Игра на органах

Анастасия Беляева
Руки у таких мужчин кажутся всегда мокрыми. Сами они двигаются на шарнирах или прихрамывают на одну ногу. Волосы сальные, если не коротко стриженные. Вне зависимости от возраста могут прийти в грязном на любое мероприятие. Когда вы встречаете их, они уже давно курят, но каждый раз доставая сигарету, щёлкая спичкой, начиная тянуть дым – кажется, что они делают всё это впервые, настолько неуклюже, смущенно и ломано двигаются их хромые пальцы. Курят по слабости, по несколько за раз. Ещё от них пахнет нестиранным бельём, неспортивным потом и упавшей за раковину зубной пастой. Последнее перебивается запахом табака.
Он такой, и имя его не важно, ибо имя ему – Он. А когда осень приходит сверху, и строительные краны обрываются дорогами в небеса – имя ему Взгляд. Имя ему Серь, когда возомненными фонтанами отскакивает дождь от асфальтовых фонарей; и он курит, курит, потому что это единственный способ быть не здесь или не думать о том, почему ты именно здесь. И вот оно время впиться мозолями в ладони, встать под вседозволенный свет, чтобы растроиться на долговязые тени: мама, отец, сестра. Время оставлять надежды о собственном гении, искалеченной исключительности. И ты любишь сон, потому как там нет здесь. А более секунды после сна, когда ты уже здесь, но здесь ещё нет здесь. А потом тебе приснится сон, где умрет мама и отец. И ты переживешь за шесть редких часов две смерти, как мелом на полу от Сатаны очерченный круг – одиночество. И покинутость. Почти задушишь себя вздыбившейся простынёй – перевесив горло через медные перила моста в потугах отхаркнуть спазматический кашель боли. Ты проснешься таким же, как и был.
Каждую осень ты видишь, как заколачивают в деревянный гроб единственный фонтан. И в масках вскрывают в апреле. И там купаются дети и бомжи, туда выливают флаконы мыльных пузырей, и собаки. А потом октябрь. И снова похороны: и детей, и пьяниц, и мыльные пузыри. Время идёт так бездарно, что воду начинают хоронить каждый понедельник и воскрешать по пятницам, и вот они делают это через день. И вот утром – сколачивают доски, а вечером запускают пьяниц и собак. И вот всё по мановению ока: гроб, голо, гроб, голоса. Тик глаза.
 А потом приходит нужда и говорит: я здесь. И я у тебя не первая и неревнивая. Я у тебя, а не у другого, потому как другой собран из частей цельных и стальных, а эскиз твоей ноги Бог так и оставил недорисованным, деревянным – не доделанным, окаянным тебе. Я здесь и слышу, когда ты стучишь деревом о бетонные ступени. Слышу глухой «бом» - таким звуком ставят гроб на табуретки, когда уже застелили подъезд жеваными ветками ёлки. И это я знаю, что ты боишься тушить скуренный до костей бычок правой. Оглянись через плечо – там солнце давно опалило глаз в рыжий; смотрит подслеповато, протянув белёсые ресницы сквозь скелеты деревьев, шатающиеся по паркам. Это осень и я здесь, чтобы ты видел в опавших дорогую кожу. Чтобы лужи были для тебя ямами в зазеркалье. Чтобы холод и пальто твоё походили всё на ту же дешевую сигарету, из ствола которой сочится дым. Чтобы спешить тебе было некуда и не с кем, и очень хотелось спешить. Чтобы прохожие обращали на тебя внимание, и никто не обращал. Чтобы мысли в твоей голове шли без запятых и точек а потом превратились в точки и запятые. И когда друг, единственный знакомый тебе человек, скажет: «Он, я нашёл тебе работу», ты ответишь без точек и запятых : «гда» – как вздрогнув от холода.
И протянет друг огрызок газеты малого тиража. И ты будешь читать: «Нужен курьер для перевозки органов» и спрашивать «дадут ли тебе машину, ведь её нет, а орган и по частям не мал. или, может, перевозить медные трубы, скрепив бантиком сургуча?» А друг улыбнется и тоже скажет: «Ты, видно совсем замёрз. Пойдём, я угощу тебя чаем». Ты совсем замёрз, и не греет вчерашний от экономии чай, лишь только рождает образы замоченного белья. И ты ешь сушки, размачивая слюной и скобля зубами мак. И выход из квартиры находишь быстро, и руку - помнишь – тянуть уверенно. Жмёшь отрывисто и забываешь о выражении лица. И спускаешься медленно, думаешь о работе, трубы не орган – единственный знакомый человек всё разъяснил. И скоро твой первый чёрный кейс -рейс с поддержкой температуры. А послезавтра друг скажет: «следи за дорогой, за живых доноров дадут больше». И ты спросишь, и он: «мотоциклисты, если у аварии, то ты - знакомый, брат, да не важно даже кто, ибо чёрт лица всё равно не вспомнит. уехать в больницу, в морг – куда везут, и звонить тому, с кем ты познакомишься вчера. он решит всё сам».
Но вот и дом, и окна его складываются в фигуры из тетриса. И окна его складываются, гаснут. А кухня твоя холодная, но зато здорова мама, а папа, который всю жизнь был только отцом, не сложит и квадрата из окон напротив. А сестра была всегда просто-пусто сестра. Сестра была всегда. Отец не выйдет, он никогда не выходит, сестра не придёт сегодня, а мама заварит пакетик чая на двоих и отставит его в стекле на завтра.
И ты рассказываешь, что будет у тебя работа и заработок, и кол и двор, будешь ты к селу и к городу. И она рада, она говорит, что знала, что ты ещё маленький был, а она уже знала, что пойдёшь в гору, потому как видела тебя среди других и выделяла. И за лопатку ты тогда взялся первый, и в мозаике сразу разобрался, и был не ребенком, а кладезем. И прибежал во втором классе первый, а в лагере все плачут, а ты один радостный вырезаешь солдата. Что сандалии твои зелёные жали тебе до мозолей, а ты ходил и всё говорил: нет, мама, лучше тебе платье.
А ради чего ты, кладезь, рассказал, почему не придержал для приятной неожиданности, почему не рассказал обо всём полной сумкой, почему, если получаешь сразу после доставки. Нет ничего хуже её монолога. Нет ничего хуже – получить похвалу, смысл которой: твоя неудачливость, убогость и серость, твоя несущественность с каждой из её уверенностей. Нет ничего хуже восторженных слёз матери непутёвого взрослого ребёнка, только вот нашедшего приработок, ничего хуже для него, ничего унизительнее.
А потому, что ты внутри себя - половина и пустота. И уж лучше половина и хромая, смертельно больная поддержка, чем одному вечером спешить с ещё одной половиной, которую к себе ни второй, ни третей не возьмёшь.
И ты молчишь, потому как, если наносное смывается водой, если после улицы руки, если вода – антиматерия неправды, если акварельные краски пустить под проточную – они сразу новы, тогда правда – это осень. Тогда правда гола и неприглядна, правду и нарост вымачивают в пресной воде уже девять дней. И завтра каждый узнает, что правда в мокрых черных линиях и сером фоне, остальное – видишь только ты.
 И говорит и топит мама, и мелкие слёзы радости на её глаза и говорит к Богу, но ты знаешь: мы марионетки в его руках, и он болен параличом. А если в жизни нашей предопределено всё, то Бог парализован. С ним что-то не так. Не так, как просит его мама.

И проходя, подходит время. И электрические мухи ламп жужжат так, что рябит в глазах. И дают тебе черный кейс, и он тяжёл, а рейс на окраину, а встреча удобно – твоего района больница. И вот ты в окраину. Говорили, что почка, и что ходовой товар в России. Говорили доставить скорее, говорили операция через семь часов - нельзя позже. Запретили падать и останавливаться подавать нищим. И ты спешишь и не падаешь, не подаёшь даже вида. Даже вида, что в квадрате почка, почём знать, могут и. Но не страшно тебе ты не один, ты взял на сдачу мамино «всё образумится» и поцеловал за ухом, где кожа мягкая и похожа на складки щенка шарпея.
Всё образумилось, всё случилось быстро, как споткнуться, как упасть с кровати, как выскочить из-под колес машины, как вскочить с рельсов. Как доехать в загородную клинику, как позвонить, отдать, как получить конверт и пересчитать на улице, и остаться с колом, думать о дворе, идти в магазин, но сесть у дома на лавочке. И красят глаза твои взглядом по дому и видят что-то знакомое, думают и понимают – окно твоё. И снова думают.
И дверь открывают, не открывают долго, потому что папа, который всю жизнь был только отцом, никогда не выходит, а сестра всегда была просто-пусто сестра. И холодно дома и пахнет сыром сырой пол. Где мама, и можешь встретить.
-Где мама?
- Не знаю, не пришла.