Казимировича-то, кавалера георгиевского? Ведь нельзя же мальчишку одного в пустоте бросать, словно он вовсе без роду-племени – так ведь и до беды недолго!

Хорошо хоть, скажи, табакерку-то удалось сохранить, хватило ума не обменять в голодные годы на еду. Еда – ну что еда? – выжили же как-то и без того, а табакерка  – шутка ли, реликвия ведь наша семейная.  Только она и сохранилась с тех времен... Помнишь, как дедушка, Иван Казимирович... ох... подожди, что-то сердце сдавило...  А Колюшенька-то, когда поменьше был, птичкам так радовался – и кнопочку нажимать любил!... Бывало, подбежит, пальчиком своим маленьким вот здесь придавит -  а ты прямо на него – скок!  А он уж и ждет: смеется-заливается, голосок-то звонкий -звонкий... Вот я умру, а табакерочка ему на память останется – и хорошо, очень хорошо это,  что вещи  дольше нас, людей, живут... Одно только плохо, что совсем тяжело мне вставать стало, и руки не слушаются, крышку вон, и ту отчистить не могу -  а кроме меня,  и некогда всем... «Вы почистите уж, - прошу их, уговариваю, – увидите, она как солнце засияет, и птички покажутся!»... Но я  на них обиды не держу, нет... А что обижаться-то, даже если и обидно иногда бывает – кому от того легче? Вот уйду я в могилу вместе со своей обидой – и родным плохо будет, да и мне нехорошо. Нет, Кешенька, прав ты был, когда говорил мне, что самое главное – радость своим близким нести. Вот я, милый, и стараюсь - как могу, конечно. Глядишь, может все же потеплее им, моим любимым, станет – а  за радостью и теплом-то и невзгоды отойдут...   


***

Ах, Вера Николаевна, Вера Николаевна! – как же плохо мне  без вас... Рассказать ли все как есть, по порядку, или уж не мучать вас, милая вы Верочка моя Николаевна... Вот опять мне не спится  –а  на дворе уж ночь глубокая, беспробудная, чернильная, глухая до обморока – ни звездочки в небе, ни лунного проблеска... Сколько же лет прошло!   – воистину вещи живут дольше людей, верно вы тогда подметили – а ведь вы все как живая перед глазами стоите...

А  вот,  Вера Николаевна, не поверите: как похоронили вас, на двадцатый день где-то,  пружинка-то  моя – тр-рах!  - и сломалась... Так что прыгать я с тех пор не имею больше возможности, да-с... Сижу смирно в своем убежище, взираю на мир сквозь узкую щель – крышка, к счастью, неплотно прилегать стала. Да и слышу тоже, увы, не ахти...
Но главное-то, понимаете, не в этом. Э-эх... Я,  право, затрудняюсь сам объяснить – а только, когда вас не стало, словно черная пустота какая-то по дому разливаться начала, и заливала, заливала всех, да и накрыла под конец с головой.

К тому времени уж, правда,  и Лизонька постарела -  так все и одна,  без мужа;  да и Колюшенька уж совсем взрослым стал. И странным стал, знаете, замкнутым таким и раздражительным, а то вдруг весел сделается сверх всякой меры –  тогда уж только догадались, что травит он себя чем-то  пострашней табака, травит постоянно. Как-то раз  пролежал без движенья весь день в темной комнате – а под вечер приехали врачи  и  забрали  в больницу. А как вышел из  больницы – неделю вроде ничего, а потом все по-старому пошло...  Лизонька так мучалась  этим, прямо сил не было на нее смотреть -  и сама к табаку пристрастилась, да и попивать стала, уж простите вы мне, старику,  эту правду, сам сколько раз замечал...  а потом как-то раз слышу: не могу, говорит, больше с ним рядом жить, пусть живет как знает, а я уезжаю за границу,  навсегда! Вроде бы ваша родня где-то во Франции объявилась.

Табакерку-то она  вначале с собой взять думала - да только в том музее, куда носила ее, чтобы разрешение на вывоз получить, ничего у ней с этим делом не вышло, и скандал  случился пренеприятнейший.  Лизонька им про семейную  реликвию – а те одно твердят, как заученное:  вещь старинная, а потому, являясь народным достоянием,  вывозу не подлежит. Хотя, признаюсь, и мне невдомек:  с каких это пор Ивана Казимирыча табакерка вдруг народным достоянием сделалась?

Так что Лизонька  вернулась домой ни с чем, табакерку бросила на диван, зарыдала,  села к столу пить вино. А Колюшенька тем временем увидал табакерку, схватил  и понес продавать куда-то.  Долго торговались, и тоже, кстати, на повышенных тонах –  но я, признаюсь, мало что из того торга понял, поскольку велся он в неизвестных мне выражениях...   Однако же, в  итоге сделка состоялась... И знаете, стыдно признаться - но я не жалею об этом. Единственно радуюсь, что вы, бесценная моя Вера Николаевна, не дожили до такого позора.

Ну, а новые хозяева мои – неплохие люди, поверьте. И похоже, тоже из купцов, как и ваш покойный батюшка. Крышку табакерке горничная уже начистила так, как она и в прежние времена не сияла – низкий поклон изобретателям новых средств! Думаю, скоро и до починки пружины дело дойдет – по крайней мере, разговор об этом вчера, я слышал, уже заводился.  Ну вот, милая вы моя , я и живу этой надеждой – на то, то пружинка будет починена,  и смогу я еще порадовать чьих-то детишек, а глядишь,  и взрослых тоже. Ведь, согласитесь, ежели не надеяться, что сможешь  кого-то порадовать, так стоит ли и жить вовсе?