Колебание голоса

Элла Крылова
Пётр Владимирович Боровиков скончался 28 августа 2007 года в родном Смоленске в возрасте тридцати восьми лет. В 1997 году он написал:

И сердце вдруг остановилось
в час ночи ровно.

Так и случилось. Можно сказать, мол, сам себе напророчил, но лучше вспомнить слова Пушкина о том, что «поэт – не пророк, а угадчик». Уважаемые толстые журналы ни разу не опубликовали стихи Петра. В конце своей недолгой жизни Петр, отчаявшись найти читателя, ходил по ресторанам и читал свои стихи, кому придется. Горько усмехался в телефонную трубку: «Пошла есенинщина». Только «быкам» читать отказался, за что был жестоко избит.

Ты погляди,
не осталось ли что-нибудь после меня?
(Тагор)

Остались огромный ворох рукописей и одна-единственная книга, все-таки увидевшая свет в 2001 году в том же Смоленске.

Российский социум устроен таким образом, что в провинции талантливому человеку состояться невозможно (во всяком случае, этот стереотип мышления очень живуч). Обязательно нужно торить дорогу в столичный город. Желательно в Москву, ну, на худой конец, в Санкт-Петербург. Что же делать, цивилизация у нас кончается в десяти километрах за МКАД. Удобства на улице, вода в колодце. Культуру это не устраивает, и она тянется вслед за цивилизацией, хотя должно было бы происходить ровно наоборот. Почему-то петербургская холодность и московское чванство «творческой элиты» считаются самой подходящей почвой для произрастания лавра. Если вы не третесь в тусовках ЦДЛ и не ездите на поклон к аксакалам в Переделкино, вы как бы и не существуете. Вот и стихотворение, отрывающее книгу Петра, обделенного этими «литературными благами», начинается так:

Литература, в сущности, есть пьянство
от одиночества и внутренних истерик.
Нас окружает замкнутость пространства… («Строфы у окна»)

Эти слова могут служить эпиграфом к жизни почти любого талантливого человека, обремененного цельностью натуры и чурающегося толпы, которая все равно не спасает от одиночества. Гений редко получает признание при жизни. «Они любить умеют только мертвых». Да и Блок здесь кстати: «Напрасно славит каждый род//смертельно оскорбленный гений».  И Петр, сидя в своей «академической берлоге», стремится уже не к «рачителям стихов» с их «грызней и давкой» а в «райские чертоги». Так Рильке обращался непосредственно к ангелам. Но все же есть возможность заземления:

Нетрезвый вечер. Разговор о Джойсе.
О музыке, о вечном, неизбежном.
Блондинка, промелькнувшая в роллс-ройсе…

Этой тихой благости хватает не надолго, и снова возникает тема замкнутости и затхлости:

Но даже в небе, созданном пастелью,
есть ощущенье приступа удушья.

Бродский, уже будучи жителем свободной Америки, писал, что дарит свои лучшие мысли векам грядущим «как опыт борьбы с удушьем». Ощущение вакуума нагнетается, и выхода не видно:

Певцы не боги, звуками благими
срывая голоса на верхней ноте,
укрывшись переплетами тугими,
уходят в тень храпящих библиотек.

«Мы потеряли слух к литературе», поэзия стала никому не нужной. Книги издаются, пополняют библиотечные фонды, но их никто не читает среди «бездарной прозы жизни» и «пошлости новостроек». И все же, и все же. Соловей поет и тогда, когда его никто не слушает. Он просто не может иначе. И из тупика есть выход – шаг назад. Какой выход находит Петр? А вот такой:

И с каждым вдохом становясь свободней,
стряхнувши прах обманчивых идиллий,
как Алигьери, в сумрак преисподней
я сделал шаг, но где же ты, Вергилий?

В этом мире не хватает воздуха, райские чертоги закрыты. Преисподняя все же лучше, чем «сплошное верхоглядство и скольжение в пределах алфавита», раз такой поэт, как Данте, обошел все ее девять кругов…
«Строфы у окна» написаны в 1994 году, когда в России демократии, свободы и гласности было столько, что народ не мог их переварить. Откуда же у Петра это ощущение нехватки воздуха? Возможно, в бесконечной околополитической болтовне мы потеряли что-то очень важное, и это что-то – метафизика языка, передать которую может только поэтическое слово. Вот и Евгений Рейн в 1993 году в Москве говорил мне, что чувствует вокруг себя «мертвящий вакуум». Или поэт в силу своей личностной обособленности и специфики занятия (профессии?) вообще склонен воспринимать подлунный мир как тюремную камеру (в лучшем случае – клетку)? Что если поэты – ангелы, сосланные на землю (и не по своей ли воле?), чтобы приблизить землю к небесам или небеса к земле? Иные из них увязают в грязи и прахе, забывая свое истинное предназначение. Другие поют так чисто и высоко, что для «простых людей» их пение недоступнее ультразвука. Третьи балансируют на сомнительной планке «золотой середины», чаще сваливаясь вниз,  чем поднимаясь вверх…

Книга Петра называется «Flatus vocis». Латинское название отсылает нас к Серебряному веку русской поэзии: «Cor ardens» Вячеслава Иванова, «Tristiа» Мандельштама, «Anno Domini» Ахматовой. И неспроста. Петр является продолжателем дела акмеистической школы с ее «тоской по мировой культуре», ориентацией на Европу, любовью к античности и вниманием к деталям:

Друг друга нам не встретить снова
в толпе у Домского собора.
И старика не встретить с тростью,
иеутомимо, по привычке
идущего под вечер в гости
к голубоглазой католичке. («Из Риги в Питер»)

Россия и Эллада пожимают друг другу руки:

Качает ржавчину цепи
тяжелый дуб с сухой листвою
и, как Гомер, в ночной степи,
клонясь, витийствует со мною. («Во сне»)

Вот! На пушкинском дубе цепь уже не золотая, а ржавая, и листва у дуба сухая, то есть мертвая. Оживляет картину только Гомер, заставляющий витийствовать – то есть все-таки глаголить – российский поэтический дуб, потерявший жизненные соки. Петр возвращает нас к Элладе – истоку европейской культуры, он, иудей по рождению, обращается за помощью не к Торе, а к Гомеру. Впрочем, через три десятка строк возникает и Авраам, и «рабство горькое еврея». Но Петр чурается любой религиозной самоидентификации, православный храм ему так же мил, как и синагога. «Свадьба в Элладе» соседствует с цитатой из Корана: «Не заставить слышать тех, кто лег в могилы». Это не всеядность, а признак широты мышления, знак душевной открытости, принимающей мир во всем его многообразии, мир, в котором Ференц Лист и Шнитке не мешают один другому.
Бог пощадил Петра, сделавшего шаг в преисподнюю. Вместо девяти кругов ада Он подарил Петру возможность путешествовать и в путешествиях задышать полной грудью, вплетая в колебание голоса обертоны Веймара, Мадрида, Рима, Флоренции, Венеции, Амстердама и даже Африки:

Брожу по колено мокрый
в густой осоке ночной саванны.

Но и из своей «академической берлоги» Петр глядит далеко:

Я мечтаю, как всегда, у океана
провести остаток дней, вставая с криком
серых чаек и читать стихи Хуана
из Могера, что уснул в Пуэрто-Рико.

(«Разговор с восточной стороны миридиана»)

Хуан из Могера – никто иной, как великий испанский поэт, нобелевский лауреат Хуан Рамон Хименес. Очевидно, Петр чувствовал душевное родство с Хименесом (провинциальный Могер – чем не испанский Смоленск?). И, надо думать, он не ошибался. Обоих поэтов роднит прежде всего интонация: спокойная, повествовательная, с обертонами застенчивости и потрясающего смирения. Есть страстность, но нет бунта – и голос не переходит на повышенные тона. Есть просветленная грусть, но нет отчаянья:

… жить без времени, без смерти, без печатей
нам положенных разлук в печальной тризне,
и смотреть, как вырастают на закате
наши тени, укорачивая жизни.

Сила оборачивается нежностью, а мысль о неминуемой смерти – надеждой:

Но творчество всегда из ада
стучится в райские врата. («Вариация»)

У Петра дар истинного художника, его всегда внимательный и доброжелательный взгляд подмечает необычное в самом, казалось бы, обычном, его по-рафаэлевски тонкая кисть преображает серую обыденность в нечто чудесное и богоданное (как прелестна метонимия в первой строке!):

Настанут дни, когда тепла
не разведешь сухой корою.
В футляры черные закроют
«гварнери» хрупкие тела.
Осколком красным кирпича
напишет кто-то на асфальте:
«Маэстро! Вечное Вивальди
сокрыто в сердце скрипача…» («Этюд»)

И даже питерская коммуналка пахнет не кислыми щами и аптекой, а «миртом и халвою». И соседские дети, играющие в грязноватом городском снегу, - Герда и Кай. И девушка «с приветом», «Офелия нашего поколенья», переживает смерть любимой собаки так, как, вероятно, переживал Кьеркегор свою экзистенциальную драму.

Стихи Петра представляются мне в высшей степени духовными. Для меня духовность – бережное, внимательное и ненасильственное отношение ко всему, что составляет жизнь. Плохой мир лучше хорошей войны. Если не можешь совершить доброе дело, то хотя бы не вреди. Как сказал Гёте: «Дьявол в крайностях, Бог в деталях» («Всесильный Бог деталей» у Пастернака, Он же – «всесильный Бог любви»). С ним согласился бы Будда, для которого путём истинным был «срединный путь». Духовность для меня – стремление ко всё большей осознанности. Сознание не есть застывшая константа, оно растёт, как дуб из жёлудя, чтобы кроной достать до небес и чтобы небесам было на что опереться (дорогой мне образ кариатиды). Едва ли Богу нужны церковные театральные постановки и скрупулёзное следование обряду. Думаю, Ему нужно, чтобы мы развивались: росли, цвели и давали плоды, то есть учились, потому что не тот образован, у кого в кармане диплом, а тот, кто учится всю жизнь. Думаю, Ему нужно, чтобы мы не сотворяли себе кумира из догматов, идеологий и стереотипов, а мыслили самостоятельно и свободно, помятуя о связующей нас с Ним некой внутренней вертикали и не сдаваясь низким целям. Ибо мы не рабы, а дети Его. Философ Василий Розанов писал, что в мире должны победить «нежные идеи», хорошо бы…

Очень заметно, что стихи Петра рождены истинным вдохновением, а не добыты в поте лица галерным трудом у балетного станка. При этом в них нет ни одного случайного слова. Как нет ни натуги, ни притянутых за уши образов. Гармоничная до волшебства поэтическая ткань переливается смыслами, как переливается солнечными бликами горная река, отторгающая от себя словесные шлаки и нечистоты. Роскошь метафор всегда оправданна, с неожиданными эпитетами, подумав, соглашаешься. Грубых слов ровно столько, сколько нужно, чтобы слог не был пресным. Поэзия Петра – это и лирический дневник, и путевые заметки, и обаятельные огоньки «вечной философии», горящие, как свечка на окне, для тех, кому больше не охота лежать во прахе и блуждать во тьме безъязычия:

Прикосновение губ или клавиш.
            Что ты прославишь
            в красных гробах?
Осень на золото не переплавишь,
            но выбираешь:
            свет или прах.

21 апреля 2010

На фото - Пётр Боровиков.

Опубликовано: "Арион" №3, 2010