А это-мой Пушкин! Гл. 45. Владея смехом и слезами

Асна Сатанаева
Саша занялся денежными делами, стараясь продать свои произведения на выгодных условиях. Он написал жалобу Бенкендорфу на статского советника Ольдекопа, перепечатавшего в двадцать пятом году  текст «Кавказского Пленника» с немецким переводом. Тогда, по его просьбе, жалобу подавал Сергей Львович, но она ни к чему не привела.

Теперь он хотел возобновить это дело, чтобы оградить свою «литературную собственность». Но «благодетель» - Бенкендорф встал на сторону Ольдекопа — и ему пришлось уступить...

Саша опять окружил себя компанией молодых людей из числа гвардейской молодежи и юнкеров. Он много встречается с графом Александром Завадовским - он  тоже на заметке у тайной полиции.С ним и его окружением Шихмаковым и Остолоповым, полковником Безобразовым,Иваном Яковлевым, Евгением Баратынским, он играет и проигрывает в штосс немалые суммы. С ними же он болтает обо всем, что его волнует, а те разносят по белу свету...

В гостинице Демута, где Саша занимает номер, состоящий из двух комнаток, по мнению многих, он ведет странную жизнь:оставаясь дома все утро, которое у него начинается обыкновенно поздно, он, когда один, читает лежа в своей постели.
Если же к нему приходит кто-то, он встает, усаживается за столик с туалетными принадлежностями и, разговаривая, обыкновенно чистит, обтачивает свои длинные ногти...Но чаще всего его застают за другим столиком - карточным... Тогда он ни с кем не разговаривает, он весь - в игре…

Любовь к карточной игре он увековечит  потом такими откровенными строками:

...Страсть к банку...
Ни любовь к свободе,
Ни Феб, ни дружба, ни пиры,
Не отвлекли б в минувши годы
Меня от карточной игры...

Игру с картами он совмещал с кутежами, шумными и бурными развлечениями, беспорядочными связями с разными женщинами и девицами. Весь Петербург, и даже Москва,  обсуждали его маниакальное влечение к карточной игре. Всюду только и  говорили, что он проиграл за один раз  семнадцать тысяч рублей...

 - Ты едешь на днях, а я все еще тебе должен… Должники мне не платят, - жаловался он  Ивану Яковлеву - великосветскому повесе,ярому игроку. - И дай Бог, чтоб они вовсе не были банкроты, а я (между нами) проиграл уже около двадцати тысяч. Во всяком случае, ты первый получишь свои деньги.

Двадцатичетырехлетний Иван Яковлев был правнуком известного богача и фабриканта Саввы Собакина,  владевшего землями, горными и железоделательными заводами, домами в Петербурге. Конечно же, он имел возможность жить на широкую ногу и играть азартно.

После того, как познакомился и подружился с ним, Саша был в постоянном празднике: их пиры сопровождались такими выходками, о которых потом говорил весь Петербург.
Пиры - пирами, но возврат долга чести  для него являлся законом.

Ксенофонт Полевой ,который переселился в Петербург, по обыкновению, делился с братом о жизни Саши:
 "Он ведет всегда довольно сильную игру и всего чаще продувается в пух. Жалко смотреть на этого необыкновенного человека, распаленного грубою и глупою страстью. Зато, как удивительно умен и приятен он в разговоре, касавшемся всего, что может занимать образованный ум!.. Многие его суждения и замечания невольно врезаются в память. Знаешь, что однажды он мне сказал, говоря о своем авторском самолюбии? "Когда читаю похвалы моим сочинениям, я остаюсь равнодушен: я не дорожу ими; но злая критика, даже бестолковая, раздражает меня…»

 Один раз,говорили, он даже признавался графу Завадовскому, что не встреться он в свое время с Александром Раевским, то не натворил бы никогда столько безумств и глупостей…

 Сплетни-сплетнями, а в это время сам Саша часто навещал Карамзину. Похоронив  знаменитого мужа в прошлом году, она принимала еще не всех. А ему была всегда рада.

Потом - Саша очень любил посещать выставки. В этот раз  его на выставку привлекла молва о выставленной там картине, присланной из Рима Карлом Брюлловым. Она называлась "Итальянское утро» и, по слухам, обладала неизъяснимой прелестью.

 Это Дельвиг заманил его туда:
- Душа моя, о картине Брюллова много говорят и пишут. Читал в «Отечественных записках» статью? Они видят в ней «новое свидетельство первоклассного таланта  молодого артиста». «Картина сия заключает в себе истинное волшебство живописи, — пишет там критик, — девушка, встрепенувшаяся от сладкого сна, бежит к фонтану освежиться водой. Она подставила обе ручки под желобок и с нетерпением ждет, как они наполнятся водой. На сию последнюю устремлено все ее внимание, она не примечает, что на нее обращен жадный взор зрителя…  Меж тем, лучи восходящего солнца пробиваются, как через янтарь, сквозь прелестное ушко ее. Это совершенное очарование!».

 Ну, как не пойти и не взглянуть на картину после такого очаровательного описания? Саша был заинтригован. Зайдя с Дельвигом в зал, они сразу же направились к картине,  куда по пути к ней встретили знакомого Антона.

Барон представил его, как  Алексея Симоновича Андреева:

- Ты, душа моя, не знаешь его, но он вхож в дом твоих родителей. Очень любит литературу, будущий преподаватель… - Саша смутился , заметив, что молодой человек  бросает на него пытливые взгляды.

А тот, много  слыша о знаменитом поэте, хотел понять, что  из себя  он представляет. Да, и было на что смотреть: знаменитый   Пушкин был смугл, с курчавыми темными волосами, но с яркими голубыми глазами. Небольшие красивые руки  - в перстнях и с длиннющими ногтями. Небольшого роста и одет совсем не так, как другие: одежда – совсем не петербургского покроя, а картуз так престранного вида!..
 
Больше не обращая внимания на  Андреева, Саша быстрыми шагами шел к картине. Остановился и стал ее рассматривать. Долго оставался безмолвным.

А потом, не сводя с неё глаз, произнес:
- Странное дело, в нынешнее время живописцы приобрели манеру выводить из полотна предметы и, в особенности,  фигуры; в Италии это искусство до такой степени утвердилось, что не признают того художником, кто не умеет этого делать.
 
И, вновь надолго замолчав,изучал картину. А потом отступил  немного:

- Хм-м-м! Кисть, как перо: для одной - глаз, для другого - ухо. В Италии дошли до того, что копии с картин до того делают похожими, что, ставя одну оборот другой, не могут и лучшие знатоки отличить оригинала от копии… Да, это, как стихи - под известный каданс можно их наделать тысячи, и все они будут хороши… Я ударил об наковальню русского языка, и вышел стих - и все начали писать хорошо.-
Сверкнул  насмешливыми глазами.…
 
 Взглянув на Дельвига, увидел, как тот, с обычной скромностью и добродушием, потупив глаза, кротко отвечает:
- Да-а...

У Андреева, который незаметно держался рядом,  осталось впечатление, что  из этих двух барон всегда уступает. Почему? Но он не получил ответа на свой вопрос.
Пока...

После они расстались. Будущий педагог некоторое время следил за тем,как Дельвиг с поэтом уходили под руку по Невскому проспекту. Сам потом   вернулся домой и долго был под впечатлением от встречи с Пушкиным. Андреев  не мог разобраться - понравился ему знаменитый поэт или нет. В конце концов, пришел к выводу,что поэт совсем не чванится своей известностью.

Удивился молодой человек совсем другому: замечание Пушкина о копиистах прямо перекликалось с историей создания этого чудного произведения, о чем он знал из печати. Ученик Брюллова, М.И.Железнов, писал по этому поводу: «Вскоре по приезде в Рим Брюллов сидел в кафе Греко вместе с немецкими художниками, говорившими, что искусство оканчивать картины так, как их оканчивали голландские художники, было потеряно. Брюллов, не соглашаясь с этими мнениями, сказал, что художники перестали так оканчивать свои произведения потому, что считали такую оконченность излишней, и, чтобы доказать справедливость своих слов, написал «Итальянское утро» -та картина, куда Дельвиг водил Сашу. 

Пошли слухи, что «Итальянское утро»  приобретено императрицей и теперь находится в ее будуаре в Зимнем дворце. Чтобы видеть картину, требуется особое разрешение…

Саше же было любопытно увидеть свой портрет кисти Кипренского, для которого он позировал, уступив Соболевскому. Он был выставлен в Академии художеств и вызвал много толков. Те, кто знал его хорошо, отмечали достоинства и недостатки. Все жужжали о том, что,например, - то положение, как он сидит, нехорошо: оборот тела и глаз не свойственны ему; или  драпировка умышленна; или его простоты не видно…
Другие, наоборот, утверждали, что кто хоть раз его видел живого, тот сразу признает его проницательные глаза и рот, которому, правда, не достает одного – "беспрестанного его вздрагивания"… Услышав о последнем замечании, он только усмехнулся: «Оказывается! Существенный штрих к моему портрету, о чем я и не подозревал!».

После Соболевский отдал  портрет Н. И Уткину – профессору-граверу, чтобы он  сделал гравюру. Но и она тоже вызвала немало разговоров: якобы она сделана со многими отступлениями от портрета Кипренского: не показаны кисти рук, есть отличия в изображении костюма – заметен только край выреза жилета; иначе изображен левый край манишки… Шевелюра и бакенбарды выделаны более натуральной передачей спиральных завитков, лицо представлено более удлиненным и более повернутым вперед. У Уткина скулы выписаны и выступают вперед более натурально; в глазах выразительности больше и они смотрят более кверху, чем в оригинале. Нос же имеет иную форму, чем у него: он у него прямее, но спинка его на конце шире, ноздри обозначены резче. Уткин показал выступление челюсти и губ явственнее…

Саша забавлялся, читая все эти замечания в приложении к альманаху Дельвига
«Северные цветы», а потом, когда это надоело читать, возмутился:
- И охота было моему барону тискать всю эту галиматью!

Но, привлеченный всеми подобными высказываниями на выставку, отец его, Сергей Львович,  внимательно рассмотрел портрет знаменитого сына и вынес заключение:
-Лучший портрет его есть тот, что написан Кипренским и гравирован Уткиным.

Саша же считал, что портретист сильно преувеличил достоинства его внешности - сам он считал себя немногим лучше обезьяны и шутил  по этому поводу, нисколько не комплексуя. Иногда он нарочито принимал обезьяньи ужимки, когда хотел кого-то посмешить и был в ударе - хотел пошутить.
 
Особенно, когда был в хорошем настроении, и в кругу людей, ему приятных и близких.
Не раз многие его друзья наблюдали, как, стоило войти в комнату постороннему человеку, как  их приятель мгновенно менялся: веселость его становилась нервной и натянутой, начинались шутки, переходившие всякие границы, и выходки, часто до того циничные, что слушавшие их приходили в ужас. Конечно,после они составляли невыгодное мнение о нем…

Друзья его уже не удивлялись тому, что во многолюдных великосветских салонах их друг, по большей части, молчит и скучает. Саша чувствовал, что им недовольны в III отделении "Им все кажется, что я не выполняю все свои обещания, данные Бенкендорфу относительно поведения в Петербурге. Да, я – не паинька! И все потому, что знаю,  что каждый мой шаг, каждое слово доходит до ушей шефа жандармов. Даже из стихотворения  «Друзьям» («Нет, я не льстец») сумели сделать для меня источник обид и унижений. Написанное из желания оправдать себя в глазах друзей, которым непонятна была перемена в отношениях к правительству, стихотворение представили государю. И что же? Государь остался «совершенно доволен» им. Нельзя было глубже оскорбить меня - мне немедленно пообещали за такие стихи «назначение»!

Тем не менее, находился в волнениях, не зная, что же это за назначение. Неужели очередное унижение? Пятого марта двадцать восьмого года он уже  спрашивал об этой новой «милости». Вот почему он девятнадцатого апреля писал следующее письмо Бенкендорфу: «По приказанию вашего превосходительства являлся я сегодня к вам, дабы узнать решительно свое назначение, но меня не хотели пустить и позволить мне дожидаться»… Но ответа не получил. Бенкендорф он него прятался!

«Со мной не церемонятся! - кипел он- так и не удалось узнать, что же было ему было предназначено.  - А слухи, как круги на воде, уже разнеслись о новых «милостях», чего они и добивались! Видит Бог, такое цензирование государем произведений доставляет  мне немало горя.

Стало тянуть к той деревне, из которой он еще так недавно рвался на свободу: «Что мне сказать вам о моем пребывании в Москве и моем пребытии в Санкт-Петербурге? Пошлость и глупость наших обеих столиц одна и та же, хотя в различном роде; и так как я имею претензию быть беспристрастным, то скажу, что если бы мне дали обе на выбор, то я выбрал бы Тригорское, почти так же, как арлекин, который на вопрос: предпочитает ли он быть колесован, или повешен, отвечал: «Я предпочитаю молочный суп!»,  - написал он милой соседке Осиповой.

В Михайловское его тянул и зуд творчества. Приехал туда и уже в конце июля начал повесть «Арап Петра Великого». Главным героем  здесь вывел прадеда Ганнибала, сына абиссинского эмира, похищенного турками и присланным из Константинополя в подарок Петру I.

Одновременно он продолжал писать седьмую главу "Евгения Онегина". Читал их Алексею Вульфу, который как раз был у матери в Тригорском. Саша проводил с ним много времени, один совершал длинные пешие прогулки и много ездил верхом - обдумывал свою жизнь.

Няня, его старушка, начинала сдавать и он с болью следил за тем, как она, несмотря на слабость, пытается скрасить ему пребывание в деревне, окружить его удобствами,доступными здесь...

Еще в июне в Петербурге вышла его поэма «Братья разбойники»; он  написал стихотворение «Арион» - к первой годовщине казни декабристов,где  хотел рассказать об участи, постигшей  декабристов, и его самого - в иносказательной форме. Это же стихотворение натолкнуло его на мысль написать о Мордвинове - адмирале, государственном деятеле,  выступавшем по разным вопросам со своими «мнениями», которые свидетельствовали о независимости взглядов и мыслей этого человека. Они создали популярность Николаю Семеновичу в передовых кругах. Декабристы, в случае удачного переворота, намечали его в члены временного правительства, наряду со Сперанским М.М. и  генералом Ермоловым А.П.

Сашу не могла не восхитить смелость его поступка – Мордвинов, единственный из членов суда над участниками восстания, не подписался под смертным приговором декабристов… А через несколько дней после их ареста, сам подал новому царю Николаю I «Мнение об указе 1754 года», доказывавшую бессмысленную жестокость смертной казни. В своем стихотворении Саша назвал его новым Долгоруким, сравнивая его с Яковом Долгоруким, сподвижником Петра I…

Всю осень он провел в деревне и лишь в октябре вернулся в Петербург. И  на обратном пути, на какой-то станции встретил  Вилю Кюхельбекера, которого, за участие в мятеже 14-го декабря, везли в Сибирь. Его тоже Николай  «помиловал» - заменил смертную казнь каторжными работами.

Вернувшись  в Петербург, Саша делился со своей черной тетрадью: «15 октября 1827. Вчерашний день был для меня замечателен. Приехав в Боровичи в 12 часов утра, застал я проезжающего в постели. Он метал банк гусарскому офицеру. Между тем я обедал. При расплате не достало мне 5 рублей, я поставил их на карту и, карта за картой, проиграл 1600. Я расплатился довольно сердито, взял взаймы 200 рублей и уехал, очень недоволен сам собою. На следующей станции нашел я Шиллерова „Духовидца“, но едва успел прочитать я первые страницы, как вдруг подъехали четыре тройки с фельдъегерем. „Вероятно, поляки?“ — сказал я хозяйке. „Да, — отвечала она, — их нынче отвозят назад“. Я вышел взглянуть на них. Один из арестантов стоял, опершись у колонны. К нему подошел высокий, бледный и худой молодой человек с черной бородой, в фризовой шинели, и с виду настоящий жид — я и принял его за жида, и неразлучные понятия жида и шпиона произвели во мне обыкновенное действие, я поворотился им спиною, подумав, что он был потребован в Петербург для доносов или объяснений. Увидев меня, он с живостию на меня взглянул. Я невольно обратился к нему. Мы пристально смотрим друг на друга — и я узнаю Кюхельбекера. Мы кинулись друг другу в объятия. Жандармы нас растащили. Фельдъегерь взял меня за руку с угрозами и ругательством — я его не слышал. Кюхельбекеру сделалось дурно. Жандармы дали ему воды, посадили в тележку и ускакали. Я поехал в свою сторону. На следующей станции узнал я, что их везут из Шлиссельбурга, — но куда же? Луга». Луга- это дорога на Соловки...

 А жандарм, который сопровождал трех арестантов вместе с двумя другими,тоже  докладывал "наверх": «…Вдруг бросился к преступнику Кюхельбекеру ехавший из Новоржева в С.-Петербург некто господин Пушкин и начал после поцелуев с ним разговаривать. Я, видя сие, наипоспешнее отправил как первого, так и тех двух за полверсты от станции, дабы не дать им разговаривать, а сам остался для написания подорожной и заплаты прогонов. Но г. Пушкин просил меня дать Кюхельбекеру денег, я в сем ему отказал. Тогда он, г. Пушкин, кричал и, угрожая мне, говорил, что «по прибытии в С.-Петербург в ту же минуту доложу его императорскому величеству, как за недопущение распроститься с другом, так и дать ему на дорогу денег, сверх того не премину также сказать и генерал-адъютанту Бенкендорфу». Сам же г. Пушкин между угрозами объявил мне, что он посажен был в крепость и потом выпущен, почему я еще более препятствовал иметь ему сношение с арестантом, а преступник Кюхельбекер  потом мне сказал: это тот Пушкин, который сочиняет»...

Эта встреча произвела на  Сашу гнетущее впечатление и, вернувшись в Петербург,  повел тоскливое существование одинокого человека. С родителями  виделся редко. И  не мог уже с прежней юношеской жизнерадостностью отдаваться утехам холостой жизни.  Все ему надоело! Чувствовал - он стоит  неизмеримо выше общества: и литературного, и светского.

Не мог не сознавать, что не исполнились его мечты о независимом существовании, ради которого принесено было столько жертв и горевал. «Ведь я постиг цену себе, жизнь ясна  мне — и в награду за эти великие знания я обречен играть по-прежнему унизительную роль «поднадзорного»..."
 
Прежнее тревожное настроение, рассеянное деревенской жизнью, теперь опять вернулось: нервный, раздражительный, в обществе стал бывать редко, а если где и появлялся,  скучал, был резок, придирчив, озлоблен и неприятен для собеседников.

В это время началась Турецкая война, и он решил, что это - выход из положения -  обратился к Бенкендорфу с просьбой  о разрешении отправиться к войскам. Но, как всегда, разрешения  не дали. Отказывая ему, Бенкендорф иезуитски писал, что государь его не забудет и воспользуется первым случаем, «чтобы употребить отличные дарования его на пользу Отечества».

Мрачный, рассеянный и апатичный, Саша задыхался в Петербурге. Осиповой он написал, что «горит желанием изменить» свое житье «тем или другим образом».
 «Признаюсь, - писал он ей, - что шум и суета Петербурга сделались мне совершенно чужды, я с трудом их переношу. Я предпочитаю ваш прекрасный сад и красивый берег Сороти».

Под влиянием этой тревоги, он нигде не мог найти себе места: из Петербурга он поехал в Москву, оттуда, в короткие сроки, вернулся в Петербург...