Гл. 7 Служить тебе в трапезной! обновлено

Екатерина Домбровская
ИСПОЛНИ ЗАПОВЕДЬ, И УВИДИШЬ...
БОЖИЕ ПРИКОСНОВЕНИЕ.
НАСТАВЛЕНИЯ ТИХОГО ГОЛОСА.
ЗАГАДОЧНОЕ СОБОРОВАНИЕ.
БЫЛ СОЛИСТОМ - СТАНЬ ХОРИСТОМ.
СОН О ТАРЕЛОЧКАХ.

Воскресную проповедь Духовника храм слушал в какой-то особенной, напряженно-гробовой тишине… Отец Наместник говорил об исполнении Заповедей Божиих, что многие христиане, к сожалению, совсем не понимают заповедей Христа и относятся к их исполнению поверхностно, облегченно; цитировал святителя Дмитрия Ростовского из его «Руна орошенного»: «Заповедь Господня светла: просвещает очи» (Пс.18:9), – ее соблюди и прозришь Бога!». Духовник говорил, как всегда, несколько прикровенно: «Исполните Заповедь, дорогие, и вы увидите, что будет… ударят вас в правую щеку, обратите к нему и другую; захотевшему судиться с вами и взять у вас рубашку, отдай ему и верхнюю одежду… И вы увидите, что будет...».

Анна слышала, как рядом кто-то тихо плакал, всхлипывал и сморкался. Отец Наместник обращался к тем, для кого так просто и легко было сказать о себе и своей жизни, что ему, мол, достаточно жить по Заповедям, и что, дескать, для него никаких самоотречений не требуется: «Это – монахам, монахам, монахам…», словно исполнение заповедей возможно без полного самоотречения!

Духовник объяснял, что быть милосердным по заповеди – всегда требует великого насилия над собственным сердцем, которое к исполнению заповедей не только не готово, но противится им, восстает на заповедь, и тогда заповедь становится нашим обличителем; она открывает нам глаза на не призрачное наше милосердие или другие мифические добродетели, но на подлинное состояние нашего сердца – его ужасное жестокосердие; что стать милостивым к ближнему по заповеди можно только распиная собственную душу, любовь к себе, признаваясь в собственном лютом эгоизме, а проще говоря – в злобе.
Анна и раньше часто слышала это слово Духовника. И оно ею не раз было проверено на деле. Однажды она, вспомнив слова старца: «Исполните Заповедь, дорогие, и вы увидите, что будет…», Анна, пересилив себя и болезнь, в состоянии, в котором немыслимо было даже подняться с постели, все-таки встала и поехала: ей нужно было навестить своих стариков – дядюшку и сестру его покойной жены. Можно было бы поездку еще раз отложить, но Анна по слову Духовника решила подняться любой ценой. Душа о них болела...

Она еле добралась до метро… Там она уже сидела почти в забытьи – настолько ей было плохо. Любой врач заставил бы ее остаться дома: зашкаливало давление. Но она терпела. Мысли рвались, путались… Как-то ее сегодня встретят старики, не сорвется ли она из-за слабости своего состояния на их очередные вспышки недоброжелательств, на язвительные уколы…

Но вот и мысли перестали ее донимать, она только слышала боль своего пульсирующего виска. И вдруг Анна вздрогнула: кто-то коснулся ее сердца: то ли она кого-то родного, бесконечно любимого, дорогого ей вспомнила – кто это был? Сын? Мама? Духовник? Нет… Так кто же это был? Кто вдруг объял ее сердце таким невыразимым теплом и нежностью, такой безмерной любовью?! Нет, т а к  ее никто и никогда не любил, и не мог любить… Кто, кто же это был? Кто вошел в ее сердце?..

Исчезло страдание болезни, забыто было и ушло вообще все, весь мир, и Анна всем своим существом поглощена была незримым океаном Любви, Света, явившемся ей невыразимым словом Ликом, в Котором она мгновенно увидела и себя – маленьким, бесконечно, безмерно виноватым перед этой Смиренной Любовью существом. Виноватым перед Любовью, Которая открылась ей, но которой сама она не давала другим.

И только потом, чуть позже, она могла сказать себе: как же мы должны любить ближних, всех, и  к а к о й любовью, когда нас  т а к Любит наш Небесный Отец. Она не могла сказать потом никому и еще одно: что чувство вины за нелюбовь было настолько велико, что в тот момент она готова была ползти ко всем, кому не додала любви, и целовать ноги…

…Из собора все выходили потрясенными, растроганными. Лида рыдала на плече у Анны…  Подошла Ольга, всегда немного ироничная, а на сей раз серьезная, даже озабоченная: «Да, мощная проповедь…», – промолвила она раздумчиво. –  А тебя, что же, не проняло?» – Это уже был вопрос к Анне, у которой слез не было видно. Анна, как всегда, слушала духовника, пробравшись в самый перед к амвону, слушала всем своим существом. Она знала то, о чем он говорил. Знала и то, что от эмоций до дела, до самых робких и даже пусть неудачных, но все же попыток и стараний исполнить заповедь не на словах – семь верст до небес и все лесом, как говорила когда-то ее старая няня. И что даже после того великого озарения Нетварным Светом, Анна вскоре вновь испытывала трудности в своих отношениях к людям. Хотя и помнила о том, что это означает и как это страшно в очах Божиих.


***
Вообще же Анна давно заметила, что  она стала очень редко плакать и сокрушалась о своем бесчувствии в скорбях житейских. А ведь раньше монастырские подруги Анны, – собственно, не подруги, – какие могут быть в монастыре подруги? – часто шутили, что таких детских слез величиной с горох, как у Анны, никто нигде не видал.

«Выплакала ты все свои слезки, похоронила все свое заветное…», – сказала Аннушке незнакомая старица с огромным мешком за плечами, появившаяся в тот день монастыре. Она покупала елей для лампад. Анна угостила старицу просфорой, они уселись на лавке в притворе и поговорили… Старица сказала Анне, чтобы та не скупилась возжигать дома лампады, что, мол, сколько ты здесь света соберешь, столько и там получишь. Слова ее напомнили Анне слышанное от духовника… Ольга как-то раз при Анне сообщила духовнику, что в монастырь завезли много лампадного масла (тогда оно еще не всегда бывало в продаже), и что она запаслась надолго, а Духовник ей на это сказал: «Запасайтесь, девочки, елеем, запасайтесь!». И как все тогда наивно устремились в монастырскую лавку покупать лампадное масло… А он-то о другом елее говорил: возможно о том елее, который рождается в исполнении заповедей.

Старица вид имела крайне бедный, почти нищенский, и лампадного елея ради, как она сама поведала Анне, отказывала себе в масле в пищу. И так они с Анной душа в душу, хорошо и тихо посидели в притворе, что Аннушке вот тут-то и захотелось поплакать. От старицы исходило тепло, что-то родное, домашнее, давно забытое… Так бы голову свою горемычную ей на колени и положила.

Через месяц Анна увидела случайно фотографию странницы в церковной газете: оказывается, это была известная в Поволжье (и не только!) блаженная схимонахиня N., всегда странничавшая с неимоверными тяжестями за спиной. Как и батюшка Серафим, она приговаривала: «Томлю томящего мя». Вскоре схимница скончалась. Люди свидетельствовали о ее прозорливости и молитвенной силе.
Ах, Россия, матушка! Какой же ты была Божьей! Куда же все ушло? На что променяла ты радость вольной жизни со Христом, за какие коврижки, за какие блага временные и суетные отдала душу духу безверия… А сколько ж таких стариц ходило по Руси когда-то… Они, миром не узнанные, молились Иисусовой молитвой на рынках, торгуя рыбой, брали на свою скудость на попечение великих старцев, возвращавшихся покалеченными из ГУЛАГА, оказывали им святое послушание, и сами рядом с ними стяжевали прозорливость и другие дары от Господа, имели и великую любовь, и великую строгость. Людям помогали, но и спрашивали, ох как строго, с тех, кто доверял им свои души…

Долго помнила Анна лик этой матушки: струящееся из глаз тепло, а в их глубинах – проницающий человека со всеми его лжами и немощами взор. Такой же взгляд Анна часто встречала и у Духовника…
«Матушка, погоди! – хотела было Анна крикнуть вслед старице, – Пойду с тобой…», – но понимала она, что не может бросить ни сироту внука, ни малую еще дочку, ни старца своего, ни своего пути, ни крестов своих.

***
В то давнее время, когда у Анны еще не было духовника и она посещала разные храмы в надежде на чудесную встречу с неизвестным наставником, которого ей казалось, что узнает сразу, когда по ночам она умоляла Господа послать ей человека в помощь, чувствуя всем своим существом, что одна уже на свой страх и риск и по своему разумению идти к Богу не может, - Анна пережила одно из самых первых духовных потрясений.

Господь медлил, Анна оставалась совсем одна, а между тем в жизни ее назревали поистине драматические события. И все-таки помощь она тогда получила, – первое в своей жизни неотмирное вразумление…
В одну из многих ночей, когда Анна, измучившись от слез, приклонила голову на подушку с одним только неотступно повторяемым вопрошанием: «Что делать, что делать, что делать…» – впервые не извне, а внутри, в глубинах сердца она услышала: «Верь. Молись. Исполняй Заповеди Божии». Слова были произнесены предельно тихо, голос, их произнесший, совершенно не сливался с тем, чем в тот миг было переполнено сознание Анны. Ей сразу стало ясно: сама себе она т а к ответить никогда бы не смогла.

Казалось бы, какие простые слова - кто из церковных людей, даже самых новоначальных не знает, что надо верить, молиться и исполнять Заповеди Божии?
Но в том-то и дело, что сказано это было хотя и очень тихо, но с великой силой и властью – впервые в жизни Анне было дано простое и четкое, и притом совершеннейшее указание, как жить. Когда же появился духовник (а это вскоре произошло), первое, что Анна от него услышала, были слова о том, что в наше время подлинных старцев нет, а потому «Теперь Сам Господь старчествует».
Анна, слабая, только начинавшая тогда жить в настоящем церковном ритме, в строе великой двухтысячелетней духовной дисциплины, в напряжении, рядом с удивительным своим наставником, который весь светился этим двухтысячелетним опытом, уже тогда, на своем собственном мизерном опыте могла подтвердить неоспоримую истинность этих слов. Только следовало быть очень внимательной, иметь острый и чистый от посторонних помех внутренний слух. И живую веру, конечно. И тогда уроки, порой непростые и заковыристые, следовали один за другим…

***
…В первый монастырский год Анну благословили собороваться. Впоследствии она участвовала в этом Таинстве ежегодно, но то первое соборование она забыть никогда не могла – настолько необычно, странно и тревожно смотрелось все то, что с ней тогда произошло...
Анна ощущала, что, придя в монастырь, она попала в некий водоворот или в зону перекрестного действия разных духовных полюсов, несомненно осознавая, что все, что с ней происходит, развивается в двух измерениях: в обыденном и в духовном пространствах. Раньше этого с ней никогда не было.
…Наступало средокрестие Великого Поста. Несметное множество народа пришло собороваться в монастырь. Порядка не было и в помине, никто, видимо, и не продумывал заранее, как лучше устроить и провести это великое и дивное Таинство, в котором при помазании елеем призывается на больного врачующая благодать Божия, подающая болящим и страждущим облегчение от немощей душевных и телесных.

В жарко натопленном соборе были расставлены металлические ограды вдоль всей южной стены храма, образовывавшие довольно узкий проход, куда в нужный момент набился народ, да так, что пальцем не пошевелить. Все батюшки стояли с освященным елеем перед алтарем. Когда эта немыслимо сдавленная толпа пододвигалась ближе к собору помазующих маслом священников, сбоку тут же вклинивался какой-то другой рукав человеческого потока: послушники, их знакомые, те, кто работал в монастыре и их знакомые, и вообще все те, кто пошустрее, да понаглее, а таковых, увы, в наши времена совсем не мало даже и в монастырях.

В результате в тесной горловине образовывался мощный, как на лесосплаве, затор. Люди давились, бились за место под солнцем, ругались, и умудрялись при этом медленно, непрерывно, и даже вполне томительно петь: «Исцели ны, Боже, исцели ны, Владыко, исцели ны, Святый».
Все остальное свободное пространство храма было заставлено большими лавками, на которых горами лежали шубы, чем-то туго набитые пакеты и сидели те, кто не мог стоять в очереди, кто уже помазался и даже заполучил свой флакончик соборного масла: внизу в притворе соборный елей разливали шустрые церковные мальчишки.

Анна с дочкой и несколькими знакомыми, как люди, чтившие церковный этикет, встали в самый конец хвоста, чтобы у западных окон храма в древних толстостенных нишах его слушать чтение Евангелия и дивные молитвы, которые читаются при этом Таинстве. Однако со временем подошел и их черед давиться в живой «трубе». Наконец, и это испытание закончилось: измученные до предела, горящие от жары и духоты, согретые притом еще и неземным ощущением благодати, щедро помазанные елеем, Анна с дочкой тоже пошли к лавкам. Дочка потеряла свою курточку, и Анне пришлось ждать ее не без тревоги. Вот тут-то и начало происходить нечто странное…

Надо заметить, что, готовясь к Соборованию, Анна запаслась дюжиной маленьких чистых пузырьков, чтобы и самим с дочкой налить святого соборного маслица – благодатного святого лекарства на весь год, и поделить пузырьки с теми, кто наверняка не окажется столь предусмотрительным.

***
Но вот прибежала Маша с флакончиками, уже наполненными елеем – мальчишки-то на разливе все были ее знакомые, и Анниной девочке быстро наполнили все баночки; однако не успела Анна убрать в сумку пакетик с пузырьками, как одна за другой к ней потянулись с разных сторон руки незнакомых женщин: «Дайте! Отлейте! Дайте мне вместе с пузырьком! …И мне отлейте! И мне дайте!..» Анна доброхотно начала раздавать пузырьки с маслицем, которые можно было бы и посчитать избыточными, но вскоре уже ей пришлось начать отливать из своего и Машиного флакончиков, используя свои запасные пустые пузырьки, потом… у них с дочкой осталось только по одному, уже неполному маленькому пузырьку елея, но Анне пришлось продолжать отливать и оттуда: ее продолжали теребить со всех сторон, и Анна занервничала. Масло-то было у всех вокруг и не по одной баночке, не одна Анна была запаслива, а, кроме того, его для всех все еще разливали внизу в притворе холодного собора дочкины знакомые ребятки.

«Что это? Разве нет других людей кроме меня вокруг? Вот подходят же к лавкам люди с большими баночками елея и к ним почему-то никто не обращается. Почему я? Почему ко мне? Ведь видят же все, сколько я уже раздала… Что делать? Ведь это масло дается как Божие лекарство на время недугов, а у них с Машенькой уже совсем почти ничего не осталось, сущая малость – как раз по глоточку… И всем это видно, и все-таки продолжают просить - неужто просто лень спуститься вниз и стоять в очереди? Но коли так, почему же только у меня все просят?»
Анна была в растерянности и в большом огорчении, да еще и чувствовала себя плохо, но отказать не смела: «Просящему у тебе дай…», - звенело у нее в сердце Божие Слово. Но, в конце концов, ей стало невмоготу. И, пересилив себя, она кому-то все же отказала: «Попросите у кого-то другого, а у нас с дочкой только капли остались». И как только Анна сумела заставить себя это вымолвить…

Но и тут дух перевести ей не дали: ее высмотрела одна знакомая и всем известная своей неотвязностью монастырская завсегдатаица старуха Федосья. Она всегда старалась отловить Анну на выходе из храма, благо другого выхода не имелось, чтобы излить в Аннины уши в очередной раз (та однажды имела неосторожность Федосью пожалеть и подвести под ручку до дома и что-то еще для нее сделать и за то теперь надо было расплачиваться) свои постоянные жалобы на всех в монастыре без исключения, начиная с Наместника и священников, вплоть до общих знакомых, которых она обвиняла во всех немыслимых грехах.

Бабушка эта была в немалых уже летах, ходила плохо, но еще и лютовала при этом крепко. Анна понимала, что действует в Федосье болезнь. Но душевная или духовная - распознать не умела. Думала, душевная, и потому терпела. Хотя не раз потом приходилось Анне бежать к аналою и исповедовать свое невольное сообщничество, которое выражалось в ее молчании. Анна не выдерживала пререканий с Федосьей и ее наветов на всех вокруг, а протестовать было бесполезно: все возражения и ультиматумы Анны заканчивались отчаянными слезами бедной старухи и звонком через несколько дней по телефону с воплем о помощи.
И теперь, уставшая и расстроенная этим странным эпизодом с соборным маслом, своим вынужденным под конец отказом просящим, Анна только и искала глазами: куда бы ей сгинуть от Федосьи, но не тут-то было…

А на утро Анна проснулась совершенно оглохшей.

***
…Когда через неделю Анна пришла в монастырь с блокнотом и ручкой, чтобы батюшка мог написать ей ответ, к отцу Наместнику она попасть не смогла. Зато побывала там ее знакомая и про Аннину внезапную глухоту рассказала. «Это был какой-то знак», - передала она Анне ответ духовника. Знак, но какой? Для чего мне все это попустил Господь? Ведь соборное масло дается тем, кто участвовал в таинстве и не просто так, а для вспоможения в болезни. Надо было все до капли раздать? Но духовник всегда подчеркивал, что Господь не требует от нас чего-то сверхсильного, что все надо делать по силам. Не любил благословлять дополнительные посты – он вообще не приветствовал чрезмерное рвение, «подвиги», видя в этом опасный повод для укрепления самодовольства и превозношения перед другими. Он вел Царским путем и не один год благословлял Анне… «сидеть морковью в ряду других морковок, пока Господь в капусту не пересадит». Это и был в понимании Анны самый настоящий Царский путь: как все, в ряду множества, никогда не лучше и, по возможности, не намного хуже других…

Даже в отношении слез и других эмоций уже духовного свойства, которые иной раз и хотели вырваться наружу, устав был строгий. Анна училась у братии монастырской – монахи и послушники, и сами батюшки подходили к святыням прикладываться скромненько, сдержано, простенько, обыденно, даже словно и небрежно; лица их не выдавали никаких переживаний, и не было в их словах и жестах никогда никаких придыханий. Анна знала, почему: «Когда же плачем, не будем возвышать глас воздыхания, да не уведает шуйца, что творит десница. Шуйца есть тщеславие» (авва Моисей).

И Духовник всегда подавал пример скромности и сдержанности, и  чад своих учил скрывать свои эмоции, ничего не выказывать наружу, – все только Богу и перед Богом, – не приставать к людям, не любопытствовать, и не выказывать никаких своих преимуществ не перед кем, ни в чем не соревноваться с собратьями, не стремиться и даже опасаться быть первыми, не быть и подчеркнуто последними, что некоторые в монастыре тоже очень любили. Становясь в самом конце вереницы подходящих приложиться ко кресту в руках отца Наместника, они словно свидетельствовали перед ним и всеми о своем «смирении», но если кто-то становился позади них, хоть один-два человека, они сердились, и требовали, чтобы те встали впереди них.

Приходилось «солистам» переучиваться на «хористов», на рядовых среди рядовых. Даже унижать себя надо было с умом и в меру, – высокая мера самоуничижения не шла новоначальным, исполненным еще многих душевных недугов. Иными словами, дело шло опять о том же, что значит «исполнить заповедь», и как это трудно для всякого неочищенного великим покаянием человека.

Уж если ты хотел завязать шнурки пожилой монахине, как та же Анна знакомым матушкам, то делать это надо было так, чтобы не только никто не видел, но и помысел твой (шуйца) не успевал этого отметить. И оказывалось, что такое простое дело, такой мизер, мелочь, а как трудна это для неочищенного человека. Впрочем, и тут тоже была своя загадка, ведь задолго до своего настоящего приобщения к церковной жизни Анна без всяких недолжных помыслов могла запросто нагнуться и поправить шнурки незнакомому пожилому человеку на улице, притом еще и извинившись. Она видела, что тот мог упасть, если наступит на них. Но при этом она вовсе не имела никаких помыслов самодовольства, не искала быть никем увиденной, и не слышала в себе ничего подобного. Как же было тогда все просто и естественно! Но как только пришла в Церковь, к духовнику – даже то, что раньше было для нее само собой разумеющимся, теперь стало почему-то трудным и всякий раз показывало Анне ее внутреннюю нечистоту. Анна видела себя той сороконожкой, которая прекрасно управлялась своими сорока конечностями пока ее не спросили, а какую ты ножку ставишь после тридцать второй, после чего несчастная гусеница совсем разучивалась ходить…
 
В то же время Анна много читала святых отцов и видела, что без обнаружения помыслов, без брани с ними, нет никакого духовного продвижения вперед. Не зря же великие отцы учили, что надо быть привратником своего сердца, следить, чтобы не входили в него помыслы-чужаки, постоянно вопрошая их: наш ли ты, или от врагов наших?

«Может быть, раньше все было так легко, просто и естественно, потому, что тогда я все делала не ради Христа, не думая о заповедях?» – вопрошала себя Анна. Теперь же, она все стремилась делать по Богу и ради Бога, и, возможно, именно поэтому бесы и объявили ей войну? Так или иначе, но Анна чувствовала, что в монастыре вдруг  в ней начала подниматься наверх и обнаруживать себя на свету духовных софитов масса недолжного, греховного, что прежде лежало тихохонько на самом дне души и самой Анне не очень-то о себе напоминавшее…

***
Но так жили и думали вовсе не все монастырские знакомые Анны. Они этого пристрастного самовнимания вообще не понимали, называли самокопанием, и утверждали, что все это ни к чему. И советовали Анне: «Будь проще…».
Все это ее смущало и, порой, даже пугало: что же со мной происходит? Почему же я стала таким уродом, чуть ли не хуже, чем была раньше?!

Однажды из провинции приехала ее давняя знакомая – в прошлом кандидат наук и атеистка из атеисток, а теперь трудница в одном знаменитом монастыре, у стен которого она купила домик, и жила там уже десять лет, постоянно общаясь с тамошним старцем. Анна предложила старой подруге вместе сходить на службу: ей хотелось показать Миле древние фрески и иконы в своем монастыре… Каково же было удивление Анны, когда подруга, влетев в храм, пронеслась вперед прямо к амвону, широким артистичным жестом швырнула на пол свою весьма приличную шубу, и плюхнулась на нее на колена лицом к алтарю… Народу в церкви было мало, все прятались по укромным уголкам и тихо себе молились. Потрясающее  явление Милы заставило всех воспрянуть. Женщина, обихаживающая праздничный подсвечник, от неожиданности уронила свечи.

Анна догадалась, что подруга Мила так выражала высокую степень своей молитвенности: «Десять лет при монастыре и при старце, и вот такая сцена… У них в монастыре такое не было бы возможно».
Что касается Анны и ее молитвенных чувств, состояний и слез, то они, если и проявлялись теперь, то совсем по иным, нежели прежде, случаям. Последний раз Анна не удержалась от слез, когда увидела однажды, как один монастырский послушник возил по храму, на помазание и на Причастие на креслице подростка с парализованными ногами и  как ухаживал за ним.  Никогда ни до, ни после Анна не видела такой нежной и чистой любви, как на лице того послушника. Он был как ангел, светился любовью… Вот тут и покатились у Анны слезы крупней гороха, но она сразу убежала к соборным нишам, где можно было спрятаться за грудами шуб, и там плакала себе вдоволь. О чем? И сказать нельзя. Слезы были и горькие и сладостные одновременно. Их собралось так много, что Анна не заметила, как осталась в храме одна, и только когда стали запирать дверь, бросилась к выходу.

***
Загадочная история с соборованием имела свое продолжение… Анна все думала и гадала, и не могла найти ответа: чем она прогневала Господа и как надо было ей поступить, чтобы исполнить святую заповедь: «просящему у тебе дай» (Лк.6:30)?
«Я ведь почти все раздала, – думала Анна, – столько было этих флакончиков – и все с радостью и легкостью… Но отчего же я так наказана? За что? И наказана ли? А может быть, это совсем другое? Ведь я оставила нам с дочкой только капли, так может, напротив – Господь принял эту мою раздачу, а за добром, как учат святые отцы, должна непременно следовать «печать от противного». Враг всегда мстит нам за добро. Эта месть и свидетельствует о том, что оно Господом принято. Может, именно так все было?».

Но утешиться не получалось: ответа не было. Оставалась мучительная неясность, молчал и старец, хотя и знал обо всем. Настроение у Анны было поистине «постовое»: в голове стоял несмолкаемый грохот, а слух возвращаться, кажется, и не собирался…
Спустя две недели, уже после Святого Причастия появились первые проблески улучшения. Но когда Анна попала к духовному отцу, то он, ничего не сказав по поводу внезапной глухоты и не раскрыв, чему был свидетельством сей знак, Анну все-таки поучил: «Вопрос надо всегда ставить иначе – не за что мне это, а  д л я  ч е г о? Для чего Господь попустил тебе это страдание, скорбь, боль. Всегда только так ставь вопрос: для чего»?

В тот раз Духовник протянул Анне книгу, которая стала на многие годы для нее заветной. Это было изложение монашеского опыта афонского старца Иосифа Исихаста. Между прочим, Анна открыла книгу и прочла, что для тех, кого Господь готовит для укрепления других, борьба бывает сугубо жестокой, суровой и даже временами безнадежной.

«Но ведь это же не про меня», – сказала себе Анна, и продолжила чтение. В тот день ей и приснился знаменательный сон, в котором история с елеем, как ей показалось, получила продолжение, но никак не разгадку.

…Анна увидела себя в некоем обширном пустом помещении: крашеные чистые серо-голубые стены, как раньше бывали в хороших школах или в больницах, возможно, даже и в монастырях. И - никого. Она одна. Но вот навстречу ей выходит монах с золотым наперсным крестом (если во сне показан крест – значит, не от бесов сон, учили Оптинские старцы), радостный, светящийся, приветствующий ее какими-то не по земному красивыми речами… А в чем красота? Наверное, в микронной точности совпадения слов и мыслей, в недостижимой для нас, грешных земных людей, стройности и гармонии, и, конечно, в красоте самих смыслов и их сопряженности с Божественной Любовью. Передать эту речь Анна, конечно, никогда бы не смогла, но насладиться ею успела.

Иеромонах, произносивший эти прекрасные приветственные речи, передал в руки Анны увесистую плетеную корзину, в которой она увидела ровные стопы каких-то сереньких фаянсовых тарелочек…
«Но у меня же ничего нет! – отвечала изумленная Анна. - Чем же я кормить-то их буду?» – во сне Анне почему-то сразу стало ясно, что тарелочки – это люди. А батюшка с улыбкой достал со дна корзинки маленькую луковичку и какую-то хилую морковку: «А вот, мол, тебе и провизия твоя, вот и корми»…

***
Эти чудесные события, о которых мы поведали, происходили еще в самом начале девяностых годов. Впереди у Анны, что потом и подтвердилось, имелся еще немалый запас времени для прохождения школы монастырской, и она имела шанс разгадать эти загадки. Пока же Анна думала да гадала, теперь уже сопрягая последние события и выпавшие ей испытания вместе с удивительным сном. Дело быстро рассудила решительная Настасья, тоже чадо Духовника: «Служить тебе в трапезной», – не терпящим возражений тоном, подытожила она. – Намаешься ты кормить эти «тарелочки», я-то это хорошо знаю. Но и отлынить у тебя от послушания не получится: таково твое служение, так теперь и знай».

Настин приговор пошел по миру... Все знали: Настя шутить не любит, и – улыбались. Вот и духовник: посмеялся, и приговор Настин не обжаловал. Однако Анну так никто в трапезную и не отправил, ни в тот год, ни через десять лет, ни еще позже. Ее, наверное, ждало какое-то другое поприще, но грядущее было сокрыто густым туманом для Анны. Она продолжала нести свое духовное послушание… в качестве моркови, а образ капусты – обещание духовника о пересадке в другую, более значимую грядку, –  светил ей как заветный маяк. Но было очевидно, что и до капусты топать ей предстояло очень долго.

…Искушения, скорби, болезни, неудачи, частые недовольства духовника, серчанья близких и уходы вчерашних друзей в то время наваливались на Анну скопом. И, порой, у нее готовы были опуститься руки. В то время странным образом и привязался к ней (а потом через некоторое время так же внезапно исчез) когда-то давно слышанный старинный стих о миражах - его в те годы пел Высоцкий. Это было только одно четверостишие, которое Анна, иногда забывшись, вдруг начинала бубнить себе под нос:

Так иногда в томительной пустыне
Я вижу образы прекрасных, чудных стран,
Но это призраки, и снова небо синее,
И вдаль бредет усталый караван.

Над ней подшучивали: кто по-доброму, а кто иначе, а кто и у виска покручивал, и Анне ничего не оставалось делать, как и самой над собой неустанно шутить. И от этого, а еще от удивительного совпадения стиха с тем, что чувствовала Анна в первые годы своего ученичества, ее несколько отпускало напряжение, да и шаг ее становился тверже…


Продолжение следует…
Фото Екатерины Кожуховой