Жамайка

Оксана Снег
 


 Жамайка сидел на крылечке, подслеповато жмуря глаз на нераскачегаренное  весеннее солнышко.
 Хотя в хате у них в общем-то было тепло, солнце грело Жамайку совсем по-особому, добираясь своими лучами будто аж до самого желудочка. Тепло, застрявшее внутри, начинало потом распирать тщедушное жамайкино тело теплой истомой и он чувствовал, что точно то же происходило со всем вокруг: нагретая солнцем трава начинала пряно пахнуть, бабочка на цветке замирала, кайфово расправив крылья, и даже звуки вокруг становились яркими, как постиранная по случаю рубаха.
 Жамайка сидел на перевернутом сером деревянном ящике у входа в замостыренное досками и картоном подобие жилья под теплотарссой. Он был закутан в сто своих вонючих одежек, под которыми привычно копошились вши, вяло покусывая немытое тело. Жамайка был бомжом. Он позабыл уже, как его раньше звали – то ли Колян, то ли Толян. Когда он крепко закладывал, то начинал тянуть тонким мечтательным голосом единственное, приходившее на ум из прошлой жизни: «Жама-а-а-а-айка-аа!...»
 Такая  и кликуха  у него была – Жамайка, чтобы не заморачиваться.
 В последней кодле, к которой  он прибился еще с осени, было пять особей: две бабы и три мужика. Одна из баб, Донка, была дыркой: зарабатывала передком на пожрать и выпить. Раньше, если верить всему ее трепу, когда была она помоложе, ее кинули сюда с Молдавии на заработки, сунули в руки кулек с младенчиком и поставили на вокзале попрошайничать. Такие бабы с младенчиками в руках «мадоннами» называются. С тех пор кликуха такая за ней и привязалась. Потом Мадонну скоротили до Донки, потому что язык у бомжей ленивый и куцый, как хвост у дворняги.
 Младенчики у таких «мадонн», пьяные, потому лежат в кульках своих, обосранные по уши, тихо. А этой, вишь, жаль стало реквизита своего, да и себя заодно: она младенчика в церкву на крылечко кинула – и в бега подалась. Сначала вроде и с сутенерами путалась, потом кто-то порезал ее то ли из ревности, то ли из-за языка ее поганого, раскроили ей рот аж до левого уха, и пришлось Мадонне, зализав рану, по бомжовским хатам чалиться. Но добыча у нее справно шла, станок, видно, хорошо работал. Когда зимой – ни бутылок, ни банок не отрыть по сугробам было – все только на ее жратве и держались. Жадновата, правда, по характеру. Себя не обидит, а в общак – малую толику даст. Но Леха-бугор на нее глаз положил, поэтому разрешал ей баловать.
 А второй бабе, Ссыкухе, совсем опущенной, без пола и возраста, давали тычка все, кто только мог лапу поднять. Ссыкуха  молчала все больше. Вроде в тюряге чалилась. Вроде за дело. Появилась тишком как-то с утра: с вечера не было, утром – нате вам, ворочается кто-то под трубой. Мочой прет – хоть поджигай. Побили ее для начала. Молчит, скулит только. Потом пошла, днем бутылок натырила, сдала: денег принесла, селедки стухшей где-то добыла – разрешили ей заночевать в тепле, дали даже пузырь дососать. Так и осталась. Из-за вони своей спала всегда у выхода – терпели. Все одно помрет, видать, скоро. Может, прежний бугор и не стал бы терпеть, но его менты забили еще до прихода Жамайки. А Жамайка пришел, когда уж Леха бугрить начал. А Леха был бомж молодой, еще не озверевший. С ним Жамайка долго  раньше за жизнь перетирал.
 Повстречались они в парке осенью. Жамайка тогда на ночь в кучу листвяную зарылся, а Леха утром пошел по бутыли, ну и потыкал в кучу-то прутиком. Тут Жамайка и вылез. Слово за слово зацепили, Леха говорит: «Ты чей?» А Жамайка как раз тогда кодлу искал, чтоб зимовку себе обеспечить. Ну, так и привел его, Леха под теплотрассу к себе.
 Хату здесь Леха сам замостырил. Леха раньше детдомовцем был. Из детдома выпустили – квартирку какую-то всучили, гнилую, конечно, но всучили-таки. Леха вроде и жить там собрался, а тут какие-то мужики подвалили, за бутылкой ему говорят – давай продадим хату твою, бабла добавим – лучше купим. Леха толком в то время и чай-то не знал, как заваривается, думал – суп прямо в кастрюлях в магазине продают, ну и подмахнул бумаги-то на продажу.  Ясно потом – ни мужиков, ни денег он больше не увидел. Помыкался. Хотел в жизнь вылезть, в канцелярии разные ходил, а потом махнул рукой. Смастерил себе домик под теплотрассой. Пацана еще одного пригрел себе для кучности – так и забомжевал.
 А пацан этот, Лехин, сбежал из дому года два назад. Здесь его Лизуном звали. Отца у него отродясь не было. А мать, напивалась и заставляла пацана вылизывать себя, потом и на товарок подрядила. Когда у пацана свой петушок кукарекать начал, он быстро деру дал от этих праздников. Баб всех ненавидел лютой ненавистью. Ссыкухе больше всех от него тумаков доставалось. Но для Лехи вернее Лизуна собаки не было.
 Сначала они вдвоем жили с Лизуном. Но соседние бомжи притесняли их регулярно – то стенку картонную разворотят, то утварь какую нужную сопрут. Лизун предлагал их поджечь:  выследить – завалить выход и поджечь на фиг. Но Леху как-то Донка по весне углядела, когда он на разборку очередную приходил, запомнила. Она в ту пору с бугром соседской кодлы жила. Вскоре забили бугра того менты и кодла разбежалась. Говорили, что это Донка ментов привела, чтобы под Леху проще нырнуть было. Лизун сначала очень большие возражения против Донки имел. Но она – баба ушлая, начала к нему ключик точить – подарочки носить стала: то пожрать повкуснее, то выпить побольше, то безделушку какую стырит где-нибудь - всучит. Лизун на шее носил теперь вроде крестика брелок мерседесовский – Донкин подарок. А Донка стала его все чаще Мерсом  вместо Лизуна звать, сначала в шутку, а потом и других заставлять начала. Понятно, что так приятнее пацану было. Если брать на веру его подсчеты, было Лизуну всего-то тринадцать годков…
  Жамайка появился в этом теремке четвертым. Жамайка был уже старым бомжом. Сейчас он грелся на весеннем солнышке и понимал, что может быть, нынче оттрещала морозами последняя его зима. У бомжей счет времени идет, не на лета - на зимы. Жамайка со счету сбился давно, сколько уже ему годков натикало, но думал, что где-то вокруг полтинника. Раньше здоровья у него было вагон, он точно помнил, что работал на тракторе в колхозе. Хотя в голове уже сильно путалось у него – что и в правду было, а что приврал по пьяни. Помнил, что дом у него был с палисадником и семья какая-никакая была. Дочка в городе где-то училась. Другая росла…
 Только тоскливо жить было Жамайке. Ни просвета, ни продыха – все кутерьма одна: на дом – деньги, жене – деньги, дочерям – деньги. И разговоры все об одном и том же. Спрыгнул он с этой карусели ловко: подрядился как-то на прицепе соседские картошку да мясо на рынок свезти. На подъезде к рынку сдуру продал все перекупщикам, деньги сдуру опять же пробухал. Когда протрезвел – напугался немного, трактор в речку скинул и – сгинул. Надоело все.
 И житуха пошла – мама не горюй.  Куда хошь идешь, где хошь - спишь, что урвал – то и сожрал. Ни начальства тебе, ни жены в печенках. Все бабы – твои. Раньше у него с бабами отменно получалось. Надоело по подвалам шарахаться, помыться приспичило, раз - и под бочок к какой-нибудь одинарке подвалишь. Они жалостливые больно и до любви жадные по началу. Ну, ты им там разгонишь сказку  поинтереснее: про тяжелую мужскую судьбину, про жену-стерву, про ментов-козлов, про суму и тюрьму. Слушают, рот открыв, поят, кормят, одежонку дарят. А потом, по привычке, начинают к хозяйству пристраивать. Ну а нам оно к чему? В такую пору - ботинки подмышку, и – вся дорога наша. Года три-четыре он и зимовал так по бабам. Потом уже зубы подрастерял, морду водкой подправил – трудно стало путевых баб сватать. А свой брат, синюхи, им до бомжичек один шаг – по ним мужики топчутся, как поезда по тоннелям, да и жилье у синюх, как у бомжей хата – вонь да грязь, никакого разнообразия. Срамных болезней у них в закромах, как булок на витрине – выбирай на вкус. Тут у Жамайки уже особого интереса не было. Да и петух у него, на вольных-то хлебах, как ни странно, все реже кукарекал.
 Летом он бомжевал в одиночку. Настоящие бомжи, они, вообще общество плохо переносят – если кодлой жить, всегда появляются свои бугры, свои опущенные. А это кому нравится? Кому нравится – тот так и живёт  по квартирам да семьям. А если сам себе бугром хочешь быть, главное – чтобы ноги ходили. Бегать бомжам не резон. Бомжи любят жить медленно, жизнь не торопят, у них в желудках водка спит.
 Раздобыть водочку труда нет никакого: можно, конечно, возле контор потереться, по вокзалам, может, где что разгрузить дадут или спереть удастся. Но работа бомжей не любит, так же, как и бомжи работу. Тут у них полный ажур. Работа для добычи водочки - последнее дело. Проще по бутыли пойти, а можно еще у церквы или на кладбище покрутиться, но тут важно точно знать, где чья зона, чтобы не нарваться на другого бомжа, у которого тоже трубы горят, а еще хуже - на его хозяина. Есть и такие.
 Последнее время, правда, бивали Жамайку часто и свои, и менты. Время такое пришло – под раздачу попадать. У бомжей век-то не долгий. Чуть сдал немного здоровьем или умишком – у стаи нюх звериный: старого зверя волк скоро режет. Поэтому старые бомжи ищут для себя кодлы, ходят там почти всегда в опущенных, но за жизнь цепляются – старость свою продлевают, как любая другая животина.
  Жамайка раньше-то кодлу себе только на зиму присматривал, а потом сваливал по весне. Теперь наступила пора прикинуть как дальше быть – догулять лето перекати-полем или закрючковаться с Лехой. Причем вариант последний был не самым тухлым из возможных. Леха пока не беспредельничал, закон понимал, за своих заступался…
 Из теплухи донеслись глухие удары, жалобные поскуливания Ссыкухи и хриплый голос Лизуна:
- Разлеглась тут опять, вонь бл…дская! Сдохла б скорее. Не сдохнешь сама – придушу тебя как-нибудь вонючим твоим подолом, сука старая, - Лизун выполз из хаты, встал рядом с Жамайкой, прищурился тоже опухшим веснушчатым лицом на солнце, потянулся до хруста, достал хозяйство свое небольшое и приготовился облегчиться, но тут же получил тычок в спину от Лехи, выходившего следом:
-Ты че, беспредельщик! Я те сколь раз говорил у входа не ссать? Лето придет – от вони сдохнем все. И Жамай  вон тут сидит, выполз уже, че не видел его?
 Лизун, уже поливающий мощной струей недалеко растущий кустик, заржал в ответ:
-А че, на Жамайку поссать, так может, грибы вырастут? Будем грибницу жрать. Давай, Жамайка?
-Курить буш? – Леха протянул Жамайке раскуренный чинарик. Жамайка благодарно принял его заскорузлой рукой и несколько раз мелко затянулся. Леха сел рядом и начал хриплым своим голосом накатывать Жамайке нехитрый распорядок дня: - Пойдешь с Лизуном ща к Михе-металлисту на свалку, он обещал дать железок, сдадите – водяры купите, пожрать че-нить.
 Жамайка согласно кивнул головой.
-А если на жратву мало будет – бачки у детского сада проверьте, когда от Михи пойдете. Там всегда пожрать можно найти. Ссыкуху по бутылям пошлю. Пусть пайку отрабатывает. Иди морду помой, - обернулся Леха к уже подошедшему Лизуну. - А то менты загребут тебя опять в приемник. У меня денег каждый день на откуп нету.
-Да ладно, папаша, кончайте волну гнать, - заржал опять Лизун и взял у Лехи докурить чинарик, - денег нет, ноги-то при мне.
-Я дело тебе говорю: слушай. Хороший бомж ментов не касается. А тебя уже третий раз выкупаю, козла. Хочешь в кутузке сидеть – так и скажи. Я тебе не дырка – под окнами прыгать.
- Че разосрался-то с утра? - нахмурился Лизун и нырнул в хату, где тут же от души дал пинка завывшей от боли Ссыкухе.
 Леха достал из-за уха сигаретку, раскурил:
-Давно сидишь? Эта бл..дь не появлялась еще?
 Жамайка отрицательно покачал головой.
-Ссука, - процедил Леха сквозь зубы и сплюнул: - Скажешь, чтоб ко мне пришла, как увидишь ее…
 Жамайка опять согласно кивнул. Оставшись один на своем ящике, он подумал о том, что совсем нет никакой охоты ему тащиться через весь город к Михе-металлисту, тем более, что идти рядом с Лизуном ему будет нельзя, потому что тут менты сразу прицепятся к малолетке, начнут его фильтровать. А ползти за Лизуном порожняком, а уж потом еще и с железками, так вообще – никакого кайфа. Он тоскливо посмотрел на небо и тоненько задумчиво протянул: «Жама-а-а-айка-а-а!..»
 Неожиданно хрустнули стоявшие неподалеку от теплотрассы плотные кусты и на поляну вывалилась расхристанная Донка. Как шахтер после смены, усталой походкой, неся на плече драный пакет, она направилась к хате. Подойдя к Жамайке, Донка бухнула сбряцавший пакет на землю и сама села рядом:
- Курить есть? – спросила она сипато.
- Откель? Леха с утра бычком банчил… А своёго нету ничё.
- Ясно, чё…Чё у тя своёго-то? Только колбаса между ног… Да и та уж поди прокисла, - Донка отвернулась в сторону и зашуршала пакетом. Шрам на левой щеке уродливо стягивал мышцы сизого лица, поэтому распухшие донкины губы слева вынуждены были все время улыбаться.
- Где была-то? Леха тебя спрашивал уж, - спросил Жамайка, не особо интересуясь ответом.
 Донка нарыла в своем пакете мятую пачку сигарет, из-за пазухи достала зажигалку, прикурила. Затянулась смачно, широко расставила ноги, и, руки как плети повесила на колени. Через плечо насмешливо посмотрела на Жамайку:
-Где была? А то он не знает… Вокзальные бомжары всю ночь меня драли. Леха точку  просил  застолбить. Уговор на одного бугра был, а они, скоты, меня по кругу пустили...
-Смозолила себе все поди? – уныло усмехнулся Жамайка.
-Иди проверь…- Донка развернулась к нему и еще сильнее раздвинула ноги. Заплывшие глаза ее внимательно уставились на Жамайку сквозь отечные щели век.
-Ладно тебе, мне уж не скусно…- пробормотал Жамайка, отворачиваясь. Он вдруг услышал, как вверху, над головой, кто-то нервно и шумно сглотнул. Краем глаза Жамайка заметил Лизуна. Донка тоже задрала голову.
-Не скусно ему! – заржала она – Всем скусно, а ему – нет! Так уж и скажи, что жевать нечем!.. Вот и не скусно…Ну, че вылупился, Мерсик? Тебе-то скусно, нет?..
-Иди к Лехе, зовет тебя…- глухим голосом отозвался Лизун.
 Донка встала, привычно закинула за плечи свой драный мешок, затянулась сигареткой пару раз и, протянув бычок пацану дососать, шумно ввалилась в хату. В хате тут же началась какая-то возня, слышно было глухое матерное Лехино ворчание, привычно отзывавшееся сиплыми хохотками Донки. Лизун зло шмальнул бычок в кусты:
-Ненавижу их всех… Дыры вонючие, - он сел рядом с Жамайкой на ящик и до бела сцепил  грязные худые пальцы. Жамайка предусмотрительно замолчал. Опытным звериным чутьем он ощутил запах опасности.
 Тут из хаты не к месту выползла полуживая, похожая на мешок тряпья, Ссыкуха. Волна животного смрада накрыла Жамайку и Лизуна. Лизун ногой с силой отпнул Ссыкуху в бок, та не удержалась, охнула и, завалившись на землю, обдала их волной еще более густого смрада. Лизун вскочил и начал отчаянно ее пинать: в спину, живот, лицо – во все места, которыми она к нему поворачивалась, молча пытаясь уклониться от ударов. Она даже не скулила. Жамайка, опасаясь ненароком тоже попасть под раздачу,  с трудом оттащил Лизуна за рукав. Губы Лизуна дрожали, дыхание глубоко и прерывисто со свистом вырывалось изо рта. Тело его ходило ходуном, как в мелких судорогах:
-Все равно убью, ссуку! – взвизгнул он неожиданно по-детски и отер рукавом глаза.
-Ладно… пошли давай… это.. к Михе, - Жамайка легонько подтолкнул Лизуна  в спину.
-Пошел нах…! – резко дернулся Лизун и ломанулся сквозь кусты в сторону города.
 Жамайка оглянулся на поднимавшуюся Ссыкуху, вздохнул и обреченно двинулся за Лизуном через кусты. Может лучше будет ему потеряться дорогой и не возвращаться обратно от Михи? Грозовые облака, которые давно уже маячили на горизонте их кодлы, как-то совсем перестали пропускать Жамайке солнце.
Он ободрал веткой щеку, но совсем не заметил боли.
«Жамааа-а-йкааа!» - тоскливо крутилось у него в голове.

 Воспитательница старшей группы пришла за веранду по доносу: девочки сказали, что Толя Петров «опять через решетку смотрит».
 Толя действительно был там. Он стоял, одной ногой опершись о фундамент забора и, выставив лицо и руки за прутья заборной решетки, покачиваясь, чего-то бурчал себе под нос, похоже, пел.
-Петров! – окликнула его воспитательница. Толя вздрогнул и, обернувшись, отскочил от решетки, опустив глаза.
-Петров, тебе что там – медом намазано? Ну-ка иди сюда!
 Толя мрачно поплелся, куда было велено. Воспитательница нависла над ним, как журавль над колодцем:
-Петров, я тебе сколько раз говорила: за веранду не ходить, через решетку не высовываться? Говорила?
-Говорили…- угрюмо согласился Толя, а что было делать?
-Бабушка на тебя сегодня белую рубашку надела, зачем? Зачем, я спрашиваю?
-В церковь пойдем…- сдал бабушку Толя.
-А ты что с рубахой сделал? Посмотри!
 Толя поглядел на грудь и начал отчаянно отряхивать с рубахи ржавые рыжие полосы, прорисованные подлыми прутьями забора.
-Все, Петров, ржавчина не отстирывается, - победоносно сказала воспитательница и девочки, стоявшие вокруг нее довольно захихикали. Толя, связанный по рукам и ногам вниманием воспитательницы, скорчил им рожу.
-Ты еще и рожи корчишь?! Иди, сядь на скамейку, подумай о своем поведении, Петров.
-Ну, Наталь-Юрьна… - попытался канючить Толя. Но воспитательница указательным пальцем бескомпромиссно задала направление движения. Толя понял, что переговоры бесполезны и поплелся на указанное место.
Девочки еще немного попрыгали вокруг него, пытаясь подначить, но Толя показал им кулак и сказал: «Встану потом!..» На чем все и угомонились.
 Через какое-то время, воспитательница села с ним рядом, из-под ладони оглядывая детскую площадку. Толя обиженно отвернулся от нее в сторону забора и неожиданно увидел какого-то страшного мужика, который стоял за забором и смотрел на него. Волосы у мужика были всклокочены, седая борода торчала над грязной одеждой, как лопата. Толя вздрогнул:
-Наталь-Юрьна, это кто? – спросил он,не отрывая взгляда от забора, рукой пытаясь привлечь внимание воспитательницы.
-Где кто? – спросила воспитательница.
-Да вон, за забором, кто это там стоит? – не унимался Толя.
-Ах это…- воспитательница секунду посмотрела на страшилище за забором и авторитетно ответила: - Бармалей. Вот будешь торчать у забора – он тебя утащит. А не будешь слушаться – сам Бармалеем станешь.
 Толя потупил взор и сжался. Когда он поднял глаза, страшного мужика уже не было.
 В конце прогулки пришла бабушка. Толя не сразу ее увидел и упустил момент, когда к ней подошла воспитательница. Он оглянулся только, когда девочки злорадно сообщили:
-Иди, Петров, сейчас тебе попадет. Наталь-Юрьна все твоей бабушке рассказала…
 Толя вылез из песочницы и обреченно побрел к бабушке. Бабушка стояла рядом с воспитательницей и понимающе кивала головой. Когда Толя подошел, она наклонилась к нему и стала отряхивать рубаху:
-Толик, Толик, что ж ты такой у нас неаккуратный? Надо слушаться Наталь-Юрьну, Толик, - бабушка обернулась к воспитательнице – Он у нас характером в деда покойного: тоже такой упертый. И неряха такой же, - Толя внимательно посмотрел на бабушку: зачем она это говорит? - У нас сегодня день памяти деда-то. Пойдем мы, Наталь-Юрьна, спасибо вам за все.
 Бабушка нервным семенящим шагом побежала с площадки, волоча за собой на расстоянии вытянутой руки лениво переставлявшего ноги Толю:
-Ну что ж ты так, Толюшка? Что же все время жалуются на тебя? Нельзя таким быть. Нельзя.
 Толя, нахмурился, болтаясь на вытянутой бабушкиной руке, оглянулся на Наталь-Юрьну  и тихо сказал:
-Вырасту и стану Бармалеем.
-Что ты, Толюшка? – переспросила на ходу, не расслышав, бабушка.
-Ничего, - ответил Толя.
 Он высвободил руку и побежал вперед, не оглядываясь ни на бабушку, ни на стремительно уменьшавшуюся Наталь-Юрьну. Толик бежал вприпрыжку по теплому асфальту, покрытому бликами разгорающегося весеннего солнца…