Привет, Поручик!

Алекс Олейник
          Телефонный звонок ночным набатом взорвал тишину пустого дома, ворвался в темные глубины липкого сна. Я подпрыгнул на кровати, сердце в горле, мат на губах, наощупь нашел телефонную трубку, прохрипел: "Алло!"
          Пусть это будет что-то срочное. В противном случае придется вырубить, кто бы ни звонил.
          "Привет, Поручик!" - заскрежетало в трубке, и мой еще несовсем проснувшийся мозг выхватил из темноты прочно забытого пригоршню бессвязных образов: заплеванная, прожженная бычками телефонная будка, гнусно-зеленая краска корпусов институтского общежития, заиндевевшие окна стекляшки-пивной.   
          "Веранда! Вот это да! Какими судьбами!" - выдохнул я, просыпаясь.
          "Узнал. Надо же!"
         
          Как не узнать. Ее звали Верой, но чаще Верандой. Ко мне прицепилась кличка Поручик из-за какой-то глупой песни, которую я пел еще на первой картошке, что-то там: "Погиб поручик от дамских штучек..." Тогда же, под гитару у костра, под мелким сентябрьским дождем над влажными крышами белорусской деревни она выбрала меня. Из всех кобелей, вертевшихся у нее под ногами, она выбрала меня и стала к восторгу однокурсников жирными вызывающими мазками малевать эпическое полотно "Поручик на Веранде". Полотно длиной в три года.
          "Как же я тебя не узнаю! Ты даешь. Ну, давай, рассказывай! Как жизнь? Семья, дети, муж, работа, хобби, выкладывай!"
          "У меня - семья? Ты спятил!"
         
          Все тот же хрипловатый голос, то же неуемное стремление вывести из равновесия, ошарашить, ослепить своей отчаянной неприспособленностью к этому скучному миру, своим вызывающим нежеланием жить по его канонам. Дурной вкус прощают, когда его количество переходит в качество. Она командует:
         "Давай лучше ты рассказывай! Как живется в Сан Франциско, в городе в стиле диско?"
         "В стиле диско? - я фыркаю презрительно. - Ты еще скажи в городе контрастов. А впрочем, я полагаю, как везде, как все. Все, знаешь, как-то... Был женат, развелся. Двое сыновей, семь и девять лет. Работал программистом, открыл свою компанию. Мы пишем софтвер для медицинских..."
      
          "А ты знаешь, что в восемьдесят третьем я сделала от тебя аборт?"
       
          Мои мысли сходят с катушек. Сначала я пытаюсь вспомнить восемьдесят третий, начисто выпавший из жизни. Что там было, кроме моих девятнадцати? Институт, Веранда, третий курс... Стройотряд! Консервный завод с крысами солидного размера и потрясающего присутствия духа, Райка, милая девочка ростом мне по грудь, которую так забавно было усаживать себе на бедра... Ее маленькая грудь ловко помещалась в мою ладонь, как теплый теннисный мячик...
    
          "Что?" - выдыхаю я.
          "Х..в сто! - выдает торжествующая Веранда. - Не знаешь значит. Ну и пусть, даже к лучшему."
           Оказывается, я еще не разучился на нее обижаться.
           "Веранда, - говорю, - а какого хрена ты мне звонишь? Через четверть века? Чего тебе еще надо?"
           "А вот чего: мне захотелось услышать твой голос. И представить тебя лысым и обрюзгшим, с пузом и красными прожилками на носу!"
         
           Веранда, сказать бы тебе, что я в прекрасной форме, такой же жилистый, каким был в восемьдесят третьем. Что могу подтянуться двадцать четыре раза и пробежать десять миль. Что стригу волосы так коротко, что не видно ни лысины, ни седины. Впрочем, все, чему научила меня жизнь, сводится к одной простой истине: не каждый спор нужно выигрывать.
         
          Я смеюсь в настороженно молчащую трубку:
          "И это все ты хотела разглядеть по телефону?"
         
          Молчание сдувается, из него улетучивается боевой азарт, и жесткость брошенной перчатки. Я не слышу ее слез, я воспринимаю их другим органом чувств. Как она умела плакать! Как бессильно, розовыми ладонями кверху падали на колени ее маленькие руки, как ложилась на узкое плечо тяжелая медно-рыжая прядь, какие крупные слезы медленно созревали в уголках светло-голубых глаз, чтобы скатиться по щеке сверкающей каплей! И все это совершенно беззвучно, не мигая, не гримасничая. Какой талант пропал в лабораториях энергофака!
          Я никогда не переносил ее слез, хоть и не сомневался в их сценической природе.
         
          "Веренда, ну что мы, как дети. Я и вправду очень рад твоему звонку. А еще больше хотел бы увидеть тебя. Серьезно, приезжай! Ты, как я понимаю, человек свободный, я - почти свободный. Давай, приезжай! Съездим на Гавайи, в Лас Вегас! Скажи куда выслать вызов. Емэйл есть у тебя? Или хочешь, запиши мой!"
         "Какой же ты предсказуемый, Поручик! - повеселела Веранда. - прямо так и прет от тебя этим духом решения всех проблем, сметания всех препятствий.  На все у тебя четкий план, сдал-принял, дебит-кредит. Не скучно?"
         "Скучно, - отвечаю просто. - Приезжай, развесели. Усложни мое примитивное существование. Заодно посмотришь, что война сделала с лошадью."
          "Да ладно, - вздыхает она, немного огорченная отсутствием сопротивления. - Живи уж, так и быть."
          "Я серьезно, Веранда. Приезжай. Тряхни стариной. Ты же всегда была легкой на подъем. А я тебе и билет куплю."
           Она вздыхает: "И я серьезно. Совершенно серьезно. - И сразу, без перехода, на одном дыхании, - Я никогда не любила тебя. Не люблю и сейчас. Просто мне нет без тебя покоя."

           Я еще посидел немного, послушал короткие гудки в трубке. Попытался выснить номер Веранды и, набрав его, выслушал сообщение о недоступности абонента. И тотчас же позывонил в туристическое агентство, заказать билет. Куда? В восемьдесят третий, конечно. К зеленым корпусам общаги и цветущим липам.
       
            Конечно, такая спонтанная поездка оказалась непозволительной роскошью. Сначала был аврал на работе, где мы оформляли нового заказчика. Потом моя экс укатила в какую-то свою экзотическую командировку и я завис с нашими бандитами.
    
           В городе моей юности я оказался только в начале октября, в золоте умирающей листвы, в паутине, дрожащей на садовых скамейках, в самое мое любимое время года.
      
           Все осталось прежним, сталинско-помпезный главный корпус института, медленная река, старые каштаны. Все изменилось до неузнаваемости. Я чувствовал себя чужим и немножко обманутым.

          Но там, куда меня привела одногруппница Света Рогожина, не было чужих. Или же чужими были все, что по сути одно и то же. Влажная прохлада висит под медными кронами, холодный камень отдает покой, и длится бесконечный вечер, увязший в остановившемся времени. Голос города с его интонациями наглого холуя не смеет переползти невысокой стены, уже три века разделявшей шум от молчания, живых от ушедших. Старый крест с остатками синей краски криво торчит в зарослях ландышевых листьев, еще зеленых и жестко-глянцевых. На кресте висит табличка - белый лист ламинированной бумаги с надписью крупным печатным шрифтом: "Павлович Вера Казимировна, 12.10.1961 - 22.05.2010" Первая мысль: она была на три года меня старше. Это многое объясняет. Вторая мысль пустила вдоль хребта холодную струйку пота. Она умерла за семь дней до приснившегося мне телефонного разговора.
         "Спасибо, Света, - говорю я однокурснице. - Иди, ладно? Мне нужно побыть одному."
          Зачем? Что мне нужно? Мне, не вспоминавшему о ней больше двадцати лет?
          Мне нужно ей что-то сказать. Не для того, чтобы произвести впечатление, показаться лучше, польстить, понравиться, задеть, доказать... Сказать не для того, а потому. Потому что это правда. Сказать просто и тихо, можно даже молча:
         
           "Я никогда тебя не любил. Не люблю и сейчас. Просто мне нет без тебя покоя."