Сладка ягода рябина глава сороковая

Наталья Ковалёва
Август, пеняя дождливому июлю, распогодился не на шутку. Утренние туманы, обычно тяжелые, неспешные, пробиравшие  студеной волглостью до костей, сейчас не спешили задержаться. Да и приходить тоже. И до самого рассвета можно было видеть и небо и звезды, но не большие и льдистые, а с булавочную головку, теплые, такие, каким им положено быть в середине лета.

– Осени не будет, – посмеивались старики. – Надо вдругорядь картошку садить.
И с особым тщанием слушали новости, сообщавшие, что в каком-то Конго выпал снег.  Качали головами:
- С ума сошла природа, не иначе.
Пеняли на падающие спутники,  и паче того, на потревоженную Алтайскую Принцессу,  вывезенную то ли в Германию, то ли в Америку на исследование.
– Теперь покоя Сибири не будет,  стронули Саяны, ждите, – предрекали молодым и беспечным.

Саяны и в самом деле вели себя непонятно. В августе тряхнуло никогда не виданным землетрясением. Странное это было ощущение, жутковатое, даже для Короткова, которого еще год назад ничего уже испугать не могло, омертвело все и счастье или несчастье все принимал ровно и холодно. Но сейчас, когда под вечер вдруг почувствовал, как шатнуло землю под ногами, вдруг в животе разом ухнуло холодом, куда-то вниз.
«Не может быть» – вот что подумалось. А потом кинулся к машине, где мирно дремала Ташка.
Но она даже не проснулась, молодой сон крепок. Тут же все впрочем, и успокоилось.
«Почудилось…» попытался объяснить себе Ефрем, но вспомнил, что  когда выскочил из кабины, удивился тишине. Вроде лес кругом,  а тишина. Деревья и те замерли, затаились. Он ухо потер, может, заложило?  Бывает такое. Вот тут и качнуло…

Землетрясение. Невиданное, неслыханное и столь же реальное, как снег в Конго…
Видно, вслед за людскими душами ломало душу и самой Земли. Уходил из неё покой, как из пробитой фляги тонкой струйкой уходит вода и остается пустота.  И потому и трясет, что и человеческие души то же трясло и лихорадило, выкорчевывая все, что было привычно и просто для каждого, оставляя тягучую, но подвижную пустоту.
«В беде на трассе не бросают» – это даже не говорить не было нужды, это было так же естественно и незыблемо, как горы.  Было.
Пока однажды не притормозил Ефрем  у  синей  девятки с поднятым капотом. И даже спросить не успел, надо ли чем помочь, темнота и  боль разом обрушились на голову. В себя пришел через полчаса. Невеликий срок, но уже ни машины, ни водителя, ни груза в фуре…И было это его личным землетрясением. Все никак не мог понять, как же можно было  вот так ловить людей на самом людском?  Но с тех пор без нужды не останавливался,  проезжал. По началу корил себя, а вдруг и правда нужна была помощь. Но ведь и другие проходили, мимо беды, горя, мимо чужих страданий, живя только своим, очень тесным, очень маленьким и личным
Каждый сам за себя, каждый себе. Забегали, засуетились, урывают кусок денежного счастья, вот и раскачали землю, разбудили, растревожили. Даже Сибирь… а Сибирь ведь она дольше других держалась. И вывезенная принцесса, эта мумия, что веками лежала в своей ледовой могиле, со всеми слугами и чем там еще? Это вроде звоночка. Вывезли , говорят еще в девяностых, в Новосибирск,  а нынче вот решили за океан куда-то … Совсем оторвали от земли. И уже сама земля к ней потянулась или не к ней, а ко всем им, на земле живущим, но законы её позабывшим. Не так они стали жить, неверно.
И то ли еще будет.

Ефрем  обернулся на лежак,  где под монотонный уныв диктора мирно спала его принцесса.  Тоже случайно найденная… Но еще его, и ничья больше. Выключил крохотный телек, приобретенный, по случаю, да так и болтавшийся без особой нужды в машине. Сроду не думал, что Ташка за него ухватиться. И ведь что чудно, любила новости, именно новости. Короткова все удивляло, что она там понимает, если он со слухом и языком порой понять и объяснить, происходящее не может.
Порой  вдруг притихала, после  суровых, как с полей сражений, вестей. Убили, зарезали, закопали, утопили, сожгли живьем. Ефрема это уже не трогало, привык. А Ташка пугалась.  Перебиралась вперед и садилась рядом, так близко, что он боялся  локтем зацепить. Не прогонял.  Надо ей, если не слышать, то чувствовать Ефрема. И ему это тоже необходимо. Говорить начинал, много,  глупо, все что взбредало в голову, про дорогу, деревни за бортом, про себя. Отвечала девушка  по своему, проводила ладошкой по плечу, точно сказать хотела: «Все хорошо. Я успокоилась. Не надо за меня бояться, надо на дорогу смотреть»

Ташка распахнула глаза, еще полусонные, подернутые дымкой  счастливой  дрёмы. Ефрему неловко стало, разбудил девчонку, старый дурак и забормотал виновато:
–Сейчас  до Верх Чебулы дойдем. Поедим. А там считай до дома…
Она кивнула. И Ефрем подкинул газку. Любил он этот участок дороги – ровный,  прямой, точно четко прочерченный по линейке.  Кочегарь да кочегарь.

И когда мелькнула за окном часовня на въезде, улыбнулся, потому что ждал и знал, что вот сейчас Ташка перекрестится, отвернувшись от него, точно стыдясь. Бесхитростная распахнутая, как  ладонь, где каждый уголок, каждая линия знакома, и оттого более родная Ташка, наивно пыталась прятать  сокровенинку  крестного знамения, да куда же её скроешь на трех квадратных метрах, огороженного железом пространства?… Нет, не прав классик, женщина с тайной – это для пацанов, желающих острого чувства обновления. С годами учишься ценить открытость. И еще то, что все тайны становятся одним на двоих достоянием. Про явную её  веру никто же и не знал кроме него. Да и было ли до девчонки дело кому-то кроме него.

Столовая недавно отремонтированная, а потому должная пахнуть новыми острыми запахами, тем ни менее хранила дух советского общепита. Для кого-то может и неприятный, но ничего кроме духа сытости ноздри  Ефрема  в таких столовках не ухватывали. Он потер руки и подмигнул девчонке:
– Сейчас, червяка заморим!
Но Ташка  смотрела мимо Ефрема, мимо десятка столиков, он невольно проследил за её взглядом. В самом углу сидел мужик лет сорока,  худой, высокий, белобрысый,  кажущийся знакомым, точнее виденным где-то. Ефрем безошибочно угадал  в нем такого же  шофера, как он сам.  "Униформа" одна на всех одна – джинсы, немаркая рубаха в клетку, жилетка с кучей засаленных карманов, растоптанные кроссовки. Выдавали его и  руки с траурным ободком мазута под ногтями, и  сутуловатость,  да, отчего-то вспомнил «Орден Сутулова». Ефрем даже повернулся, чтоб кивнуть ему, как своему, мол, узнаю, браток, ни гвоздя, ни жезла, но столкнулся с пристальным его взглядом. Но  белобрысый смотрел зло, и настороженно и … брезгливо, точно хотел что-то сказать острое, но в сию минуту его переполняет такоё чувство брезгливости, что сказать он ничего не может. Ефрем,  отвернулся, и скомандовал Ташке:
– Жуй, Муму. – и выщло это как-то досадливо, точно и она виновата вот в таких вот взорах.
Обед проглотили торопливо. Ташка попыталась  провести ладошкой по руке Ефрема, такой едва заметный, успокаивающий и родной, жест который  ему очень многое говорил и без слов, но сейчас Коротков руку отдернул. Молча, собрал посуду и вытащил девчонку за собой.
Каким-то седьмым двадцатым, сто сорок пятым чувством ухватывал он сгущавшуюся, как облака на макушке гор, опасность.
***
Дольф девчонку с фотографии узнал сразу же. Снимок, уже с изрядно обтрепавшимися уголками, болтался в бардачке, и всякий раз, когда была нужда нырнуть  туда за документами ли, за стаканом или колодой карт, а нужда была достаточно частой, он натыкался на эти глазища, чуть подернутые туманной дымкой. Выучил уже до черточки лицо, и встреть он её не в полупустой столовке, а в многоликой толпе, все равно сразу признал и отличил.  Наяву девушка была пожалуй еще лучше. Потому,  и гоблина что рядом с ней прыгал, Саня понял и не понял.

Если точнее, то разум логику поведения разложил по полочкам, кто же от такого лакомого кусочка откажется. Но в душе поднялась волна брезгливости. Тоже вполне объяснимая. Малолетка, да еще и слабоумная, это  что-то вроде племенного табу. Трогать нельзя и обращаться следует бережно и ласково.  За те годы, что колесил он по трассам, насмотреться пришлось и на мальчиков и на девочек, которые еще читали по слогам, но уже  зарабатывали кусок  под такими вот, уродами. Но самое чудное, что самих уродов видеть не приводилось, но раз предлагали на точках ташек, машек, пашек, едва от мамкиной титьки отлученных, как кусок колбасы, значит, уроды были?

Эта-то постарше, но намного ли.
Мужичок рядом, так себе, и можно бы сразу подойти и увести девчонку, но черт его знает, поднимет скандал еще, ментов с кучей бумажек Сане нафиг не надо.
И он терпеливо дождался, пока мужик покормит Дьяковскую сестру обедом.  И только когда  вытащил он её за руку и поволок к машине, поднялся и вышел следом.
«Двадцать четвертый регион, еще и наш, сволочь» – скребанула мысль. И оттого, что гоблин оказался земляком, стало совсем хреново. Будь он с Тывы, с Бурятии, Читы, да хоть с Москвы, у Короткова  еще бы остался шанс на мирный разговор.
«Ночевать на стоянке у Каргино будет» – прикинул Дольф. – «Такой в ночь не пойдет»
Потыкал в кнопки телефона, набирая дьяковский номер, но голос в трубке проурчал на английском.
***
Дольф был не прав, ночевать  на стоянке Ефрем не собирался. Избегал он сейчас общих стоянок.  Ни к чему Ташке среди шоферов вертеться, и дело даже не в ревности, и не в стыде, за невольный свой грех. Нет, причина была проще и естественнее,  кабина большегруза мало приспособлена для всяческих женских необходимостей. И одно дело, если сам свернет к ручейку и покурит, пока девчонка, прихватив термос с теплой водой, исчезнет по своим надобностям, а другое, если рядом еще машин пять и с десяток  свидетелей. Интуитивно берег он в Ташке тот естественный женский стыд, что намертво выбивает трасса у девчонок – покатаек, частых спутниц шоферов, чуял ли, знал ли, что этим стыдом женское в женщине и держится. Может оттого и подкатывала тошнота, когда мчалась плечовка из одной кабины в другую, не прикрываясь особо. Когда нагота перестает быть таинством,  женщина уже теряет что-то своё, сокровенное, и воспринимается уже как котлета на тарелке – употребил, отрыгнул жирно и забыл.
 
И стоянку Ефрем миновал, даже не обернувшись.  Свернул, едва представилась такая возможность на проселочную дорогу, а после и вовсе согнал машину к речушке. И заглушил мотор. Ти-ши-на…
Три составляющих коротковского покоя были теперь в сборе – тишина, Ташка и лежак под боком – но не было покоя. Отчего-то даже  к девчонке, теплой близкой и покорной, прижаться не хотелось.  Сидел еще в густой сумеречной тиши, устало,  уронив на  баранку руки, и молчал, прислушиваясь, ругая себя за придуманную тревогу, за растерянные Ташкины глаза.…Но тревога поселилась под сердцем подброшенным кукушонком,  и росла, росла, росла...
Девчонка  ткнулась губами  в шею, возле затылка. И тоже не целовала, а так просто держала теплые губы и сопела…

– Спать будешь? – спросил, понимая, что губ его она не видит и, значит, понять вопроса не может.
И еще знал, что ждет девчонка сейчас, когда он начнет хлопать себя по карманам в поисках сигарет, нарочито, явно, чтоб она щелкнула зажигалкой, потянулась к сигарете. И вместе с робким огоньком просияла и сама, оживилась бы. Так уже заведено было, что-то вроде  нелепой  традиции для такой же нелепой семьи. Курить и болтать ни о чем, подмигивать, шутить,  только затем, впрочем, и болтать, чтоб видеть, как смотрит она в его лицо неотрывно, кивает радостно, или мотает головешкой, злясь на грубоватые шутки.
 Если уж не прятаться от себя и признавать откровенно, то этот час и ночь, что следовала за ним и была их  единственным убежищем. Только ночью и чувствовали они себя спокойно, точно тьма за кабиной прикрывала их и от взглядов, и от непонимания и вообще от всего мира, который был им попросту не нужен.
***
– Ну, вот такой расклад выходит, Леха. – Дольф крутанул в пальцах изрядно уже истертый снимок. – Я думал, он здесь заночует.
Леха отломил кусок  курицы и спросил:
– И чего по трассе их ловить? Он может и не на Красный идет?
Впился крепкими зубами в мясо и зажевал старательно.
– Да нет,  «Гарант-сервиса» фура.  Конторы у них в Сибирске, и Красном. Видать груз скинул, назад идет порожняком. Мог левак схватить, но тогда девку бы не таскал за собой – возразил Дольф
Но Лёхе впрягаться не пойми за кого не хотелось. Напротив  смертельно хотелось,  есть, курить и спать.

–Тогда девку тралит где-нибудь. Нагоним утром. Говоришь у него КамАЗ?
Впрочем, произнес это неуверенно, потому как знал твердо – Дольф все равно впряжется. Натура такая поганая.  Скучает он без приключений щедро собранных на пятую точку. И живет так, точно самим существованием прозвище оправдывает, и  ему остро необходимо из любого пустяка устроить  голливудский боевичок, где он – главный герой и спаситель мира.  Лёхе в этом сценарии  отведена речь лучшего друга, значит, без драки некуда. Чип и Дейл – в одном флаконе.  Его ж никто не спрашивает: надо это ему или не надо. И хрен куда денешься, машина-то Санина. И платит ему Саня щедро, между прочим. Но порой  парню казалось, что он в свои двадцать пять, куда старше, чем Дольф в сорок. Леха  зевнул и добавил на всякий случай:
– Нам за три дня надо полторы тысячи кэмэ сделать…–
– Надо, – согласился Дольф и широко улыбнулся.
Леха понял, что решение Дольф давным-давно принял. И обреченно стянул часы с запястья.
«Копилка добрых дел» – хмыкнул, но хмыкнул так, чтоб Саня ничего не заметил.
***
– На меня смотри! Смотри! – Ефрем  развернул зареванное Ташкино лицо к себе и опять спросил:
– У тебя? Будет? Ребенок?
Как никогда Ефрем жалел, что ни она, ни тем более он не знает языка немых. Ведь есть же этот язык, беспомощных и вечно молчаливых? Он и не задумывался раньше, как они обучаются этому способу объяснения. Да, что там, он вообще не думал о глухих, слепых увечных, миновала его чаша сия, и слава Богу.
Но вот выходит так, что его Ташка дважды была обделена. Первый раз природой, задернувшей полог молчания и вечной глухоты и второй раз матерью, братом, да всеми, то мог бы помочь, а не помог. И это они лишили его Ташку даже надежды быть понятой.

Ташка отрицательно замотала головой.  Сунула под рубашку  разового пупса, по её же настоянию купленного в начале рейса. Выдохнула шумно и подхватила выпавшую игрушку на руки, приложив к груди.
–А! Ты хочешь ребенка?  – понял Ефрем и повторил – Хочешь? Ребенка?
Ташка задумалась. Брови приподнялись, и мордашка её мгновенно стала изумленной и совершенно растерянной. Но всего на миг, она вновь  покачала головой.

–Боишься?! – Ефрем облегченно выдохнул. И уже потянулся к карману, чтоб  продемонстрировать презервативы и объяснить, что не надо бояться.
Но она решительно перехватила его руку и так затрясла волосами, что он и сам испугался. Разговор уперся в ту точку, за которой  была лишь кирпичная стена. И Ефрем просто притянул к себе девчонку, устав  мучиться в догадках. Она вырвалась и  бестолково зашевелила губами, даже связки в горле, никогда не используемые ей, напряглись, будто могли они извлечь хоть звук.  А он не понимал, не слышал. Ташка отползла в угол кабины и подтянула коленки к подбородку, защищаясь  от него.
Тревога смутная и потому страшная  теснилась в её душе,  не давала заснуть, поднимая со дна памяти  невнятные картины прошлого. И ярче всего виделся ребенок на руках Томы? Почему?

С того момента, как Ташка поняла, что внутри её что-то происходит, что-то безоговорочно и неостановимо  меняется, она все прислушивалась к себе и боялась. Ни  минуточки, ни секунды она не любило существо внутри себя. Она боялась его, тяготилась им. Ей казалось, что живущее в ней,  однажды разорвет её, как разрывает шкуру коровы выросший под кожей паразит. И чем больше становился живот, тем больше становился страх. И этот страх и гнал её  слякотной весной к Мишке. И страх же заставлял прятаться от людей
Но когда ночью,  ребенок, вдруг рванулся из неё, мучительно, этот страх и заставил ей выйти к людям. Все остальное она помнила смутно, через постоянную боль и непонимание, что происходит с ней и почему именно с ней. Её везли куда-то,  с ней делали что-то неприятное,  на неё злились за что-то. Она не понимала, не понимала, не понимала.

Не понимала она, и почему утром, наскоро сунув в руки ребенка,  её вытолкнули на холодную, еще подернутую туманом улицу. Не знала Ташка, что её появление в больнице было не предусмотрено, а значит, и не оплачено никакими видами бесплатной условно медицины. Ни государство, ни родственники за неё бы не расплатились, а значит в этом светлом доме, обязанном сохранять жизни, ей места не было.
 
Она брела по улице незнакомого Березовска со свертком на руках, зная только то, что она плохая. Но в чем её вина? И как можно  её исправить?
И даже машина, знакомая до боли, машина, которую она узнавала даже не по виду, а по тому, как вздрагивала земля при её приближении, уже ничего не могла исправить. Она забралась в неё.…И ждала, ждала брата. Но едва Мишка появился на крыльце, кинулась прочь, одна кинулась.  И уже не видела, что же стало с ребенком? Да и разве мог Миша его бросить? Миша – добрый. Единственный добрый человек, которого знала она тогда.
Вот это все и пыталась она сейчас рассказать Ефрему. Но он не понимал. Ташка, забившись в угол, заплакала отчаянно.

 Ефрем  растерялся,  странная тягость этого летнего долгого вечера, разом опустилась ему на плечи. И он неожиданно понял, что устал смертельно. И от дороги, и от бестолкового объяснения, и от взглядов в столовой, а более всего от собственного бессилия. И как обычно бессилие заставило Короткова действовать решительно, вроде бы вопреки нему, а на самом деле совершенно с бессилием согласно.

Он погасил свет и дернул за ноги разревевшуюся девчонку, заставляя её вытянуться на лежаке, она почти не сопротивлялась,  и Ефрем  укрыл её, напряженную, одеялом. И сел рядом:
– Завтра дома будем, в крае, а там день еще и в Сибирске. Отдохнешь, устала ты, дорога, Муму, это дорога, у меня уже у самого  земля качается… – он бормотал это бестолково, начисто забыв, что она не слышит его и не видит губ.…И слова его сыпались на пол кабины, как елочные конфетти, пестрые и ненужные…

Ташка зажмурила глаза, повернулась на бок, и замерла…
Лежала и ждала, когда же и Ефрем нырнет на верхнюю полку, и изо всех силенок старалась не вздрагивать и не всхлипывать. Но когда он в самом деле поверил в крепкий Ташкин сон и забрался на лежак, сквозь сомкнутые веки неожиданно ударил свет…
***
– А ты говорил не найдем! – обернулся Дольф к  напарнику. – Идем что ли?
Леха вздохнул и  распахнул дверцу.