У последней черты

Евгений Ржанов
 
    Рассказ.
    Бабушка Настя зябко поёжилась. Подслеповато щурясь, смотрела в замороженные окна 
    на улицу, где со светом проносились расплывчатые силуэты автомобилей. Уличный   
    фонарь, горевший напротив, слабо освещал внутренность комнаты. Свет не зажигала,
    экономила электричество. Да и шевелиться не хотелось, чтобы не терять уходившее
    тепло. Сквозь ватное пальто спина уже не чувствовала былого тепла печки. И ногам
    зябко в старых выношенных бурках. К ночи мороз усилился. Засунув руки в рукава
    пальто, она сидела и размышляла о своём житье - бытье.

    – «Дом-то старый, тепла совсем не держит. Все окна худые. Тряпицами позатыкивала с
    осени, да проку мало. С утра печь топлена кое-чем. Теперь хоть снова растопляй. Да
    топить-то нечем. Юрки третий день нету. Вот где его сатана носит? Был бы, хоть
    палисадник изрубил, или сарай. Самой-то невмоготу. Сегодня совсем плохо. Томко
    как-то. И руки и поясница – всё болит. А про ноги и говорить нечего. И ревматизм, и
    холод, и голод. Вот чего я сегодня ела? Убей – не вспомню. С голодухи и голова плохо
    работает. Кажись, два сухаря в воде размочила, да солёный огурец, из тех, что соседи
    приносили. Вот и вся еда. Ой, хочешь–не хочешь, а свет-то надо включить».

       Она потянулась к палке и, опершись на неё, расслабленно встала. Будто на ватных 
    ногах подошла к выключателю. Лампочка-сороковка тускло освещала стены со старыми
    закопчёнными обоями. По-стариковски добрела до настенных ходиков, таких же старых,
    засиженных мухами. Неуверенно подтянула гирьку, всматриваясь в циферблат: «Не то
    шесть, не то семь? Где же это малый-то мой? Али и нынче не придёт? Я ведь так
    окоченею.

       Часы равнодушно отсчитывали время. – Вот уж сыночка уродила – не
    похвалишься. Шестой десяток мужику, а в голове всё ветер. Жена ушла, сынок непутной,
    второй раз в тюрьме сидит. – Эх, Юрка, нет у тебя заботы ни о матери, ни о доме. Вот
    и сейчас в какой нибудь компании алкашей, таких же беспутных, как и сам. А может,
    где при бабе, такой же шалавистой. Сколько их теперь развелось! А всё от
    безработицы, от безделья. Вот чего утворили руководители-супостаты с этой
    перестройкой. Бывало, утром смотришь – все на работу спешат, торопятся, все при
    деле. Может деньги и не велики были, зато вовремя, в срок. Всё заранее рассчитаешь:
    куда, чего и сколько… Моя пензия – сорок пять рублей была, мужнина – чуть поболе,
    а всё равно хватало. Ещё и прикапливали на старость, на свои похороны.

       Её опять потянуло к печке. Мимоходом взглянула на стену. С портрета в самодельной
    рамке смотрел на неё покойный муж. В сумрачном свете не рассмотреть, скорее памятью
    чувствовала она в его взгляде едва заметную хитроватую усмешку. «Тебе-то что, тебе
    теперь всё равно…Тебя я похоронила честь по чести, хоть и поминок не богатой…А вот
    кто меня-то похоронять будет? Сынок-то наш пошёл по твоей дорожке. Сколько раз тебе
    говорила: – не пей, не показывай малому пример. И вот чего получилось… Мужик совсем
    беспутной. При нонешней-то жизни без работы не прожить. Откуда деньги-то возьмутся?
    А какой из него работник, когда через день, да кажный день пьяной. Любой начальник,
    али хозяин, такое терпеть не будет. Биржа тоже долго не держит…   Да и денег с неё –
    кот наплакал. Порядочные мужики в бригады сбиваются, шабашки робят, а нашему, из-за
    вина, всё некогда. Ить совсем лодырем стал. На моей шее так и сидит. Раньше, таких
    силком работать заставляли, тунеядцами звали. Вот сынка бог послал! Из дома всё
    тащит, продает на вино. Струмент твой плотницкой, пропил зараза. Совсем мужик
    беспутной.

      Она вынула из кармана носовой платок и долго отирала слезящиеся глаза. – О-хо-хо!
    В доме разор, в углах от сырости черно. Дров-то нету, топлю абы как. Наскребу мусора
    всякого, соломы, да щепок в сарае – вот и всё топливо. Летом можно прорву дров-то
    наготовить, а он кажинной день пьяной. Ох, отец, тяжко жить мне стало. Хоть бы
    прибрал меня господь, сил уже нету. А в последнее время бить извадился, деньги
    отнимать. Взашей в магазин гонит, чтобы вина купила, али самогонки на яме.

      Она прислушалась. В сломанном телевизоре скреблась мышь:
    - Должно парафин точит, тоже хочет исть… Уж как пьяной-то, летом, я в избу не
    захожу. Так и топчусь на улке, и ночую на лавке. А зимой-то совсем плохо. По
    суседям хожу, ночевать прошусь. Да не всяк пустит – у самих семьи. А может, думаю,
    брезгують мною – кому приятно старого чужого человека терпеть. Мне и самой стыдно –
    обовшивела вся, отец, да и пахнет от меня. До бани не дойтить, сил нету, а дома тоже
    не помыться… Совсем жизни нету».

       Полами пальто накрыла зябнущие колени непослушными пальцами. Прислушалась к
    голосам на улице. Голоса постепенно удалились. «Как тут помыться: газ дорогой стал,
    а баллон – то, Юрка, знать на вино продал. А может, и дружки его слямзили. И свет,
    того гляди, отрежут за неуплату. Моей пензии на двоих и раньше нехватало, а теперь и
    вовсе… Цены чуть не кажный день повышаются. Хлеб покупаю по половинке. Всё остальное
    подешевше – вермишель и чай, да масла растительного. Молока давно не беру. Хотела в
    дом престарелых уйтить, да не беруть, при сыне-то живом, и своём доме...

       В сенях что-то загремело, послышались шаги и матерные ругательства. – «Ну, идёть
    моя погибель», – прошептала старушка и вся подобралась, будто сжалась в комок. Дверь
    распахнулась и в клубах морозного воздуха, держась за дверной косяк, едва перешагнул
    порог её сын. Левой рукой неуверенно ловил ручку двери. Наконец справился с дверью.
    Подойдя к печке,  выбил пинком из под ног матери маленькую скамеечку:

      - Сидишь, ведьма? Почему печку не топила? – гундосил сынок, выдыхая в лицо матери 
    ацетоновый запах водочного перегара. – Что? Я тебе всё буду делать, зараза?!
    Из глаз бабушки Насти полились слёзы:
      – Чем топить-то? Сам знаешь, дров нет ни полена.
      – А что ты летом делала? Задницу на лавке грела? Вот и таскала бы из леса! – всё
    больше распалялся в крике сыночек.
      – Юрка, как у тебя язык поворачивается, говорить на мать такое. Мне ведь не сорок
    пять, а по девятому десятку идёть. Нешто это по моим годам…– говорила со слезами
    старушка.

      – Запела, заныла, кляча старая, давай денег на бутылку – мне выпить надо! – пьяно
    раскачиваясь, гнусавил он перед матерью.
      – Нету у меня денег, кончились все.
      – Пойди, займи у соседей, не поняла что-ли, мне похмелиться надо!
    Бабушка Настя, уткнувшись в отвороты пальто, уголками головного платка вытирала
    неудержимо бегущие слёзы, чувствуя, как кровь толчками бьёт в виски.
      – Кому сказал – иди! – заорал он в ухо старушке и изо всей силы двинул носком
    сапога в ножку ветхого стула. Ножка хрястнула, и стул вместе с матерью опрокинулся.

      Она упала навзничь, сильно ударившись головой о пол. От боли у старушки
    потемнело в глазах.
      – Вставай, ведьма, а-то хуже будет, – приговаривал сынок, остервенело, пиная
    сапогом лежавшую на холодном полу бесчувственную мать. Его взгляд упал на
    надорванный карман пальто матери. Он сунул в него руку, выгреб оттуда скомканную
    бумажку и немного мелочи. Второй карман был пуст. Скомканная бумажка оказалась
    десятирублёвкой. Мелочи насчитал три рубля. Сжимая деньги в кулаке, он вышел на
    улицу, соображая, где лучше повезёт ему с выпивкой.

       Бабушка Настя среди ночи пришла в себя. Превозмогая боль в голове и во всём теле,
     с трудом встала на колени. На четвереньках добралась до своей постели и кое-как
    взобралась на неё. Легла в чём была, укрывшись ватным одеялом в старом, застиранном
    пододеяльнике. Её знобило. Несколько часов беспамятства на полу не прошли даром.
      – Вот как ты меня отблагодарил, сыночек, – тихо шептала она, едва ворочая языком.
    Холодели ноги. Холодела душа. Жизнь уходила…