Гл. 12. Сапфир - камень твердый -76

Екатерина Домбровская
...Проводив мужа на фронт, Катя долго бродила по осеннему Киеву… И вновь захватывало ее прежнее чувство никчемности и ненужности своей, безнадежность найти стержень своей жизни, вырваться из этого затянувшегося «выживания». Но в чем этот стержень? И что есть подлинная жизнь, о которой тоскует, которой просит душа ее? И кого просит? Господа? Но веру, как живую силу жизни, как стержень жизни, помогающий выбирать не ложные пути, само живое общение со Христом было Катей, как и многими ее сверстниками, как и почти всем поколением, утрачено. Детской вере, тому, что она чувствовала сердцем в общении с бабушкой Анной Николаевной, должно было придти на смену сознательное духовное научение, духовное з н а н и е. Но редко кто имел тогда наставников, способных помочь человеку, мало кто даже знал, что в каждую минуту жизни своей он должен искать и слушать волю Божию, учиться постигать ее в обстоятельствах жизни, а не в своих собственных незрелых и страстных хотениях, а услышав, слушаться, постепенно опытно удостоверяясь, что большего блага, чем положиться на Бога – для человека в жизни нет.

Такое духовное устроение в корне меняло человека, спасало от уныния и одиночества, даже характер его обновляло и соответственно образ жизни, в котором все теперь бывало освящено светом Божественной любви. Как описать ее?! Как описать это удивительное и благодатное чувство, когда тебе путь и формально плохо, что-то не удается, чего-то ты лишен, и жизнь твоя кажется тебе прозябанием, но в то же время в сердце цветет тихая радость и удивительное ощущение близкого присутствия Божия, и ты молишься только об одном, чтобы дал Он терпения и смирения не вырываться из святых рук Небесного Отца.

Вот она, наша русская беда-то: хотя как раз в те времена истинные духовники были везде, только захотеть да помолиться, и Бог непременно указал бы тебе –  т в о е г о,  да только редкие души имели такую потребность. А родители, даже искренне верующие уже не умели правильно духовно установить своих чад. То, что было передано им по наследству, что у них было инстинктом, - в то время уже требовало и духовного рассуждения, а его-то и не было.
«От Господа стопы человеку исправляются, и пути eго восхощет зело. Егда падет, не разбиется, яко Господь подкрепляет руку eго»,  -  разве помнила Катя эти строки  из 36 псалма? Да и читала ли когда толком Псалтирь?

…«Утешайся Кириллом Ивановичем», - сказал, уходя на фронт, муж. Почему же ее не устраивает то, что есть? Разве не указан ей маршрут самой жизнью? Ведь забот на нее сваливалось немало, а на Янека уже надеяться было нельзя. Понимала, знала, что она  теперь одна должна будет заботиться о сыне, о маме. Она чувствовала, что и отец как-то «подался», устал, что начало таять его здоровье и когда-то неиссякаемая энергия, хотя лет-то ему было не так уж и много. Каково-то ему теперь, одному в Нижнем после счастливой тридцатидвухлетней семейной жизни… Как тяжело ему много раз в году проделывать  труднейший и утомительный путь в Орехово…

В деревне Катю ждали готовые ответы на все ее вопрошания. Молоко, которое продавалось у Чичкина в Москве, еле покрывало расходы на уход за скотом. Корм дорожал. Правда, молока было достаточно, чтобы снабжать маслом Николая Егоровича в Москве и отца в Нижнем, к которому тогда на время перебралась Верочка – начинались семейные нелады у них с Костей…

В канун Рождества все собрались в Орехове. Но было как-то невесело: наступающий 1916 год не сулил ничего радостного. Шла война, и все ближе, все ощутимее подступал голод.
За трудами незаметно прошла зима. К Троицыному дню вновь вся семья собралась вместе. Цвела черемуха и яблони. Молодежь отправилась рубить по оврагам молодые березовые веточки, чтобы убрать дом и иконы к святому празднику. Энергично действовала топором и Катя, складывала березки на возок, да вдруг почувствовала себя как-то неважно…
На другой день в праздник, когда вернувшись из Церкви, все уже пировали за столом, пришлось срочно посылать на деревню за бабушкой Дарьей – повитухой «легкой руки». Но маленькая Маша – Майя, как ее звали потом дома в честь майского дня рождения (по старому стилю), появилась на свет без помощи повитухи – та только окунула ее в припасенное корытце. Так родилась моя мама…

Осенью написал Ян, что ожидается командировка в Петроград, и он зовет Катю приехать повидаться. Стадо беженских коров уже эвакуировали к тому времени из Орехова куда-то дальше, а то и разобрали, кто куда… Можно было отправляться в Петроград. Приближался февраль 1917 года…
Роскошную столицу Катя не узнала. Город кипел, везде сбивались кучки демонстрантов с лозунгами «Долой самодержавие» и «Хлеба!», их разгоняли конные войска, у булочных стояли длинные хвосты, а в Адмиралтействе в квартире адмирала Ненюкова, куда, как всегда, приехала Катя, царило полное смятение…
26 февраля было воскресенье. Машура с матушкой Ольгой Гавриловной ходили к ранней обедне, - с утра было тихо, но уже днем началась перестрелка.  Обитатели Адмиралтейства сбились во внутренних коридорах – толстенные стены не пропускали пуль. В городе началась паника… Через некоторое время бледный дядя Дима вылетев из кабинета известил всех об отречении Императора в пользу Великого князя Михаила – шефа «Дикой дивизии».
– Войска его в грош не ставят, - заявил Ян.
– Не говорите так! Теперь он Император Всероссийский, - прервал его Дмитрий Всеволодович. -  Мы ведь будем ему присягать.

Наконец, 2 марта как черт из табакерки возникло Временное правительство. Стало, правда, потише. Пустили дорогу Москва-Петербург, и Катя собралась как можно скорее возвращаться к детям. Ян сказал ей, что хотел бы совсем уехать ото всей этой неразберихи. На что Катя сразу заявила ему прямо и бесповоротно: из России она никуда не поедет. Вечером проводила Яна на фронт: больше им не  суждено было повидаться в России.
…Тем временем в адмиралтейской квартире паковали дорогой хрусталь: надо быть готовыми ко всему. Но Кате все это было не по душе, она была сотворена из какого-то другого теста. В кармане ее лежал билет до Москвы…

В Москве пока было вроде тихо. Николай Егорович беспокоился, когда откроют университет: приближалось время экзаменов. Верочка вообще не проявляла никакого интереса к революционным событиям: она с мужем поселилась в симпатичном особняке на Кудринской улице. Каково было удивление Кати, когда дверь ей открыл совершенно незнакомый господин – сутулый, худой, быстрый, нервный, с длинными волосами и неповторимыми голубыми глазами:
- Борис Николаевич Бугаев, - отрекомендовался он Кате. – Вернее, Андрей Белый.
Вскоре, весь извиваясь, он начал декламировать стихи. Что-то вроде:
В темном зале
В темном зале
Пробежало домино…
Андрей Белый показал Кате свои картоны с дикими рисунками и геометрическими разноцветными фигурами, пояснив, что так он изображает мысли людей и демонстрирует их перед публикой. Кате все это в особенности после Петрограда показалось жутким. «Нет, мистика не для меня», - решила она, и поспешила в деревню…

***
В Орехове Катю ждал большой деревенский сход, собравшийся у Жуковских. За большим столом сидели бородатые в поддевках старики и бабы, молодежь, почему-то не призванная в армию или уже оттуда дезерировавшая, стеснилась вокруг стола. Александр Александрович Микулин говорил, что они с Николаем Егоровичем уже давно порешили передать миру часть земли: из 75 десятин пахотной земли, Жуковские оставляли себе 15 десятин, небольшой лесок Сосны и Морозовский овраг. На остальное была оформлена дарственная Ореховскому обществу. Старики встав, благодарили, по-старинному встряхивая волосами, бабы кланялись. Но когда Микулин посоветовал не делить подаренную землю по душам, а запахать и засеять сообща и делить потом урожаем, снявши его, поднялся шум и гвалт.
- Так что выходит, я выйду с конем, убирать буду сам пят, а делить поровну с безлошадными?! – вскакивал деревенский спорщик Аким, - Нет моего на то согласия!
Спор продолжался долго и разрешению не поддавался. Страсти кипели до того времени, когда Микулин обещал дать безлошадным своих коней на пашню. Тут договорились…

Смутным было лето 1917 года. Деревня жила одной мыслью: «надо кончать войну». О том, чем и как она может закончиться для России не думал и не умел думать никто. Только о том, как это я буду пахать на других - безлошадных… А в это время во весь рост уже подступал грозный призрак - голод. В деревне не было ни керосина, ни спичек, ни бумаги…

В это лето Кате не оставалось ничего другого, как пройти окончательную проверку на крестьянское звание. Да ей и привычна была во многом эта жизнь: запрягать лошадь, выезжать с плугом на пашню, выходить с косой и серпом на заре, навивать воз сена на роспуски, вязать его, чтобы не съехал. Но тут, конечно, когда все разом навалилось на одни ее плечи, с прежним сравнивать не приходилось. От зари до зари работала она одна-одинешенька (только на уборку иногда приходил за часть урожая из соседней деревни помощник Андрей).
 
Она часто почти без сознания падала на землю, минут пять-десять лежала плашмя, понимая, что больше не сможет двинуть ни рукой, ни ногой, что все жилы ее надорваны. И все-таки вставала: осенью надо было отвезти в Москву дяде и сестре немного продовольствия на зиму. А пока приближалась молотьба… Как же справиться, когда все машины, какие были у Микулиных, забрала деревня?

Пошла из дома в дом по Орехову, расспрашивая, не сохранились ли у кого старинные цепы. Нашла два исправных: отшлифованная толстая палка в рост человека, а к ней на конце куском кожи весьма искусно привязана свободно движущаяся тяжелая дубина в руку длинной с утолщением на конце. Цепом взмахивают особым способом, опускают его с силой, и дубина, ударяя на развязанный сноп по колосьям, вымолачивает зерно.
Сказать просто, а не умея, только разметаешь колосья по току. Не говоря уж о неподъемной тяжести сего орудия, коим даже крепостные крестьяне в старину в одиночку никогда не работали.
А Катя работала. Заходили деревенские бабы и старики, стояли, смотрели… Вспоминали стародавние годы, дедовы времена, но… никто не помог.
Тем не менее Катя была счастлива тогда: хлеб обмолочен и не пришлось кланяться «занятых своим делом» ореховцам, как она, тонко выражаясь, говорила о них. И действительно: молотилка, конфискованная у Жуковских, ведь требовала нескольких человек для обслуживания своей работы...

Осенью, пока совсем не размокли глинистые владимирские проселки, в октябре 1917 года, отправилась Катя в Москву с двумя огромными кошелями наперевес. Главный продукт составляло накопленное за лето топленое масло, мед и гречка. Как радовался Николай Егорович деревенскому гостинцу из родного Орехова, скрывая ото всех в глубинах сердца острую боль о разрушающейся жизни, о том, что дожила Россия до таких страшных дней, о Кате, которая надрывается одна…
Только это и розовые щеки двух малышей искупали для Кати все ее непосильные труды, лишения, огорчения и даже тяжкий крест одиночества.

В Москве бушевало восстание. На Пресне шел бой. Николай Егорович выходил на Мясницкую вместе с Катей – усидеть дома было невозможно… Прибегала дальняя родственница у которой сыновья-кадеты были в расстреливаемом Кремле. Она металась по Москве, разыскивая хоть тела их, и уже совсем ничего не страшилась, только бы найти сыновей. Вдоль улиц текли красные ручьи. Валялись убитые лошади. Некоторые дома были совершенно разбиты…

***
Но подошла и поздняя осень. Холодные ветры, лужи и голые поля, унылое мычание коров, ставших на «дворы»… Не слишком-то приветливое время. И даже на Катю с ее невероятной волей и энергией  стала находить меланхолия, которая отразилась в ее стишке, тогда же сочиненном, что для нее было делом невиданным:

Лишь старые елки за прудом
Тебе рассказать бы могли
Мои невеселые думы
В такие осенние, хмурые дни.

Смеется мой мальчик, хохочет
Кудрявая дочка весны.
Меня же всегда одиночество гложет
В такие осенние хмурые дни…

Много можно рассказать о ней, удивительной и загадочной русской женщине.  Что это за силища в ней была? Какой мужчина был бы ей подстать, - я и не знаю. Но только вот разве  п о д   с т а т ь  подбирает пары Господь? Не кресты ли?

Наваливалось одиночество, тоска, и Катя шла учить деревенских ребят. А следом за тем ставила в деревне спектакли, собрав всю наличную по избам молодежь. В доме Жуковских строили помост, сцену, на занавес определяли занавески с окон, освещали сцену керосиновыми лампами. Стульев было излиха: рассеянный Николай Егорович каждый год закупал по дюжине и слал их в Орехово. 
А в соседней комнате устраивали для всех чай. Кулисами служили свешивающиеся на планках обои или живые елки. А костюмы… Катя все сундуки перерыла дома и в деревне, выуживая старинные кофты с басками, широченные юбки, повойники, старинные русские рубахи, поддевки… А за актерами дело не стало: все просились «играть на киатре».

Сколько задушевного и красивого сделала она в те годы в деревне… Сколько отрады людям подарила… Долго все помнили,  как ставили песню: «С ярмарки ехал ухарь купец»… Купца изображал замечательный парень, гармонист и красавец Федя Перфильев. А вокруг на сцене были ларьки с прислоненными граблями и серпами. Были разложены желтые тыквы, красные грозди рябины, зеленые плети с огурцами – красотища! В ларьках сидели певцы деревенские. Сначала Федя играл за сценой, пел весь текст песни. А потом и появлялся красавец купец и обманутая им девушка – Настя Данилова ее изображала. Голос у Насти был бесподобный! Катя потом Настю в Москву возила, показывала профессионалам. Ее брали учить с охотой. Да Настя наотрез отказалась уезжать из деревни.
А когда не было репетиций, вся молодежь собиралась на огонек к Жуковским. Катя читала вечерами Гоголя, Пушкина, басни. А помогала ей Вера Егоровна…

Так шли годы. В 1919 скончался отец. Его привезли в Орехово, вся деревня провожала и искренно плакала. Каждый месяц в два свободных дня он проходил в любую погоду 17 километров в Орехово пешком. Весна была очень холодная и сырая, он простудился и заболел. Похоронили Александра Александровича на семейном погосте на холме Круче.
На следующий год – заболела скоротечной чахоткой тишайшая и кроткая Леночка. Николай Егорович тоже болел - был в санатории: слишком поздно им дали паек – Леночка быстро сгорела. Она отошла ко Господу весной 1920 года. Николай Егорович угасал в тяжелейших душевных страданиях за нее. На Бога он не роптал, но сердце его изболелось. Скончался он весной 1921года. Его провожала вся Москва – весь путь до Донского монастыря служились панихиды…

В 1923 тяжело занедужила болезнью с редким названием «пляска святого Витта» маленькая Мая,  – сказались на ее детской нервной системе вооруженные обыски, которые несмотря ни на что проводились в доме Жуковских чаще даже, чем раз в месяц, - раз 18 в год. Разумеется, в семье царило в такие дни страшное напряжение, а дети это очень остро чувствуют… Повезла ее Катя по рекомендации врачей в Крым, в Судак. Немного подлечили.
В 1924 году скоропостижно скончался сын Николая Егоровича двадцатичетырехлетний Сережа. 
К этому времени Кириллу уже исполнилось одиннадцать лет. Учиться дома ему дальше уже было никак невозможно – решили переезжать в Москву, оставив Орехово на Верочку. Кате предстояло искать какую-то работу, чтобы кормить семью в городе. И вновь искать себя и свой путь…

***
Осенью 1917-го года Иван Домбровский после неудавшегося выступления полка в защиту Государя вернулся в Москву. И хотя он переоделся в штатское, все равно сразу угодил в застенки только что созданной ВЧК, а затем, чудом (как рассказывали бабушка и дядя, - хлопотать-то хлопотали, но исход дела решили те самые золотые запонки с огромными сапфирами, одна из которых тонула в Нижегородских сугробах) оттуда выбравшись, избегнув верного расстрела, он должен был покинуть Россию как польский репатриант (таково было официальное условие его освобождения).

Дед попросил у бабушки развода, во-первых, потому, что она заранее предупредила Яна, что Россию не покинет, а, во-вторых, чтобы он мог в таком случае взять с собой заграницу в качестве жены богатую наследницу купца-миллионера Веру Соколову (им–то и принадлежал дом в Мыльниковом переулке, который много лет снимал Николай Егорович Жуковский).
«Прости, Жука, - сказал он бабушке, - что еду не один, - но ведь у нее есть «камушки». А куда без них заграницей?».

Бабушка не только дала развод, но на все это, как говорится, закрыла глаза. Никогда, ни в одном письме, ни в одном разговоре Катя не бросила в адрес мужа укорного слова. Кажется, даже в сердце ее оно не звучало, хотя в какое время и с какими заботами и на какую участь оставалась она в России с двумя маленькими детьми, стариками и без профессии, которая могла бы ей обеспечить кусок хлеба. Она приняла это определение своей судьбы со   с м и р е н и е м.

Глубоко переживала за Катю только очень непосредственная по характеру и чувству Вера Егоровна. Но Кирилла это не коснулось: уже отрок, он отца не просто любил, - обожал: в том была заслуга матери. Отец  б ы л, присутствовал, благодаря бабушкиной сердечной мудрости и великодушию всегда рядом с сыном: человек чести, красивый, бесстрашный, утонченно образованный и творчески окрыленный. Потом отец и сын всю жизнь переписывались по мере возможности.

Кирилл действительно во многом пошел в отца и даже в чем-то, возможно, перехлестнул подлинник, потому что брал пример все-таки с несколько схематичного образа, а не с живого человека, причем с образа человека, каким дед был в расцвете своей молодости и сил, - когда и формировался облик Кирилла. В то время как в последней трети жизни старший Домбровский очень менялся – он твердо и уверенно шел к самому себе. В итоге насколько трогательно-мягким и сердечным человеком при всей его экстравагантности был отец, настолько сухим, сдержанным, и даже несколько мизантропичным, как и подобает джентльмену, вырос сын.

Подражать манерам и стилю Джона Д. Грэхема было не так уж и сложно, тем более, что у Кирилла были на то прекрасные данные, а услышать душу и биение сердца отца, то было труднее. Боюсь, что и сама Катя не очень-то привечала в муже его сердечные движения, словно не замечала их, то ли в силу самозащиты, чтобы легче пережить расставание, то ли уже начинал действовать начавший появляться у нее с годами скепсис. Сдержанный, культурный, но он имел место быть, однако я по сейчас этот бабушкин скепсис держу лишь как своего рода забрало – прикрытие от ненужных вторжений и травм души, в которой, увы, жило много не залеченной боли. Той самой боли, которую однажды я с такой пронзительной силой услышала, понимая, что это именно  з е м н а я  прожитая боль, но не отзвук вечной участи бабушки. Эта боль, разделенная нами вместе, невероятно приблизила меня к ней. Значит, не только живым нашим современникам потребно наше сострадание и сердечное участие, но и к усопшим. Сострадание к усопшим в их прожитой на земле жизни…

Эта мысль, приоткрывшись мне, показалась мне поразительной и многозначительной, еще более углубляющей то незабвенное наставление духовника о веточках, которые очищают корни.  Какой смысл сострадать прошлому, которое не вернуть и не исправить? Оказывается, сострадая ушедшей жизни, мы действительно что-то меняем в ней, что-то очищаем, оплакав слезами сожаления, что-то – никуда от этого не деться! – как старинные русские духовники на исповедях, которые брали руку исповедовавшегося грешника и клали его себе на шею, со словами: «грехи твои, чадо, на вые моей», так и мы что-то перекладываем с них на свою выю.

Со-страдание… Один подходит к страдающему и умудряется восчувствовать страдание того, другого (умудряется, потому что на самом деле истинное сострадание – великая редкость!) и сразу тому, другому становится легче… Чудо христианской жизни, которая на этом и стоит – на сострадании, на воспитании в своем сердце этой великой способности, которая на самом деле действенной становится только тогда, когда уже  д а р у е т с я  Богом тому, кто старался сострадание стяжать… 

Сострадание – это молитва, и даже больше, чем молитва, это – соборная природа Церкви, неразрывное единство нового человечества в Церкви; и только в Церкви по-настоящему воплощается это таинство сострадания людей вне зависимости от времен, пространств и всех прочих земных разделений.
Сострадание, как действие любви, - есть даже нечто большее, чем молитва и ее прошения. Оно жизнеобразующая; жизнетворная, созидающая сила, которая и в любых вечных снегах способна растопить кусочек земли чтобы дать пробиться к солнцу какому-нибудь хилому подснежнику или медунике…

***
Еще не было получено дедом американское гражданство, но он использовал все возможности, чтобы не терять связи с детьми. Кириллу – 7 лет, Майе – 4 года. В деревню доходит открыточка с изображением ночного Нью-Йорка, Гудзона, на обороте которой несколько слов: «Папа целует Киру и Майю и ждет письма от вас. Получили ли вы картинки, которые я Вам прислал»?
Открытки и письма шли в Россию непрерывно. Правда многое терялось, не доходило, возвращалось к деду обратно, хотя адрес всегда был написан правильно.

«Дорогая моя маленькая Маюшечка! Отец о тебе часто думает. Девид Смит (эта супружеская пара приезжала в Москву в тридцатые годы и дед передавал с ними подарки для детей – прим. авт. – Е.Д.) и его жена очень тебя полюбили. Я очень по тебе и по вас всех скучаю. Как только дела позволят, так приеду в гости…»

«Дорогой Кируша, напиши дорогой, что тебе, маме и Майке нужно, я вышлю. Напиши, как здоровье, и как у вас все. Я по-прежнему занимаюсь живописью и литературой. Живу один и работаю. Много думаю о всех вас и очень был бы счастлив получить письмо от тебя. Целую вас всех. Отец.»

«Дорогой Кируша, посылаю тебе несколько наших фотографий. Давно не было от тебя вестей. Я тебе писал из Mexico, а так же отсюда многократно – письма и открытки. Получил ли ты их? Ответь! Сие письмо посылаю заказным. Ты меня много раз спрашивал, что прислать мне из Москвы. Если ты можешь найди мне старое издание басен Крылова с иллюстрациями в одном томе, изданное приблизительно в 90-х годах… Я сейчас очень много работаю над новыми книгами по искусству. У меня есть для тебя журнал по искусству французский, как я послал тебе прошлый год. Я скоро его тебе вышлю. Как Майка и мама, почему Майка никогда не пишет? Мне бы очень хотелось получить от нее письмо о ее житье, о ее вопросах, я так бы хотел помочь ей моим советом. Обнимаю тебя и всех вас. Любящий вас отец».

«Дорогой мой мальчик! Как грустно мне было услышать, что твое здоровье не очень крепко. Смит мне ничего не сказал. да он и не очень разговорчив. Всех чувств высказать нельзя. Знаю только то, что не имел понятия о состоянии твоего здоровья. Когда я видел маму в последний раз (Джон и Катя встретились в 1929 году, когда Катя повезла в Европу выставку русских икон – об этом ниже…), то она ничего связного мне сказать не могла. Да и я был запутан тогда в самом себе. Скоро пошлю тебе книгу по рекламе лучшую что есть, а также книгу по архитектуре. Пошлю по почте костюм. В июле выезжает наша приятельница Ester Tulman очень милая девушка, говорит по-русски и член компартии. Она зайдет к вам в Москве…»
Дальше в этом письме шли сетования на материальные затруднения (написано в мае 1937 года), а так же удивительная программа восстановления и поддержания здоровья, написанная специально для Кирилла. Дед был знатоком в этом деле, спортсменом и вообще очень следил за своей формой.

В другом письме он трогательно наставлял Кирилла, как ухаживать за зубами, писал о своей работе над книгой о негритянской скульптуре, которую называл самой замечательной в мире:
 «Негритянская скульптура это величайшее из того, что человечество когда-либо произвело. Греческая и египетская хуже. Доисторическая скульптура и негритянская самые высокие в истории человечества, потому что они наиболее культурные. Доисторическая культура очень глубока и построена на знании основных принципов, а не на нагромождении деталей. Обнимаю вас всех еще раз. Любящий вас отец».

***
…Что же Катя? К тому времени, когда дед писал это письмо о скульптуре негров, - а это был 1937 год, - Катя стала уже одним из опытнейших и известнейших русских реставраторов. Ее уже звали любовно коллеги «бабушкой русской реставрации» (хотя бабушкой она стала лишь в 1945 году). Екатерина Александровна, любимая ученица Александра Анисимова, уже давно и глубоко занималась чисто искусствоведческими аспектами истории древнерусского искусства, вопросами технологии реставрации, и попутно готовила Материалы к биографии Николая Егоровича Жуковского, которые и издала в 1939 году в полном собрании сочинений своего знаменитого дяди. Это было уже совсем другая Катя – сильная, развернувшаяся: уже всем было виден размах ее крыла. Но и на этот отрезок своего жизненного пути она положила подвижнические труды.

…Приехав в Москву с детьми и матерью в 1924 году, за что только она не принималась, – пыталась шить, брала заказы и печатала по ночам на машинке с иностранным шрифтом, благо владела языками, но прокормить семью этим было невозможно, тем более, что и Верочка в ту зиму 1924 года жила с ними. Ее, как всегда, окружали интересные и известные в то время люди. Среди них был и замечательный русский искусствовед Александр Иванович Анисимов, прекрасный портрет которого Б. Кустодиева широко известен, как и стих Максимилиана Волошина «Владимирская Богоматерь», который он посвятил Александру Ивановичу, открывшему и спасшему столько древних чудотворных святынь Руси и написавшему дивную и глубокую работу об этой главной святыне  нашего народа.
Вот отрывок из стихотворения «Владимирская Богоматерь», написанного Волошиным 26 марта 1929 года:   

Сколько глаз жестоких и суровых
Увлажнялось светлою слезой!
Простирались старцы и черницы,
Дымные сияли алтари,
Ниц лежали кроткие царицы,
Преклонялись хмурые цари...
Черной смертью и кровавой битвой
Девичья светилась пелена,
Что осьмивековою молитвой
Всей Руси в веках озарена.
И Владимирская Богоматерь
Русь вела сквозь мерзость, кровь и срам
На порогах киевских ладьям
Указуя правильный фарватер.
Но слепой народ в годину гнева
Отдал сам ключи своих святынь,
И ушла Предстательница-Дева
Из своих поруганных твердынь.
И когда кумашные помосты
Подняли перед церквами крик, -
Из-под риз и набожной коросты
Ты явила подлинный свой Лик.
Светлый Лик Премудрости-Софии,
Заскорузлый в скаредной Москве,
А в Грядущем - Лик самой России -
Вопреки наветам и молве.
Не дрожит от бронзового гуда
Древний Кремль, и не цветут цветы:
Нет в мирах слепительнее чуда
Откровенья вечной красоты!
 
Верный страж и ревностный блюститель
Матушки Владимирской, - тебе -
Два ключа: златой в Ее обитель,
Ржавый - к нашей горестной судьбе.
 
Поэт не ошибся, точно предрек о ржавом ключе: в октябре 1930 года А.И. Анисимов был арестован по делу о «шпионаже и вредительстве через Центральные государственные реставрационные мастерские». Отбывал наказание в Соловецком лагере особого назначения, работал в музее Соловецкого лагеря, реставрировал иконы, читал доклады. В 1937 году переведён в Беломоро-Балтийский лагерь. В августе 1937 года в лагере был арестован и приговорён Тройкой НКВД к расстрелу. Расстрелян 2 сентября 1937 года в урочище Сандармох под Медвежьегорском.
Александр Иванович был главным учителем Кати. У меня хранятся его работы с посвящениями ей как любимой, верной и самой талантливой его ученице.

Благодаря Верочке познакомилась Катя и с очень славной молодой женщиной Ольгой Бубновой. Она работала в Историческом музее. Впоследствии в 1937 году Ольга разделила участь мужа – известного большевика Андрея Бубнова, она была арестована и расстреляна в 1938 году. Арестовали тогда и заставили пройти через пытку лагерей даже их маленькую дочь, вышедшую на свободу уже взрослым и совершенно больным человеком и не вскоре после смерти Сталина.

Бабушка дружила с Ольгой, любила и всегда поминала ее с благодарностью и скорбью. Это была веселая, красивая, хорошо образованная и прекрасно воспитанная женщина из богатой и культурной купеческой семьи, высокая, волоокая, - той самой особо ценимой бабушкой византийской красоты. Ольга-то и отвела Катю на Красную площадь в храм св. Василия Блаженного, где тогда в небольшой и темной келье работал изумительный мастер-реставратор Евгений Иванович Брягин, которого все там звали не иначе как кудесником. Катя увидела лицо отшельника, острые серые глаза, прядь темных волос, свешивающуюся на высокий лоб.

А Брягин сурово оглядел Катю: «Пока еще не видано было девок реставраторов», - пробурчал он. – «Ну, пожалуйста, я Вас прошу», - умоляла Ольга. – «Ну что с тобой делать: гляди, учись…». Он наклонил голову над совершенно черной доской, обмакнул кисточку в один из стоящих перед ним пузырьков, смочил квадрат сантиметра в три и… чиркнув спичкой, поднес ее к смоченному месту. Вспыхнул синеватый огонек и тут же погас. Одно движение кистью с жидкостью из другого пузырька и мастер стал осторожно удалять всю лежавшую сверху масляную краску острым ножом. Он несколько раз повторил эту процедуру, и наконец, как в открытое окно, на темной стене засияли божественные краски древнего письма…

Уже в 1926 году Катю, проявившую в ученье невероятную ревностность и талант, зачислили как мастера-реставратора в Центральные Государственные реставрационные мастерские. Это был самое интересное и плодотворное время ее реставрационных командировок (о них расскажу немного в эпилоге). А в 1929 году Екатерина Александровна Домбровская уже сопровождала выставку древнерусских икон в Берлине, Кельне, Вене, и Лондоне. Вот тогда-то на вокзале в Вене и произошла встреча бабушки и деда. Каким-то образом ей удалось предупредить Джона о приезде в Вену. Он был в Европе, и конечно, поспешил ей на встречу. Свидание их долго хранилось в глубочайшей тайне. И было оно странное – ни как у людей, а в духе все того же неподражаемого Джона.

- Привет Жука! - крикнул он ей, как только она вышла из вагона. - Поздоровались… Как-то бегло и смущенно поговорили о детях, о жизни, о делах. Мне-то бабушка рассказывала об этом свидании не раз, но что я могла понять тогда, хотя главное, кажется, улавливала. Сердце свое Катя держала в кулаке, хорошо зная Джона, который когда-то в Венеции вместо музеев и Дворца дожей повел ее в медовый месяц в кино – лишь бы только не идти проторенными туристическими толпами банальной публики. Нет, еще нельзя было давать воли сердцу, хотя потом уже было поздно…

Джон  сделал тогда ее быстрый портрет маслом – он хранится у меня. Замкнутое лицо, сжатые губы, опущенные глаза, выразительный разлет бровей – красота и сила личности и каким-то образом таинственно запечатленное присутствия искуса , как чего-то мучающего человека...  Полная закрытость и отдаленный тонкий отзвук скрытого страдания. Написано резко, размашисто, очень мастеровито и - красиво.  Портрет приковывает к себе взор.

Много лет я смотрю на этот портрет, вызывающий у меня всегда перевитую вместе боль и любовь к ним обоим, - разлученным, попавшим в водоворот истории, не успевшим преодолеть даже самих себя к тому времени, когда им была дарована близость.
Вот что мешало им больше всего – «самость», как выражаются отцы Церкви. И там и там была сильная индивидуальность, и там и там было много «самости», и в каждом был свой излом и своя закрытость при внешней благородной простоте. А простоты Божией, к которой люди чаще всего приходят лишь через аскетический христианский подвиг смирения и очищения сердца от страстей, и, конечно, страданий, которые выпрямляют и очищают души, - у Джона и Кати ни в молодости, ни даже в 1929 году не было.

В портрете бабушки есть тайна, есть шифр. Я пытаюсь разгадать его много лет и понять: намеренно ли запечатал дед загадку в портрете, или «запечаталась» она у него непроизвольно – иными словами Сам Господь заложил ее, может быть, для меня, чтобы вот я могла написать эти свои предположения о них двоих. Предположения моей любви и сострадания. Примут ли они их т а м ? Не согрешу ли перед ними и Богом ошибкой? 

А тайна в том, что в этом портрете бабушки я вижу, глядя на него в разное время и в разных освещениях, то ее лицо, то… лицо самого деда. Вот что оказывается-то: они были невероятно похожи друг на друга! Он в ней запечатлел и ее, и самого себя. А наверху кистью набросал по-французски: G'est moi Graham, Qui  vous parle…
Только позже – во время войны и к концу ее они оба изменились в духовном плане. Как я чувствую – в значительно лучшую сторону. В сторону подлинной простоты. Все напускное постепенно ушло, испарилось, осталась правда, причем правда познанная и узнанная и прожитая их сердцами… А вместе с правдой пришла и подлинная простота и открылись шлюзы сердца и растаяли снежные пространства…

***
«October 19. 1945.
Дорогая Жука!
Спасибо тебе за письмо, получил его в августе. Рад был узнать, что все здоровы. Я много раз писал все эти годы, но, видно, письма терялись. Кроме вас у меня нет никого на свете. Другие мои дети, но в совершенно ином духе и я их даже не видаю, сердца нашего русского в них нет. Мне будет 9-го января пятьдесят девять лет, но силами я совершенно не изменился, а видом, говорят, тоже мало. Я много знаю по гигиене, чего и доктора не знают и пишу книгу по медицине. Хотел бы я с вами поделиться моими знаниями по этому вопросу. Но все же мне, как ни как, а почти 60 лет, то подумать надо. За эти годы у меня собралась порядочная библиотека редких книг 16 века и ранее и позже томов больше 1500. Кроме того рисунков старых мастеров и прочее. Хотелось бы, чтобы это досталось Кируше и тебе. Эти вещи высочайшей редкости и интересны для художника и писателя. Живу я один в разводе с моей последней женой. Мне грустно, что Мая мной не интересуется, но твоя и Кирина любовь мне единственное утешение.
Моя живопись отошла от модернистов. Я ближе других живущих художников к старым мастерам. Книг я написал несколько: историю цивилизации от 25000 лет раньше нашей эры, до наших дней, книгу по психоанализу и пр. и пр.
Я твое письмо получил в августе, шло оно восемь месяцев. Я не мог тебе ответить раньше, потому что здесь жара такая, что я пластом лежу. Нигде в тропиках так не жарко, даже в Гвиане, в болотах и там лучше, чем здесь. Я живал много в тропических климатах и знаю многих людей оттуда, но ничего не может сравниться с здешней жарой, влажной, подавляющей, люди сходят с ума и даже есть что кончают самоубийством.
Жизнь бы мне хотелось окончить около Вас, моих любимых. Жука родная. Пиши. Когда тебе досуг. Я буду писать Вам тоже аккуратно.
Как здоровье Кирилла, он должен наблюдать за своим здоровьем, скажи ему мне писать.
Обнимаю Вас всех крепко и целую
Твой Иван.
P.S. Есть ли дети у Киры и как Майка и ее дочь или сын напиши, когда дитя родилось и как имя ея мужа и дитяти. Очень нескладное письмо, но не знаешь с чего начать, а многим хочется поделиться.
Graham.
54 Greenwich Avenue
New York City -11
United States of America».

«Октябрь 25. 1946
Дорогая Жука –
  Не получил ответа на мое последнее письмо. По твоему желанию купил тебе акварельные краски Виндзор (самые лучшие) для твоей работы в музее и так же лучшие кисточки. Теперь вопрос, как выслать. Я боюсь, что пошлина будет тебе большая и не слишком ли будет тебе тяжело ее заплатить. Тебе может придется заплатить пошлины около пятнадцати долларов на наши деньги. Дай мне знать по воздушной почте, что тебе лучше – послать ли эту коробку красок или лучше купить другую коробку красок подешевле чтобы тебе было меньше пошлины. Дай мне знать по воздушной почте т.к. я должен через месяц 22 ноября выехать в Париж. В Париже мой адрес:
C/o American Express
11 Rue Scrible
Paris. France
Если я не получу твоего ответа до отъезда здесь то буду ждать в Париже и тогда оттуда вышлю.
Посылаю тебе мою фотографию. Если можешь, то пересними мою карточку в Кавказском костюме снятой у Машуры в квартире и другую кабинетную, где я снят с тремя товарищами. Книга обо мне выходит, хотел бы поместить эти карточки.
Обнимаю тебя и детей.
Твой Джон.
Внучка миленькая, поцелуй ее от меня».

«13 декабря 1947
Ghon  D. Graham
Hotel Luzern
Lugano (Ticino)
Sviss
Дорогая Жука – спасибо тебе за письмо. Я рад, что ты наконец, получила краски. Спасибо за фотографию Маи, она молодцом. Хочу тебе послать несколько итальянских детских книг для младенческого возраста иллюстрированные в красках с движущимися частями. Прямо произведения искусства – ничего лучше я не видел. Я только что вернулся из Италии и собираюсь провести здесь в Швейцарии несколько недель, на коньках побегать ведь я делаю фигурную езду на коньках, - так это называется? Словом фигурное конькобежничество. А потом уеду в Италию, где я думаю поселиться на некоторое время, если удастся. Я как-то просил тебя несколько раз написать мне день твоего рождения – т.е. только число и месяц, укажи так же по которому стилю ты считаешь, лучше мне дать по старому (…)»

Когда бабушка скончалась, через некоторое время мы с мамой разбирали ее вещи: не то, что лежало в несгораемом шкафу, а то, что было в ящичке ее маленького старинного еле живого письменно стола, который когда-то во время учебы в гимназии подарил ей отец. Там был заветный ящик. Он почти всегда при жизни бабушки был закрыт, а в ящичке – я видела несколько раз, - лежало уже совсем ветхое черное шелковое портмоне, которое бабушка купила в ту поездку в Лондоне в 1929 году. Я знала, что там она хранила самое заветное. Она и сама мне о том говорила, но мы с ней бумажничек этот открывали редко: она только показывала мне воздушный лепесточек настоящего золота с куполов Новгородской Софии. Ведь в Новгороде она работала, пожалуй, больше всего.
И вот теперь мы с мамой смогли увидеть, что же хранила как самое заветное наша бабушка. Мы увидели наши собственные маленькие карточки, небольшую фотографию молодой Веры Егоровны и отца – Александра Александровича Микулиных, старинную прапрабабушкину брошку из Плутнева – ту самую… И единственный конверт с письмом.
Это было последнее предсмертное письмо деда из Парижа 1958 года. Через три года он скончался в Лондоне. Но после этого письма, вероятно,  в Москву он уже больше не писал…
В нем он впервые в жизни обратился к Кате по имени:

«16 juin 1958
Дорогая Катюшка, давно тебе не писал. Мне уже перевалило за 70 лет. Вот уже сорок лет как я уехал из Москвы. У вас многое новое, конечно. Хотел бы знать, живы ли вы и здоровы, вот и все. Я сейчас здесь в Париже, если можешь, напиши мне сюда. Я пишу и занимаюсь метафизикой. Жена моя последняя была большой доброты – несмотря на мой трудный характер. Она скончалась два с половиной года уже от рака после страшных страданий. Теперь я одинок совершенно. Довольно тяжело.
Я всегда о вас всех думаю, конечно. Может быть больше сейчас, чем когда–либо. Буду ждать письма. Обнимаю вас крепко.
Твой Джон.
Hotel Saint-Romain. Paris I. France»

Для меня последние письма деда стали одним из самых больших откровений…

Окончание книги – «Вместо эпилога» - следует…
 
На коллаже работы Екатерины Кожуховой © - фотография Ивана Грациановича Домбровского (Gohn D. Graham) сороковых годов, а так же – обложки некоторых его книг, изданных заграницей.
Фото из семейного архива публикуется впервые ©.