Как медведь за пароходом плыл

Владимир Фирсович Шишигин
Кольку, как только он приехал на свои вторые летние каникулы в деревню, сразила наповал эта бабка. Он много раз слышал и встречал в книжках, особенно в сказках, это слово и чётко знал, в чём разница между бабой, бабушкой и бабкой.
Бабка представлялась ему скрюченной, страшной ведьмой - бабой Ягой, баба – молодой, полной розовощекой женщиной вроде мамы, а бабушка – старушкой, как его бабуленька Ольга.
Эта же бабка Контора, как звали её в деревне, была точь-в-точь похожа на бабу - куклу, которую дома сажали на чайник с заваркой. Ленка, его старшая сестра, еще до того, как он поступил в первый класс, заговорщецки нашептала ему, что эта чайная баба – весёлая фея, её только надо хорошенько подогреть, и она расскажет уйму дивных сказок. Колька, когда накрывал куклой чайник, прижимался ухом к её пышному сарафану, слушал, слушал, но никаких сказок и вообще никаких звуков от феи не исходило. Однажды он попытался разогреть её над газовой плитой, но на запах гари прибежала Ленка, надавала ему подзатыльников, а бабе обкорнала ножницами сарафан, чтобы родители не заметили. Но Колька всё же не расстался с надеждой повстречаться с теми, кто сочиняет сказки, и думал, что сказочники живут непременно вдали от городов. Он был уверен: электричество, автомобили и газ пугают сказочников, и они живут там, где нет всего этого.
Теперь, в деревне, Колька увидел эту чайную бабу живой. У неё было такое же, как у домашней куклы, лицо с детскими пухлыми губами и озорными прищуренными глазками, с выпуклыми, в ямочках, щеками. И, главное, у неё были, как у чайной бабы, два бублика-подбородка, и на одной щеке приютилась изюминка-родинка. Когда Колька перешёл во второй класс, ему подарили фонарик с такой же кнопкой-изюминкой и он подумал: если нажать бабкину кнопку-родинку, то бабка обязательно включится и заговорит, Но - увы…
Родинка у Конторы заворожила Кольку. Казалось, стоит ему прижаться щекой к этой родинке-кнопке, как бабка Контора прекратит рассказывать свои бесконечно длинные смешные для взрослых и непонятные для него истории и расскажет сказки или необыкновенные истории, да такие, что им позавидуют враз и бабка Куприяниха, и братья Гримм, и Гофман, и сам великий Андерсен. Бабушка Ольга подтвердила, что сама как-то раз слышала от Конторы очень интересную историю о том, как медведь за пароходом плыл по Северной Двине, что-то кричал почти на человечьем языке, держась за якорную цепь, и как он этой цепью чуть корму у парохода не отрезал. Колька попытался представить эту картину. Всё у него сходилось: и старый колёсный пароход (на таком он приплыл в деревню из Архангельска), и табор цыган на корме с мишкой косолапым на цепи, и якорь, и как мишка вместе с ним свалился в реку… Но как медведь мог отрезать «ломоть» от кормы,Колька представить не мог никак и о всех подробностях ему захотелось узнать от самой Конторы, от этой озорной, словоохотливой бабки–старушки-сказочницы.
Впрочем, почему – старушка? На вид Конторе нет и пятидесяти. Конечно, она старше его мамы, но младше бабушки Ольги, и у неё почти нет морщин. Даже в уголках её прищуренных глаз не морщинки, а будто лучики, какие намалёвывают себе не только взрослые модницы, но и его Ленка. И ноги у Конторы совсем не такие, как у старух, и даже не такие, как у молодых баб: пятки аккуратные, без мозолей и трещин; лодыжки гладкие, косточки не выпирают; икры без прожилок и загорелые, как у той же Ленки, когда она приехала из пионерлагеря на море.
Ноги у Конторы он успел разглядеть, когда бабушка послала его взять у неё книжку «какую-нибудь для дела, читать, а не носиться мазуриком с робёнками в чижика». Контора тогда мыла пол. Подол её юбки был подоткнут, и Колька подумал, что пол моет дочка или внучка Конторы. Когда же она повернулась к нему и загорелым локтем откинула со лба седую прядь, Колька смутился и забыл, за чем послала его бабушка. Воротник у Конторы был глубоко расстёгнут, виднелся белый клинышек полной груди, а над ней мерцал крестик.
  -Ну-ко, гостюшко, голубанушко мой, проходи. Сядь на лавочку да на меня, девку-то, погляди. Вижу, вижу: малой, а об ноги девкины запнулся! – Контора кинула Кольке под ноги отжатую тряпку.
  --Проходи, милок, посиди чуток да испей глоток. Вот те квасок да колобок.
Колька очутился на лавке перед столом, где стоял бокал (так в северных деревнях называли большие фарфоровые кружки) с коричневым хлебным квасом и миска с колобками-шайбами из рассыпчатого, соленого, а не сладкого теста. Кольку околдовала скорая, певучая, складная речь и красивый голос Конторы. А её глаза и улыбка были столь ласковыми, будто Контора взяла их на прокат у его мамы.
Контора вытерла руки о подол, опустила его и села напротив.
--Ой, да я смутила парня, бедовая! Ты слушай-то бабку ладОм, отцеживай словечки мои деревенские. Ты думашь, про какую девку-то я тебе намекнула? Да про себя. Ох, да ты не знаешь. Не знаешь. Девками-то у нас зовут девушек, покуда они замуж не повыйдут. Я как раз такая и есть. Замужем не была, завет дала. Вот как. Но меня почему то в бабках числят: то ли за то, что я повитуха, роды могу принять, то ли за болтовню мою. Слыхивал: «Одна бабка сказала»? Я, в аккурат, она и есть. Да ты попей, попей квасок, отведай бабкин колобок!
Она протянула руку и пригладила на мальчишке вихор.
--Ох, ты, петушок, рыжий гребешок, пошто задоришься? Об дролюшке беспокоишься?
Колька зажмурился, как кот Мурзя, когда дедушка чесал ему за ухом, поперхнулся сыпучими крошками колобка.
--Тётя Контора…Мне пора. Я…за книжкой пришёл. - сказал он тихо и взглянул на родинку-кнопку. «Вот подходящий момент нажать её и узнать подробности плаванья медведя…» - подумал он и протянул руку, но рукав задел бокал, и тот качнулся.
--Ты пошто, квасок, побежал за порог? Я тебя не догоню, в другорядь бокал долью!
Контора пополнила бокал, смахнула со стола пролитый квас и вытерла об юбку на бедре ладонь. Колька следил за её руками. В их движениях плескались одновременно быстрота, размеренность и красота, как в руках его молодой учительницы по пению. И голос звонкий и слова чётко звучат. «Да, вовсе она не бабка», - подумал Колька.
--Ты пошто зовешь меня Конторой?! Ведь крещёна я Марфой и по паспорту Марфа. Прозвище мне дадено за то, что я в молодости уехала в Архангельск, училась в лесном техникуме и работала в одной конторе. Много читала, спортсменкой стала, плавала по первому разряду. Эту забавушку и по сию пору не бросаю. Может, и потому Конторой зовут, что книжек полпарохода привезла. Стены, видишь, полками и шкафами, как в конторах, уставлены… Я-то, когда книжки везла, думала, ох ты меченьки, горечь моя лыковая, детишки у меня с Васенькой народятся, и зимушкой-то, в мороз, в аккурат, как ты, читать их нам будут… Зови меня, голубанушко, тётей Шуней…
_______
Долман – цыганистого вида мужик. Борода у него не мала и не велика – будто фартук детский-слюнявчик- задрался под самый нос, и черная–пречерная, как его сапоги, от которых всегда шибче, чем от сапог других мужиков, пахло дёгтем. Но этот запах перебивался ароматом дыма и табака, который застревал в бороде, выходя из трубки.
Трубка та была гордостью Долмана и поводом рассказать в хорошей компании её историю. Колька не раз слышал от дедушки и деревенских ребят, будто бы Долман один на один боролся в лесу с медведем и охотника спас…чайник, а медведь в знак признания поражения подарил победителю особенную трубку. Никто толком ничего не знал про борьбу и трубку, но зато подробно рассказывали  о его лесной избушке – «конторке», как он её называл.
Долман был потомственным мореходом и охотником. Он любил в одиночку уходить на дальнюю речку Сельмингу, за двадцать километров, где и справил себе пристанище – махонький сруб без окон и дверей с лазом на потолке, задвигаемым большущей колодой. В одной стене щурились пять отверстий-форточек, заткнутыхых пустыми бутылками, а под лазом разложен камЕнь, как говорил Долман. Это была простая, без связки, кладка из крупных камней-окатышей, притащенных с речного порога. В конторке теснились лежанка и столик с настилом из жердей, застеленных берестой. На камЕне охотник разжигал костер и кипятил речную воду в пятилитровом красной меди чайнике, доставшемся ему от дедов. Чайник этот, уходя в лес, Долман клал в вещевой мешок за плечами. По пути к конторке он делал привалы у лесных ручьев и пил чай. Вода в ручьях была удивительной.
Колька в прошлом году ходил с дедушкой в лес на Моховое за груздями. Грибы им не попались, зато чаю из ручья напились. Кипяток можно было и не заваривать – вода в ручье коричневая, как чай, настоенная на кореньях, хвое и травах. Тогда-то, отдыхая у громадного, плоского, как стол, серого валуна, под дым костра дедушка и поведал, будто Долмана косолапый «катал» и чайник ему жизнь спас, а медведь победителю трубку подарил.
--Как это – чайник спас? А трубку? Разве медведь может…
--Да ты сам-то и спроси у Долмана. Он расскажет подробно с большой охотой и не хуже Конторы. Мишка-Долман сызмальства сочинять горазд. Помню, в гражданскую ему было годков поменее твоего, но ловок и проворен он был поболее, ну точно – мазурик. Мы, крестьяне, тогда в лесу прятались от интервентов–англичан. Так Мишка-то забирался на эту лесину (дед показал на огромную со срезанной молнией верхушкой лиственницу) и в подзорную трубу наблюдал, что творится в Борке, в нашей деревне. Помню, он прокричал: «Кажись, с одной стороны белохрёптики отступают! Кажись, с другой стороны краснорожики идут! А на твоём, Ефимушко, доме аглицкий флаг! Кажись, коровушку твою Немудрушку хотят забить!» Тут-то мы и стали палить из добытой у англичан гаубицы по моему дому, штабу англичан, а Мишутка поправляет: «Перелёт! Недолёт! Перелёт! Недолёт!...» И опять. А у нас всего десять снарядов. Флаг сшибли, а дом расстрелять не позволила старушонка - бабулька твоя, значит… Да что я – бабулька! Она в ту пору такая ядреная была, схватила меня за волосы, повалила и морду мою прямо в этот белый мох: «Я ужо тебе дам, гопник эдакий, лиходей непутёвый! По родному дому палить! Петро, разряжай!» И то дело. Мишка сверху кричит: «Всё! Корову мы отбили, убежала она от супостатов, прямёхонько к тёте Оле сюда, в лес бежит, полное вымя на рогах тащит!» Потом оказалось, что Мишка про флаг не соврал, а про Немудрушку-коровушку спутал, она с нами в лесу, как все коровы, паслась.
--Дедуль, ты сказал, будто после встречи с медведем у дяди Долмана трубка появилась и он с тех пор закурил?
--Да вроде так, однако он курить начал раньше. И до медведя им было сделано трубок немало, для себя и на продажу. Рукодельник он знатный, ловкий да в ладах с красотой. Ты погляди у Конторы, какие он нарезал узоры на лавках, шкафах, полках и на ленивице у печи!
--Как? Ведь в конторе, в правлении у печи нет никакой ленивицы!
--Да я не о правлении тебе, я о бабке, которую Конторой кличут. Она, видишь ли, совсем девчонкой была, а зарок-клятву дала своему дролечке-ухажеру Васеньке, что будет ждать его со службы на военном флоте, что, когда он вернётся, они поженятся. А он без вести пропал ещё перед войной. Мишка-то Долман к Шуньке, значит, прилипал не хуже банного листа, а она от него бегала и дролю своего Ваську всё ждала и ждала. Не стерпела Долмана и уехала в Архангельск. Там в техникуме лесном обучилась и в конторе какой-то работала, потому и Конторой зовут, там Ваську продолжала ждать. Долман после ранения с войны вернулся, стал охотой промышлять, женился на самой баской барышне в деревне, но беда случилась, утонула Марьюшка. Мишка-то и запил, и закурил, пропал бы совсем, да добрый человек устроил его на буксирный пароход плоты по Двине сплавлять. Всё лето - на реке, а зимой – дома. Шунька-то, как узнала, что Мишка женился, от архангельских ухажеров сбежала сюда обратно, книжек навезла, стала в правлении колхоза работать. У Долмана контузия аукнулась, оглох на одно ухо. Первое лето, как не на Двине. А в зиму каждую, уж третий год пошёл, за романами к Конторе ходит. Видать, начитался правил обхождения с женским полом: то дров привезёт, то ей печь переложит или трубу прочистит, то зайчатиной аль тетёркой или рябчиками угостит; то сеном всю поветь натужит; то мебелью резною все избы в доме обставит. Ну что твой муж законный! Однако в доме у неё не спит. Знамо, не спит. Значит, не муж. Не муж. А мужик он, хоть и в летах, хоть и раненный фрицами и медведем, но по всем строгостям и статьям соответствует – крепкий, баской да пригожий к мужицкому делу. Ещё к тому же модник большой. Курит-то он в трубке табак из папирос. Кто ему рассказал или в каком кино видал, как вождь папиросы разоряет и табак из них в трубку набивает, но моду эту он перенял. Папиросы те называются «Герцеговина Флор». Про трубку ту он непременно тебе расскажет, если на будущий год привезёшь их из Москвы ему в подарок, а мне со старушонкой -- сахарку кусочками и сушек беленьких.
------
Ещё петухи утреннюю зорю не пропели, ещё солнечный ключик не отворил веки Колькиных глаз, как предстала перед ним бабушка, ожидающая это мгновенье с баночкой парного молока:
-- Ну-ко, дитятко, Колюшко, вставай! Ефимушко-то, дедушка, ужо топорик и чайник за ремень заправил да с коробом на крылечке стоит, собрался в лес одиношеньки идти. Не велит тебя будить, коль не сдержал ты своего обещанья ранёхонько встать на грибалку…
Колька вскочил, одеваясь, хлебнул молока, плеснул на ходу на нос из рукомойника и догнал деда за огородом.
Огородом в северных деревнях называли изгородь из жердей, подвешиваемых на колах в петлях из вицы - перекрученных винтом прутиков. Чтобы домашняя скотина не ступала куда ей не следует и сама уходила пастись в лес, и сама возвращалась оттуда, поля, луга, усадьбы, улицы, в том числе улица, переходящая в лесную дорогу, обносились огородами.
Преодолев очередной огород, они пошли напрямую к лесу по межам хлебных и овощных полей. Колька убегал вперед, останавливался, приседал и, пока подходил дед, горстями набивал рот посеребрёнными росой ягодами голубики, черники и красными светофорчиками земляники. Уже подходя к опушке, они увидели вышедшего им навстречу Долмана. Колька разглядел, что спрятано под еловыми лапками в его корзине, и воскликнул:
--Ой, сколько грибов!
--Да ведь нету их!- удивился Долман.
--А это?
--Это не грибы, это рыжики. Я их тут насшибал, рядом. А гриб попался всего один. Рановато ещё им вылупляться. Этот – ранний, колосовик.
Долман достал совсем небольшой, пузатенький белый гриб - боровичок…
--У нас грибом называют только белый гриб. – пояснил дедушка, когда они продолжили путь.- Он как белый царь. Лесной царь, уважаемый. А слуги его – обабки, по-вашему, городскому - подосиновики, подберёзовики, моховики-крепыши. Воеводы его первейшие – грузди, офицеры – рыжики, солдаты – маслюки, а их женки да девки – волнушки и красули. Красули - ваши сыроежки. Видишь, Долман на полчаса опередил нас. За…соня ты!
Уже войдя в лес, дед продолжил:
--Ты думаешь, красули-сыроежки можно есть сырыми? Враки! А вот рыжики можно! Но только наши, северные, настоящие сизые рыжики, а не ваши, южные, цвета поросячьего уха. Только не вздумай есть их в лесу! Смотри под ноги! Ну вот, ты же его раздавил, рыжичка. Жалко, кровушка у него пошла, сок. Неужто ты дух его не почуял?
Колька на самом деле, как только вошел в лес, окунулся в этот дивный запах. Казалось, будто в лесу кто-то разлил колдовской напиток или посыпал пряностями блюдо - круглую поляну, окруженную свечами-елями. На малахитовом блюде было что-то вкусное с перчёным, одновременно медовым, хвойным и острым, как хрен и горчица, ароматом. Хотелось почерпнуть это яство ладошкой и набить им полный рот так, как Колька только- что делал это с ягодами на межах. Он отступил назад и увидел расколотую на части, как маленькое блюдце, шляпку гриба. В изломах проступили ярко-красные капли сока. Сверху шляпка была цвета сизого дикого голубя, такого же цвета, как у еловой коры, кусочки которой  разбросаны вокруг пеньков. Кольке гриб показался голубком. Он нежно подложил под осколки шляпки ладошку, поднес их к губам и… лизнул. Колдовской аромат сильно ударил в нос, и Колька от неожиданности проглотил слюну. «Ничего себе – сыроежка!» - подумал он. Язык горел как головешка.
--Оставь, он уже худой, никуда не годный. Смотри, сколько их тут!
Колька пригляделся к поляне и понял, что это не кусочки коры разбросаны, а рыжики. Они не стояли на ножках, как обычные, тем более нарисованные в книжках грибы, а лежали вольготно на зеленом плюшевом диване. Но каково было Колькино удивление, когда он попытался сорвать первый гриб! Едва он прикоснулся к его ножке, рыжик будто присел, напружинился и вот-вот готов  подпрыгнуть и улететь. Рыжик был крепок и упруг, как хоккейная шайба, ножка его крепко держалась за грибницу, и невозможно было без поломки стащить лежебоку с дивана.
--Ну-ко не так! Ты их, молодцов, ладОм, аккуратненько ножичком срезай да в короб укладывай тесно друг к дружке. Им–то головка к головке веселее будет ждать своей участи…
   Дома бабушка только-только замела горящие уголья в угол пода русской печи и на узенькой деревянной лопатке с длинной ручкой проворно укладывала на разогретые кирпичи пода губники - ватрушки с творогом и с ягодами. Запахло сдобой. Дед хитро посмотрел на Кольку и спросил:
--Небось, губников захотел? О рыжике сыром забыл?
--Нет! Хочу, хочу очень.
--Так делай как я.
Дед взял из короба небольшой рыжик, смахнул кончиком ножа со шляпки и с пластинок хвойные иголки, травинки-соринки, подрезал до основания ножку, затем положил на нос бабушкиной лопатки гриб пластинками вверх. Рыжик лежал, как стеклянное игрушечное солнышко с новогодней ёлки с покрасневшими и посиневшими лучиками-пластинками. На них дед аккуратно, как драгоценные камушки, разложил несколько крупных кристаллов серой деревенской соли. Колька проделал всё то же самое с рыжиком из своего короба, положив его на лопатку рядом с дедушкиным трофеем.
--Ну, теперь главное – не торопиться. Возьми лопатку и поднеси рыжики к угольям. Ближе, ещё ближе, Не тряси, не тычь в под!...Вот так, держи на весу и считай медленно, как заика, до десяти.
Колька начал счёт и заворожено глядел в печь. Над рыжиками вспыхнуло по облачку пара, а льдинки соли зашевелились и спрятались в пластинках. «Кровушка» запеклась коричневыми ободками по срезам ножек…
--Вынимай! – скомандовал дед и отрезал от прижатой к груди ржаной ковриги лодочку хлеба, разрезал её пополам, положил на каждую половинку по рыжику и сказал:
--Зажмурься и ешь!
Колька зажмурился и откусил… Да, зажмуриться было надо! Первый же хрустящий кусочек гриба перенёс Кольку на ту лесную поляну. Перед закрытыми глазами проплыл туман, возникший из тех двух облачков в печи, с густым ароматом, который так хотелось, но невозможно было почерпнуть ладонью и вкусить тогда на поляне в лесу. И вот сейчас удалось. Не хотелось открывать глаза, и он, доев это чудо, несколько секунд продолжал сидеть, зажмурившись и улыбаясь.
--Ну-ко, чему это так сладко улыбается наше дитятко? Какой сон ему ещё грезится? Не выспался добрый молодец…
Колька открыл глаза и увидел прямо перед собой лицо Конторы. Она смотрела на него, чуть-чуть сведя брови, будто хотела его в чём-то упрекнуть или уличить, а глаза и губы её лукаво, тепло и ласково улыбались:
--Голубанушко наш-то не выспался, глазки-то захлопнулись, как капканчики, не открываются? Колюшко мой…
--Да вот рыжики, тётя Ко… Ой, тётя Шуня! Мы с дедушкой уже в лес сбегали. Теперь я знаю и всем буду рассказывать, какие грибы можно есть сырыми… Ну не совсем, зато какие вкусные. Жаль, в Москве такой печки нет и нет таких рыжиков!
--А когда ко мне за другой книжкой придешь, узнаешь, какие вкусные рыжички прошлогоднего засола.
Контора положила ладонь на его плечо, слегка потянула Кольку к себе и заглянула ему в глаза. Колька смутился – так нежно глядеть на него могла только его мама.
--Придешь?.. Ольга Матвеевна, Ефим Васильевич!- Контора повернулась к дедушке с бабушкой, – завтра выход к сену. Бригадирша давече сказала: выходить надо всема, травы шибко густые. И внучек ваш, Николай Петрович уважаемый, пусть пожалует тоже, с грабельками. Пора ему на зароде постоять, сенушко в стожочки-примёточки притоптать.
--Ну дак, куда ему деваться! Ужо пойдёт парень наш. Грабельки-то для него я ещё зимой твоему дроле, Долману, заказал. Вчера он принёс. Справные как всегда,- сказал дедушка, при этом отчётливо и медленно произнёс слово «дроля», отчего Контора рассмеялась и отмахнулась рукой:
--Уж больно порато сватают мне этого бобыля, но я другому отдана и буду век ему верна. – Контора вновь посмотрела Кольке в глаза. Взгляд её был ещё ласковее, но с заметной грустинкой.
--Был бы тот дружок да от него… сынок…да такой, как этот голубок… Ох ты меченьки! Дура я старая, разме… разболталась! Уж точно: пиши, контора. Я-то… чего, этого… пришла? Да, бригадирша приходила…
--А Торопыга сама здесь была, всё сказала,- улыбнулась бабушка.
--Тётя Шуня! А вы расскажете про то, как медведь за пароходом плыл? Пожалуйста…
Контора оглянулась.
--Да я тот-он год сболтнула внуку. Он ой как любит наши россказни, шоколадом не корми!
--Расскажу, расскажу, милок, погоди чуток, дитятко моё.
Контора чмокнула Кольку в щеку и взметнулась к выходу. Бабушка грустно посмотрела ей вслед:
--Ой бабка, что твоя банька: одна ждёт своего парю, а другая – своего пару. Гляди, какая ядреная ещё девка!
-------
«К сену» - на травокос и уборку сена - деревня из покон веков выходила «всема» - от мала до велика, всем населением, включая и гостей. Выходила как на праздник, со своими старинными обрядами и нарядами, неизменными ни при каких переменах в стране и мире. Главное: лишь бы травы стояли по пояс да косы были отбиты и остро отточены, лишь бы стожары – сосновые жерди - были высокие и крепкие, лишь бы длины навильников хватало, чтобы мужикам метать и укладывать здоровенные охапки промеж стожаров на вершины примёток-стогов; лишь бы пива на всю артель было наварено да вином-водочкой инструмент был протёрт, а с ним и глотки смочены, да так, чтобы песни задорные преградили тучам дороги к лугам.
И правление колхоза и сами селяне и их гости свято соблюдали эти правила и обряды. И погода тогда не подводила, вёдро держалось всю сенокосную пору.
В первый день все обязательно надевали праздничную одежду. Женщины,  доставали из сундуков своих прабабушек домотканые льняные сарафаны с поясами, расшитыми речным жемчугом и черным бисером, разноцветными и золотыми нитями. Грабли брали деревянные, резные, с расписными узорами. Мужики надевали косоворотки с вышивкой и подпоясывались веревочными шелковыми поясами с кистями. На головах стариков красовались непременно картузы с лакированными козырьками, сапоги обильно смазывались дёгтем и натирались до солнечных зайчиков. Наряды такие Колька видел только в кино и один раз на концерте хора Пятницкого, и совсем не подозревал что их можно увидеть в жизни. Традиционно оделись бабушка и дедушка.
--Пошто в ремки оделся? К сену надо выходить во всём справном! Вон на лавке одёжа твоя, еще вечор постирала и погладила.
Самое вкусное сено убирали в Роще - на большом острове между Северной Двиной и её притоком – речкой Курья, протекающей по заливным лугам под угорами - частями крутого высокого берега, разрезанного оврагами - держащими на своих плоских плечах цепочку деревенских домов и старую двуглавую деревянную церковь. От неё до Рощи пять километров преодолевали на деревянных лодках и на карбосах - огромных, размером с трамвай, тоже вёсельных лодках.
Спустившись с угора, Колька увидел в притулившемся к берегу карбосе Долмана, сидевшего на высокой скамейке точила. В карбос помимо точила были погружены телега, конские грабли, две лошади, три больших чугунных котла для поварки, ящик вина (водки) и два бочонка пива. Колька обратил внимание, что в карбосе не было ни вёсел, ни мотора, а за железную петлю на носу привязана верёвка, конец которой прятался в стайке девок и баб, сидящих на берегу. В стайке он увидел Контору. Долман поманил Кольку рукой.
--Забирайся, паря. Пока бурлачки нас дотащат бечевой до Рощи, мы с тобой косарям смену кос наточим. Так?
Колька оглянулся. Дедушка с бабушкой одобрительно кивнули и пошли к другим лодкам.
--Так!
Колька пришёл в восторг от приглашения. Он знал, какой долгий путь, и надеялся, что Долману его вполне хватит на историю о медвежьей курительной трубке.
--Положи грабельки вдоль борта, будешь за эту ручку крутить точильный круг, этот камень. Почерпни ведёрком воды и налей в колоду, чтоб камень на пару дюймов погрузился в неё.
Колька моментально выполнил команду и ждал по стойке «смирно» следующую потому, что в клинышке расстёгнутой косоворотки Долмана увидел полинявшие полосы тельняшки. Колька уже знал, что Долман служил на флоте, а моряков он обожал.
--Сядь на банку, — велел Долман и ожидающе присмотрелся к Кольке. Тот, не оглядываясь, сразу сел на скамейку поперёк карбоса, и приготовился к очередной команде. Долман помолчал и сказал:
--Ты, однако, не дурак. Добро, паря. Вопросы не задаёшь, что такое дюйм, не ищешь банку, знаешь, что по-морскому банка - то же, что на берегу лавка или скамейка. Откуда, мил отрок, ведаешь про то?
-—А я книжки про море и корабли люблю, хожу в кружок морского моделирования.
--То-то. Ну, значит, мы с тобой коллеги, одного поля ягодки. Ты, я знаю, внук Ефимушкин. Контора мне про тебя всяко нарассказывала. И когда она успела полюбить тебя? Аж завидки под килем скребут. Ну да ладно, крути, крути круг.
Неожиданно появился с рулевым коротким веслом и пробрался на кормовую банку маленький и кудрявый, как ягнёнок, мужичонка. Мальчишеским голосом он крикнул на берег:
--Давай, родимые, покряхтём, попер… да карбосочек наш столкнём, да бечёвочкой крепенькой в Рощу к сенушку попрём! И…раз! И…два! И…ищо раз..
Долман и Колька спрыгнули и помогли столкнуть карбос. Бурлачки впряглись в петли бечевы и повлекли карбос вниз по тихому течению речки.
--Гляди, Мишка,- проверещал с кормы мужичонка, – как твоя Контора задницей вилят! Как твоё точило! Кабы мне такая досталась, я бы на ней живо робёнков наточил, не хуже вот этого. Будем знакомы. Меня Комаром кличут, а тебя?
--Николай, — угрюмо ответил Колька. Ему сразу показался подозрительным этот мужичишка, уж больно болтливый. Как бы он своей болтовнёй не загрузил бы весь путь. Не даст Долману рассказать…
--А пошто, Николай, не спрашивашь, почему Комар я? А, догадался сам? Правильно, коротышка я, Захар, мал, как комар. Мы все, Скоробогатовы, отродясь со времён царя Петра Великого малого роста пошли. Однако на пользу: едим, пьём по-малу, одежку шьём и покупаем маникурненькую, зато дома у нас, Комаров, самые большие, коровы – самые доящие, а радиоприемник во всей деревне только у меня, все часы по моим часам теперь сверяют, а не по гудку пароходному. Добра всякого наживаем шибче других, потому фамиль наша Скоробогатовы… Вот только, жаль, жёнки дородные за нас не идут. Моя дак за пазухой у меня схорониться может… Была б как Контора… А ты, Долман, вон какой лоб, а не можешь её сподобить. Вишь, как задом крутит! Гляди! Гляди – подол подобрала, нет, задрала! Гляди, сарафан сняла! Сраму не боится! Вот те бабка! Мне бы край от этой коврижки вчерашней.
  Контора отделилась от бурлачек. В глухом полинявшем купальнике она напомнила Кольке девушку с веслом – скульптуру в парке Горького, только купальник был ей тесен. Она зашла в воду почти по пояс и кинула в карбос сарафан:
--Примите, уважаемый Михаил Григорьевич в ваш ломбард мой парижский наряд с бриллиантовым колье. Буду вам крайне признательна, если на время моей транспортной миссии вы их сохраните и возвратите мне у колхозной поварки вместе с вашей улыбкой и… миской борща!
Контора это проговорила громко, чётко, с интонациями и осанкой светской дамы, в лад своим шагам по каменистому дну, под хохот Комара и замеревших бурлачек, а, выходя из воды, шлепнула себя пониже спины да так, что брызги попали в разинутые рты Кольки и Комара.
Долман потупился и отвернулся, а Комар, смахивая с лица брызги, провожая восторженным взглядом Контору, сокрушённо сказал:
--Вот, Михаил Григорьевич, что город делает с нашими советскими крестьянками. Разврат да и только! Ты думашь, она там в своем техникуме и в конторе так и сидела на засове? А пошто ты сам не вскроешь её погреб?
Долман резко повернулся к Комару:
--Заткнись! А то твою курносину на ноль вот этой косой срежу! Правь давай от мели… Ты, Никола, про Москву нам поведай, как там живут «масквичи», «харашо» или, как мы, двинские, на «отлично»?
Это Долман первый раз передразнил Колькино московское аканье. Потом, годы спустя, при встречах с Николаем Михаил Григорьевич нарочно во всех словах вместо буквы «о» подчёркнуто выговаривал букву «а», Николай же – наоборот.
Колька сделал несколько оборотов точилом, поднял взгляд на Долмана и осторожно попросил:
--А можно вы, дядя Миша, расскажете про того медведя, который подарил вам трубку табачную?
Оба мужика рассмеялись. Колька полез в свою котомку и достал пачку папирос «Герцеговина Флор»:
--Это папа мой по моей просьбе вам в подарок прислал.
--Ух ты! Вот это я понимаю!
Долман улыбнулся, отложил косу, достал из брюк трубку и фронтовой самодельный плексигласовый  портсигар с выгравированным на крышке портретом Сталина. Осторожно, как ребёнок коробку с долгожданной заветной игрушкой, Долман открыл папиросы и стал их потрошить и перекладывать табак в портсигар. Делал он это весьма обстоятельно, загораживаясь от ветерка, ловя, подбирая случайно падающие даже мелкие-мелкие табачинки. Последние щепотки табака он набил в трубку, раскурил её и зажмурился. Колька подумал, что так же, как ему представилась лесная поляна, когда он ел сырой рыжик, Долману от затяжки представилось море с его запахами, волнами и кораблями. Колька ждал. Бурлачки запели, карбос плавно скользил по воде, шурша иногда по камням и песку на дне. Лошади изредка фыркали, отмахиваясь хвостами от оводёнков и мух.
--Ну что тут рассказывать? Было дело. Ка - быть, было давно, ка - быть, и недавно, шрамы ещё на загривке волосами не заросли.
Долман повернулся к Кольке затылком и провел ладонью против шерсти.
--Видишь три борозды? Зацепил маненько косолапый своими коготками. Чайнику спасибо, прикрыл мою голову и шею… Я того медведя ещё по дороге в конторку выследил. Муха моя учуяла, вывела на него. Она у меня горазда. Меня умней.
Тут Колька увидел, как с носа карбоса промеж лошадиных ног, под телегой, проползла к ним остроухая черная с белой грудью крупная лайка. Муха услышала, что о ней зашла речь, и обьявилась, покачивая, как веером, закрученным в кольцо хвостом. Колька достал из котомки губник, Муха радостно присела, поглядывая то на губник, то на Долмана.
--Возьми, только скажи спасибо.
Муха осторожно взяла из руки губник, положила его перед собой, посмотрела на Кольку, два раза гавкнула и одним махом слопала гостинец. Колька полез ещё за одним губником, но Долман остановил его:
--Не перебивай ей аппетит. В Роще, на острове, нынче много белки, уходит она за Двину. В ветреную погоду по большим волнам ей трудно переплыть быстерь. Она плывёт, пока торчит ёе хвост из воды, как парус. Попутный ветерок ей помогает, а боковой или встречный кладет хвост на воду, и зверюшко либо тонет, либо возвращается обратно на берег и ждёт погоды. А в Роще ни одного высокого дерева, спрятаться негде, вот и собаки их подбирают… Да… Так вот, повела меня Муха к зверю, а дождик пошёл, морось. Я-то и поскользнулся в момент выстрела, не промазал, но жиган попал не в голову, а в его загривок. Пока я норовился ещё пальнуть, ноги мои разъехались, и я вовсе упал, промазал да ногу шибко подвернул. Мишка испугался выстрела и в лес рванул. Нога поврежденная заныла, идти худо. Срубил я сук берёзовый с капом - это нарост такой, изогнутый, как рукоять. Коня, значит, себе сварганил. Решили мы с Мухой до конторки доковылять, чайку попить и перекусить, в тепле переночевать, дождь переждать, Так и сделали. На ночь-то я коленку травами распаренными обложил, мхом укутал. Утром стало вроде ничего. Выбрались через лаз. Красота. Дождя нет, туманчик простынки развесил, чистые, что Контора выстирала. Хотел было сползти с избушки своей, но коленка повелела за конём моим вернуться. Пошел я, опираясь на него. Муха вперёд убежала, в туман нырнула, долго её не было, вдруг прибегает, на передние лапы припадает, задними елозит и лает. Понял – знак даёт за ней следовать. Думаю, взяла след нашего подранка. Ведь знает, шельма, нельзя подранка в лесу бросать, не сможет он рану, хоть и малую, на загривке своём ни зализать, ни загладить. Жалко, погибнет скотинка мучительно, подсобить ей следует. И точно. Муха с тропы свернула, носом в траве и во мхах шныряет, на меня смотрит, торопит, мол, пошто отстаёшь. Я и сам вижу: тут он постоял, потоптался, покрутился вокруг себя, хотел загривок свой достать. Капли крови кругами рассыпаны, что грибных ведьминых колец. А тут устал, горемычный. Лежал – трава вымята, крови лужица. Худо. Однако дальше след к болоту повёл и затерялся. Топи там. Ну что ж, думаю, может, и к лучшему, велел Мухе к дому выводить. Возвратились на свою тропу. Муха опять далеко вперёд убежала. Иду с конём, ружьё за плечом, курок спущен, чайник за спиной в мешке погромыхивает. Вдруг чую, кто-то мне в упор, в спину, смотрит, кто-то будто магнитом меня крутанул. Я и глянул через плечо. А он, мой подранок, мною меченный, мой дружок горемычный, мой мститель на задних лапах стоит и мне смрадом из своей пасти прямо в глаза мои дышит. Смекнул я в момент, что не успеваю ружьё из-за плеча вызволить, что остаётся только сбежать от него, подранка ослабленного. Повернулся и только шаг ступил, а коленка-то хрясь. Тут-то он меня и «погладил», хватил своей лапищей по спине, да попал своим боксом по чайнику, Я пал, а он мне на спину навалился. Кровь глаза застилает, думаю – с него течёт, своей боли не чую. Правую руку держу на ружейном ремне, оно-то, ружьё, под зверем, мешает ему, как и чайник. Злится, родёмый, хватает чайник клыками, когтями рвёт. Мнёт его в мешке на мне, позвонки мои этой медяшкой пересчитывает. Всё, думаю, прикончит меня. Но вдруг он как-то отпрянул, я быстрехонько повернулся: пасть открытая, пена из неё мне в рот лезет… Вот тут- то я и сунул что было сил коня своего - сук березовый прямо в его глотку. «Мцыри» Лермонтова читал? Он и попятился. То ли кляп мой сработал, то ли Муха вцепилась ему мёртвой хваткой в задницу, но мишутка закружился юлой, как в цирке. Муха аж летает – лапы в стороны, а хватки своей не отпускает. Тут-то я изловчился, сидя, выстрелил и угодил ему прямо в головушку промеж глаз. Уже не помню, как подполз и вытащил из его тёплой пасти сук-спаситель… Муха долго меня облизывала, пока не очнулся. Очнулся и понял, что идти не смогу: вдыхать больно, коленка свербит, одну руку вовсе не чую и почти ничего не вижу: веки кровью склеены. Сломал, значит, он мне два ребра, руку вывихнул да загривок и плечо порато вспахал когтищами. Хватило сил разорвать рубаху и на загривке пук мха прижать к ране. Спасибо Мухе – учуяла в лесу грибников, привела их ко мне… А из того сука березового, из каппы-корешка, вот эту трубочку-подружечку смастерил, пока в больнице лежал…
-------
Пока в остожьях мужики втыкали в землю стожары, под будущие примётки – тонкие хорошо проветриваемые стога, пока бабы, девки и робёнки –детвора - ворошили скошенную накануне траву и подвозили кучи на санях и подводах к остожьям, пока не началось главное действие – метания сена ( навёртывания на вилы огромных охапок ещё не полностью высохшей, не пожелтевшей, нежной, как кружева и ароматной, как духи, травы, и укладывания охапок между стожарами от земли до их верхушек ) и пока ещё ни один мальчишка или девчонка не встали на «зарод» (зарождение примётки) и не начали приминать своими ногами и грабельками охапки между стожарами, шло приготовление к открытию праздника.
Оно должно, как всегда, состояться в обед у поварки – места, где на козлах подвешивались над кострами три большущих чугунных котла. В одном варились из квашенной капусты мясные щи, в другом тушилась картошка, тоже с мясом, а в третьем кипятилась вода из реки для чая. Выбрать удобное и красивое место для поварки на берегу, на проветриваемой полянке в согре - ивовом кустарнике, соорудить козлы, заготовить дрова, разжечь костры и успеть точно ко времени приготовить обед - было делом хлопотным, но весьма почетным и хорошо вознаграждаемым правлением колхоза. Этим и занялись Долман, Комар и Колькина бабушка.
Сам же Колька им активно помогал: таскал дрова из карбоса, ломал сухие ветки для растопки, носил из реки воду, закрывал от солнечных лучей травой и ветками поставленные на лавки бочонки с пивом.Жарко, солнце палило, кусали овода, саднили мозоли на ладонях от точила, но настроение у него было весёлое, и, помогая старшим, напуская на себя важный вид, ему хотелось, если не петь, то, по крайней мере, залиться таким же восторженным лаем, каким собаки сопровождали полёты белок с ветки на ветку в согре. Да ещё дедушка принёс ему в ладонях с луга, словно кусок торта, соты диких пчёл, наполненные мёдом. И в этот раз с диким мёдом в его детскую душу и тело запала осязаемо навсегда красота луга, неба, реки и этих добрых людей - сказочников русского Севера. Спустя несколько лет, он сам случайно скашивал на этом лугу кочки с медуницами, но, выпивая мёд, не ощущал прежней безмятежной радости. Его уже волновали вопросы: а сколько он загубил будущих медуниц, этих неутомимых полупчёл, полушмелей, а сколько останется неопылённых цветов в травах и на кустах дикой смородины  после этих сладких только для него и людей мгновений… А пока детство его невозможно было отличить: ни от цветка с бабочкой, к которым Колька крадучись подполз и наблюдал у самого носа, ни от несмышлёного малька-щурёнка, заплывшего в его ведёрко, ни от доверчивой белочки, прыгнувшей ему на плечо, спасаясь от собаки. Да разве всё это не сказка? А рассказ Долмана? Вот ещё бы Контора рассказала, как медведь за пароходом плыл…
Контора, купаясь в речке, тайком наблюдала, как это любопытное светлоголовое, в белой панамке дитятко то с камня на речном порожке что-то долго рассматривает в воде и в своём ведёрке; то морщится и дует на свою ладошку, то трет глазки, залитые слезами от дыма костра, то, как поймает овода, плюнет ему в глаза и, задрав голову, смотрит, как тот улетает ввысь, и сам при этом забавно чихает от солнышка…
--На совет, на обед, на колхозный мясоед! –трижды истошным голосом прокричал Комар и отбил длинную дробь двумя ложками на ушате.
На луг потянулся дух от поварки, а с луга – люд. Все расселись в большой табор кучками, кто семьями, кто дружескими компаниями, полукольцом под тенью согры, расстелив скатерти, платки и разложив на них праздничную закуску. У котла с кипятком выстроилась очередь с чайниками. По обычаю, каждый уважающий застолье северянин, «перед тем как проглотить кусок, должен похлебать чаёк». И, как выяснил Колька, не один «бокальчик». Он лишь к концу прошлогодних каникул научился не только «отворять перед едой пузо чаем», как говорил дедушка, но и выпивать с одним «квадратиком» сахара аж два бокала (по два стакана в каждом!)
Этой премудрости его научил дедушка. Колька тоже раскалывал «квадратик» щипчиками на четыре дольки, но как только клал дольку в рот и делал первый глоток, сахар мгновенно растворялся, и второй глоток уже не был сладким. Он делал вид, что ему сладко. Тогда, в послевоенные годы, туго было с сахарком. Колька это знал, потому что и в Москве лишний сахар можно было приобрести не просто, как и сушки из белой муки, которые папа с мамой вместе с несколькими пачками грузинского чая «Экстра» посылали старикам в деревню в качестве наипервейшего гостинца. Дедушка и бабушка видели Колькины тщетные попытки и тайком подсмеивались над внуком, однако бабушка повторяла:
--Ну-ко, не дури, накладывай сахарку вволю!
Но дед однажды после того, как они два часа попарились в баньке и уселись за самовар, решил поделиться секретом:
--Чтобы во рту было долго-долго вкусно от самого чая, а не от сладкой водички, как от компота и ситро, нужно сахар подставлять чаю редко-редко, тогда, когда преснятина надоест, когда ты сам этого пожелаешь. А делать это надо так. Махонький кусочек сахара, четвертушку «квадратика», сразу спрячь под язык. Пока прячешь, уже сладко. Смыл эту сладость с языка двумя-тремя глотками - переложи сахар на язык и тут же спрячь обратно и опять сделай два-три глотка. Вот так и мелькай им изредка за зубами.Благо, после баньки пить здорово хотелось и на пятом бокале Колька познал истину…
Чай деревенские пили красиво, картинно, даже демонстративно, будто позировали перед художником или фотографом, которых и в помине то не бывало. На вылазках в поле, в лес, на луг или к пристани в ожидании парохода, брался всегда большой металлический чайник, в котором кипяток доходил только до носика. Насыпалась «заварка» в некипящий кипяток, и чайник накрывался полотенцем. Старший в компании взмахами ладони через некоторое время подгонял к своему носу парок из носика чайника и по своему ведому давал «добро». Каждый бокал обязательно должен был иметь глубокое блюдце, которым, пока раскалывался на кусочки «квадратик», накрывался бокал с чаем, а затем блюдце ставилось на метёлку пальцев руки и в него из бокала наливалась порция чая. Где бы то ни было, в любую погоду перед чаепитием снимали шапки и платки, верующие крестились.
Прямыми спинами и вытянутыми шеями с выдвинутыми вперёд сложенными в дудочку губами пьющие чай напомнили Кольке важных гусей, расположившихся вокруг скатертей-клумб и нюхающих цветы. Но самый смак заключался в том, с какими вздохами, присвистами, охами и причитаниями втягивался ими чай. И не просто так возникали эти звуки, а были они вступительными или заключительными аккордами к репликам и вопросам, которыми перекликались между собой компании.
--Контора! Пошто я тебя… старую… корбень ужо трое суток… не видал? – делая паузы для глотков, явно «работая на публику», громко спросил Долман. –А ли нового дролю завела?
Все повернулись к Конторе. Она с бурлачками только что подошла к поварке после купания в речке с распущенными волосами в сарафане, босая. Будто не слыша Долмана,повесила на куст рядом с костром свой купальник, медленно подняла, тщательно уложила и закрепила волосы на затылке высоким гребнем. Затемприподняла до колен подол и прошла так мимо Долмана с Комаром к своим подружкам, сгребла г ногой в кучку скошенную траву, села величественно на неё и вдруг неожиданно визгливо заголосила:
--Ой да пошто на бедную мою головушку, да непорочные чрева мои, да на судьбинушку мою непутевую нужда выпала такая!?
Все отставили в стороны блюдца и замерли. Все знали о её Ваське и приготовились к неладному. Контора не унималась:
--Ой да как пережить мне мой срам непристойный!? Ой да как мне теперь в глазоньки ваши, люди добрые, смотреть…
Контора залпом выпила полстакана водки. Все разом охнули, а Долман взволнованно спросил:
--Да что, однако, случилось, Марфа Игнатьевна?
Контора громко втянула носом воздух со своего локтя, зажмурилась на три секунды, шумно выдохнула и громко весело объявила:
--Да в город меня носило. От тебя, Мишенька, аборт делала!
Долман поперхнулся чаем, уронил блюдце, и оно разбилось об бокал. Все захохотали, а одна старушка перекрестилась и тихо, но отчётливо сказала:
--Знамя это. Свадьбе быть. Женишься ты, Долманушко, нынче, энтим летом.
Следом за Конторой стакан с водкой выпил председатель, поздравив всех с выходом к сену и пожелав всем здоровья и вёдреной погоды. Пошли по рукам бутылки с водкой, братины и кружки с пивом. Тосты и здравицы следовали всё краше и краше, все ядрёнее и заковыристей. Заиграли гармони, зазвучали песни и частушки, задробилась кадриль. А солнце не переставало палить и палить. Наконец, все уморились, вскипятили воду в котле и снова уселись попить чайку.
Колька сразу после того, как Контора обидела Долмана (он был в этом уверен, хоть и не знал, о чем она сказала), всё время наблюдал за ними. Он видел, как Долман один ушёл на берег, сел на камень и выкурил подряд несколько трубок. А Контора, хоть и хохотала в своей компании, всё приподнималась и незаметно поглядывала на Долмана. Когда же все вернулись к чаепитию, Контора, заметив на себе взгляд Кольки, поманила его к себе. Кольке почему-то стало жалко и Долмана, и Контору. Он подошёл к ней. Она усадила его вплотную рядом с собой,
--Посиди, мой желанный, голубанушко мой ненаглядный. Посиди рядком, поговорим ладком. Откушай моих рыжичков солёных.
Кольке есть не хотелось. Он увидел, как на свое место вернулся Долман. Заметила это и Контора и прижала к себе Кольку. Кнопка-родинка на её щеке оказалась совсем рядом и Колька попросил:
--Тетя Шуня, вы обещали… Может, сейчас расскажете…
--О чём ты?
--О медведе, что за пароходом плыл, как это было?
Контора рассмеялась, подумала и громко сказала:
--Вот отрок любознательный из Москвы желает знать, как мы в глухой северодвинской деревне поживаем, какие у нас истории случаются. Кто знает, может, из него второй Максим Горький выйдет. Настоятельно просит рассказать, как медведь за пароходом по матушке Двине плыл. Рассказать?
--Расскажи! - хором ответили присутствующие и пересели к рассказчице поближе. Долман не пересел, однако ухо свое здоровое навострил в её сторону.
--Не помню, старая ка - быть не так уж очень (она кивнула в сторону Долмана), но, убей меня таракан, забыла, в кой год это было. Вспомнила! Тот–он год у меня морква уродилась, большущая, как королева, как королева полей - кукуруза. Да не наших полей, с наших полей початок – что достоинство у Ванечки Кузькина… Да не подумайте чего такого, достоинство у нашего дурочка – нос, что фигушка – с ноготок верхушка. Да. Однако бедовый был Ванечка, пешком мог под столом пройти, как паровоз в тоннель, но девок да баб баловал, ох как баловал. Чего гогочите? Кадрилью баловал. Клуба тогда не было, в гумно плясать ходили. Полы-то в гумне ещё моим дедом настелены из лиственничных досок, толщиной со спичечный коробок, если его на попа поставить, да и коробок–то не нынешний – дедовский, с длинными серными спичками. Бабуленька моя, помню, пела: «Десять коробочек серных спичек, я настою их на мыльной воде, этим ужасным, но верным средствием я утолю свою боль во груде»
--Тётя Шуня, –прошептал Колька, – я про медведя просил…
--Ну да, про медведя я и говорю. Правильно, тот–он год морква уродилась с Кузькин … ой! Я ж про Ванечку, про нашего февралюшку – то говорю. Малость у него в головушке не хватало, как деньков в феврале. Может, оттого, что курить был горазд. В гумне, бывало, сидит в тенёчке, наблюдает, как кадриль дробят, а сам сосёт «козью ногу» - самокрутку с пол газеты. Робёнки в неё вместе с махоркой напёрсток пороху сунут. Он сосёт, сосёт, порох-то и вспыхнет, враз гумно всё осветит, а Ванечка стоит, с ноги на ногу в бахилищах, что твой карбос, переминается, улыбается, голубанушко, ну как ты, Колюшко, когда бабочку на цветочке разглядывал… Тут–то гармонист как гармонь рванёт, а девка самая разбойная как к Ванечке подойдёт да дробь с поклоном перед ним отобьёт, да под ручку его нежно возьмет, да на середину с ним гоголем пройдёт - тут вся публика и замрёт, тут вся публика и ждёт, как дроля бахилой половицу расшибёт. А он упорный, всё в лад с гармошкой не попадёт, ногу задерёт и ждёт, ждёт и, наконец, кА-а-ак пробьёТ и спичками светит – нет ли от бахил отметин. Добрый мужчина был, знал ведь всегда про порох, но не показывал вида и не боялся. Только мамки своей, колдуньи старой, пужался, особливо двух её наказов: не жениться и… тараканов уводить из дому. Знамо, как не жениться. Говорили, будто она сама у себя роды принимала и вместо пупка ему то самое место обрезала. А от тараканов у неё своё снадобье было. Положит на ночь за печку Ванькину шапку с салом, к рассвету она полнёхонька тараканов, и велит она дурню высыпать её под крылечко чужого дома. Пока он шапку–то несёт - тараканы высыпаются и тропу свою метят. По ней остатки их из дома колдуньи все перебираются на новое жильё.
--Тетя Шуня! Я же… просил… про… - всхлипывая, вытирая слёзы, промямлил Колька.
Контора будто очнулась. Посмотрела по сторонам, потом на Кольку, улыбнулась ему ласково в глаза.
--Потерпи… сынок.
Она склонила Колькину голову, положила её себе на колени, погладила и продолжила:
--Морква у меня тот–он год уродилась. Решила я три мешка на пароходе в Архангельск, на рынок отвезти, продать да книжек подкупить, а заодно у Фроськи, подружки моей по техникуму, побывать, дитём её полюбоваться. Баской, хороший мальчонка, на тебя, Колюшко, похож. Ох, как я ей позавидовала тогда… О чём-то я? А, про моркву, ну да, про моркву…
Контора задумалась, протянула соседке стакан. Та ей плеснула водки. Контора опустила голову, глядя несколько секунд то на Кольку, то в стакан, потом на Долмана и выпила всё до капли.
--Про моркву мою, значит. На пристань я её повезла. А пристань у нас, Колюшко, ты знаешь, далеко. Багаж надо подвозить на лодке или на телеге. Вот и пошла я к нашему конюху, чтоб он мне подсобил. Матвеюшко, добрый человек, не пожалел тарантаса – повозку на железном ходу, то бишь с колесами не на деревянных, а на железных осях и на рессорах. Тарантас бежит легко, лошадке тужиться не надо, морковушку мою на колдобоинах не трясёт, не бьёт, первый сорт! Так невестушек с женишками на тарантасе катали. Матюшке тарантас как раз после одной свадьбы в ремонт был даден. Ох и свадьба была!
--А медве-е-е-дь? –не унимался Колька, поднимая голову с колен рассказчицы.
--Погоди, родной. Бабы, а ведь, правда, – хороша свадьба была Глашки с Гришкой Балакшиным? А помните, как тогда тарантас на бугорке опрокинулся и невеста с женихом упали прямо в лужу в аккурат под бок Адмиралу – хряку со двора Яшки - Комара? Старухи на мосточках стояли, как увидели этот конфуз, враз перекрестились и прокричали: «Знамя, знамя пало! Любви да деток Господь даст порато!» И то правда: за три года примета оправдалась, четверых робёночков сотворили молодожёны, и все – одно загляденье, как ты, Колюшко мой… наш…
Контора поцеловала Кольку в лоб.
--Пошто слёзки, миленький? Пошто губки трясутся? Да плыл, плыл твой медведь за пароходом! Плыл, вот те крест. Обидела я тебя, дура? Ну чуток дай вспомнить подробности. Как это…
Контора вздохнула и прижала Кольку крепко к себе, да так, что его щека соприкоснулась с кнопкой–родинкой, и он закрыл глаза и улыбнулся надежде.
--А в тарантас Матюха запряг Стрелку. Кобылка махонькая была, но нас с тремя мешками и чемоданом довезла к пристани одним махом. А ведь никто не думал, что она резвой такой будет. Когда колхоз у цыган её выменял, она была кругла да туга, как мяч. Думали, что она жеребёночка принесёт, а она на следующий день с лица спала, одни рёбра. Ваське рыжему, ветеринару, спасибо, выходил. Цыгане–то перед обменом вставили в её зад соломинку и всем табором надули кобылку…
Все захохотали, а Колька вскочил, захлебываясь слезами, рванулся бежать. Но Контора взнялась на колени, поймала его в охапку и стала целовать, целовать, целовать. Колька, рыдая, обнял её доверчиво так, как давно уже не обнимал маму. Грудь, плечи Конторы тоже заколыхались от рыданий… Смахнув слезы, она рывком с Колькой на руках встала, ещё крепче прижала его к груди и громко, но нежно и просветлённо сказала:
--Мишенька, Долманушко мой! Засылай сватов!
***