Г.Пагутяк, "Слуга з Добромиля", 2005-2006 г.г.
Источник: Word-файл от автора, 2010 г.
Перевод с украинского - В.Щербаков.
В 2010 году Галина Пагутяк стала Лауреатом Национальной Шевченковской премии в области литературы.
Обложка - коллаж В.Щербаков;
фото-фон: Ayman Lotfy
RDPSA - AMIPP
PSA Middle East Region Director, Region 31
www.allotfy.com
http://psa-newmember.org/psa-regions/regions/reg31.html
С аудиофрагментом перевода можно ознакомиться здесь
http://vipra-ur.deviantart.com/gallery/?offset=48#/d2mojmn
Аудиофайл доступен для бесплатного скачивания.
Вступление и музыка - Алия Егизбекова,
(http://fav.me/d39flri ,
http://www.proza.ru/avtor/ryabina)
Астана, Казахстан.
Текст читает В.Щербаков, Никополь, Украина.
Запись любительская, монтаж - В.Щербаков, 2010.
"Львовянка Галина Пагутяк – одна из наиболее самобытных украинских писательниц.
Большинство ее романов вышли в «Советском писателе» (теперь – «Украинский писатель»).
Это добротная интеллектуально-историческая проза. Премию госпоже Галине дали за роман «Слуга з Добромиля».
Фантастический роман Галины Пагутяк "Слуга з Добромиля" пропитан мистикой западно-украинских преданий.
Здесь с обычными людьми спокойно соседствуют вампиры и другая нечисть (эмигрировавшая из Европы в карпатские земли в поисках лучшей жизни).
Незаметно вплетая фантастические мотивы в текст, писательница превращает вполне историческую драму в магический реализм.
За мистическими историями ей далеко ходить не надо - семейных преданий с головой хватит.
Галина Пагутяк - выходец из славной династии Бессарабов, то есть дальняя родственница самого графа Дракулы.
(К.: "Дуліби", 2007 [описка в цитате: должно быть - 2006; В.Щ.]) (Из
Добромыльский подвижник
Лавров, 1939 год
Село окуклилось туманом и не видело, либо не хотело видеть это непотребство, творившееся в монастыре василиан. Видеть это было опасно, значительно опаснее, чем в мирное время. Узнали опасность сначала с Запада, когда вступили в Польшу, а теперь — с Востока, о котором мало что слышали, но не ожидали для себя ни мобилизации, ни конфискации, ни обесчещивания девок и молодиц, потому что от дедов-прадедов хорошо знали, чем оборачивается для простых людей война. Через два месяца под большевиками поняли, что сам Антихрист вступил в их Бескиды, и ожидали, что об этом в воскресной проповеди провозгласит отец-настоятель монастыря, но тот посреди службы почернел с виду и стал биться в судорогах. Братья, Павел и Никодим, оба подбежали к нему, чтобы не разбил голову о каменные ступеньки, закрыли от любыпытных глаз своими чёрными рясами. Нужно же было такому случиться... Да, ходили слухи, будто у отца-настоятеля была чёрная болезнь и ежегодно находился в госпитале во Львове, а получил эту болезнь в войну четырнадцатого года. Хотели даже выбрать нового, но Антихрист воспрепятствовал этому, вступив сначала во Львов, дальше — в Старый Самбор, Добромыль. Монахи уже знали, что этот Антихрист поджигает церкви, кои деревянные, а каменные превращает в злачные места или конюшни.
Приступы у настоятеля случались где-то раз в году и он мог их предвидеть, но с годами стали происходить чаще и вот, пожалуйста: в церкви, в воскресенье, когда все жители села собрались услышать успокоительное слово о том, как им быть дальше - убегать ли выше, в горы, или ждать, пусть вершится воля Божья. Люди хотели знать правду, только правду, а уже решение, что делать дальше, было бы за ними. Стояли перепуганные, безгласные, когда отец Никодим, высокий, полный мужчина, выпрямился и повелел:
— Молитесь!
И народ с плачем стал произносить первое, что, по их мнению, было самым действенным: «Отче наш», впрочем, нестройно, от великого страха, а отец Никодим, усевшись настоятелю на ноги и приказав отцу Павлу держать больного за руки, пытался разжать настоятелю зубы серебряной ложечкой для причастия. В храме стояла необычная духота, но люди боялись отворить дверь. Напряжение возрастало и вдруг треснуло красное оконное стекло. Пуля пролетела над отцом-настоятелем, извивавшимся в ослабевавших судорогах и попала прямо в лоб Матери Божьей на образе добромыльском. Наступила тишина, а в ней послышался со двора смех, свист и шум грузовика, подъезжавшего к церкви.
— Молитесь! – снова повелел отец Никодим. — Молитва нас спасёт!
После того, как припадок у настоятеля миновал, его внесли прямо в монастырь, куда был проход прямо из церкви, а люди стали расходиться, обходя грузовик с солдатами как можно далее. Солдаты прыгали через борт, бряцая оружием и котелками. Некоторые двинули прямо к церкви и стали на пороге. Походили на людей, стояли спокойно, рассматривая позлащённые царские врата, богато расписанные стены, образа, обтянутые рушниками, выложенный цветной плиткой пол. Им предстояла немалая работа.
Октябрьская мгла не развеялась даже к обеду. Сползла с гор разве только на третий день, когда в Лаврове заканчивали вывозить старинные книги и документы. Ни днём, ни вечером не утихал в монастыре шум, в селе же боялись даже топором громко тюкнуть. Животину держали взаперти, лишь те, кто жил в верхней части села, выгоняли коров попастись несколько часов за лесом. Монахи не могли свободно двигаться ни по монастырю, ни в церковь, хотя ночью слежка была слабее и самый младший из братьев, послушник Илья, прокрадывался на кухню и с разрешения армейского повара варил кое-какую снедь.
Отец Теофиль, настоятель, ещё был очень слаб, но память уже вернулась к нему, хотя и не в той степени, как полагается, потому как помнил только о войне четырнадцатого года. Время от времени глянет в угол и скажет жалобным голосом:
— Брат-серб, не осироти моих детушек!
Где-то эти, не его собственные, слова, должен был так хорошо помнить столько лет. Или хватался за руку отца Никодима, не отходившего от него:
— Жгите книги, вынимайте из рюкзаков всё, что горит, потому что холодно, очень холодно...
У него была горячка, потому что всё-таки ушибся головой в том месте, где была память о плене в Албанских горах. Ничего не знал о новых порядках в монастыре: как уносят оттуда образа, подсвечники, книги, а рушники срывают и швыряют себе под ноги люди, называемые нкавэдистами, хотя в действительности это - слуги Антихриста. Впрочем, кое-что удалось спрятать. Давным-давно монастырь грабили и татары, и свои, поэтому не это было самое худшее. Отец Никодим думал в эти тревожные дни, что Господь карает не за осквернение храмов, а за то, что стала сволочной собственная душа. Карает рождением детей-калек и неразумных. Как сказано в Библии: «Отцы ели виноград, а у детей — оскома».
Отец-настоятель заснул или впал в забытьё, но дышал ровно. Ходил сегодня Никодим к самому старшему офицеру, чтобы привезти врача из Старого Самбора, потому что состояние больного очень тяжелое. Своими лошадьми. А тот: «Не положено! Скоро вас всех отсюда увезут».
— Куда? — спросил отец Никодим.
— Военная тайна.
Советовались с братией, как поступить. «На всё воля Божья», — сказали Павел и Атаназий. А молодой послушник Илья закусил губу и в глазах его застыла великая печаль. Что с такими поделаешь?
Никодим отозвал послушника за дверь, когда пожилые монахи задремали у болящего настоятеля, свесив головы на грудь.
— Иди со мной!
Хотя в коридоре было темно, отец Никодим знал, как бесшумно выйти на крышу и где зажечь свечу, чтобы не увидал часовой во дворе.
— Ну, что там? – спросил монах Илью.
— Я записал, у кого — какая книга и кто будет прятать образа.
— Дай сюда!
Илья вложил ему в руку вчетверо сложенную карточку.
— Я и копию сделал.
— Хорошо. Теперь послушай меня. Сегодня ночью ты должен будешь покинуть обитель. Переоденься прямо здесь в одежду, которую для тебя приготовили. Переночуй где-нибудь в селе, а завтра убегай через горы в Польшу. Доберись к василианам в Люблине. Там безопаснее. Ты — молод, а то, что деется в наших местах, лишит тебя возможности вести монашескую жизнь. Или ты уже оставил эту мысль?
— Хочу, даже очень! — горячо зашептал Илья. — Но хотел бы остаться в Лаврове.
— Завтра нас отвезут в тюрьму, или ещё Бог знает, куда. Тебе, молодому, почто сидеть в каталажке? Даст Бог, окончится господство Антихриста и ты восстановишь этот монастырь. Знаешь, изначально монастыри возводили из дерева, потом — из камня, но нам, монахам, всегда приходится быть железными. Как выйти отсюда, я тебе уже показал. Мимо конюшни. Пойдёшь рано утром, когда вон те уснут.
— Отче Никодим, я хотел бы принести обет уже теперь. Прошу Вас!
— Будет воля Божья, принесёшь в Люблине.
— Но...
— Учись послушанию, — сурово промолвил старый монах. — Закон нужно выполнять, даже если рушится мир. В мирное время он выглядит отягчающим, но Церковь стоит на послушании и терпении уже около двух тысяч лет. Идём!
— Отче, — шёпотом спросил послушник, — а прочие отцы знают, что я ухожу отсюда?
— Нет. Не знают, значит, ничего и не скажут. Я о них позабочусь. И об отце Теофиле, настоятеле нашем, тоже, если ему судилось пережить эту ночь. Облачись в мирское одеяние, а сверху накинь рясу.
Когда они вернулись, отец Павел и отец Атаназий прикладывали мокрое полотенце ко лбу болящего, потому что у него снова началась горячка. Похоже, они и не заметили чьего-то отсутствия. Оба жили в монастыре уже свыше тридцати лет и пребывали будто в мире ином. Сердце отца Никодима, который был моложе них, сжалось: как им будет там, вне монастыря, таким мягким, спокойным и милосердным к каждому созданьицу? Совершенно без мирского прошлого, рано отданные из многодетных священнических семейств под опеку Ордена отцов Василиан. Как им завтра ехать под этим хмурым серым небом среди разнузданных слуг Антихриста? Сказать им об этом, или не сказать?
— Что говорил отец настоятель? — спросил Никодим. — Приходил в себя?
Отец Атаназий перекрестился.
— Говорил, чтобы мы сжигали книги. Господи, спаси и сохрани!
— Братья дорогие, — мягко проговорил отец Никодим. — Наш настоятель, услыхав выстрелы и грохот орудий за горами, вспомнил прошлое...
— Но «жечь книги»! — весь трясся отец Атаназий.
— Если бы я замерзал, как отец Теофил, и от огня зависела моя жизнь и жизнь товарищей, то я тоже жёг бы книги.
— И Святое Писание?
— Разве отец говорил, что нужно жечь Святое Писание? Ты слышал, брат Павел?
— Нет.
— Значит, он имел в виду обычные книги, а не Святое Писание.
Атаназий ведал монастырской библиотекой и ходил в эти дни как сам не свой. Вернее, не ходил, а сидел возле настоятеля, чтобы не смотреть на это страшное дело. В первый же день его чуть не застрелили, уже вывели во двор, поскольку мешал выносить книги, но отец Никодим спас. Выкатил из подвала бочонок старого венгерского вина и снял с себя золотой крест, подаренный мамой на именины. После этого отец Атаназий в библиотеку больше не ходил, за этим следил Павел. А послушник Илья подбирал то, что терялось и приносил старику. Даже помогал относить книги вниз. У него было такое добродушное выражение лица, что даже у лейтенанта не возникало подозрения. Однако бесценные рукописи всё равно исчезали в пасти грузовика. Если бы их не застали врасплох, монахи могли бы спрятать больше. Сильную боль причинял простреленный образ Девы Марии. Они прятали его теперь в келье отца настоятеля за шкафом, вынимая на ночь.
Отец Павел выглядел более спокойным: сад, которым занимался он, не трогали. Стоял себе недвижимо, хорошо защищённый высокими стенами от восточных и западных ветров. Да и огород успели весь убрать. Нечего было топтать и ломать. Но что будет с ним в тюрьме — печалился отец Никодим, — где всё из камня? Только неделю назад ездил в Добромыльский монастырь, советовался с братией, но те тоже ничего не знали. А о том, что будут вывозить архивы, никто и представления не имел. Зачем?
— Документ... — бормотал бедный отец Атаназий, — он мог бы нас спасти...
Это была старинная легенда, кто его знает, каких времён, может, даже времён княжения Лева, однако Никодим верил Божьей ласке, а не каким-то байкам.
— А ну, как попадёт к ним, что тогда?
— Молись, брат... прежде всего о нашем занедужавшем брате, отце Теофиле. Молитва даже эти горы подвигнет, а та бумажка, кто её видал? Если и была, то мыши сгрызли. Ты думаешь, что этот свиток пергамента или бумаги может что-либо значить для тех вот хамов? И что он остановит такое нашествие?
— Ну, тогда он придёт! Только неведомо, каким...
— Услыхал бы тебя отец-настоятель, — гневно промолвил Никодим, — схлопотал бы ты епитимью. Нам надо надеяться лишь на Бога и на свои силы. Смотри, как терпит отец Теофиль. Он борется со смертью как истинный лев. Завтра ему станет легче, вот увидишь, брат.
— Там, куда нас отвезут, проще будет найти врача, — подумал он. — В каждой тюрьме есть госпиталь.
Отец Теофиль открыл глаза, посмотрел в угол и прошептал:
— Он говорит: «Бога нет».
— Кто говорит?
— Добромыльский подвижник... Знает...
Отец Никодим глянул сначала на отца Анастазия. У того был вид триумфатора. Даже глаза заблестели от радости.
— Господи, помилуй! — перекрестился Никодим и обернулся, чтобы посмотреть на молодого послушника. У того на губах была едва заметная улыбка. Знал их обоих издавна и такое поведение его неприятно поразило.
Добромыльский подвижник, 1939 год
Происшедшее утром следующего дня можно было бы назвать чудом. Лишь отец Никодим не считал его Божьим. В конце концов, всегда относился скептически к разным явлениям, потому что, в действительности, только порядок и закон спасают веру от упадка. Он жил в разных монастырях: во Львове, Бучаче, Люблине и навидался там всего. Существуют вещи, неподвластные разуму, и если кто не способен их понять, не следует выдумывать разные небылицы. Он даже ушёл из Добромыльского монастыря, когда там якобы начал являться светлый Ангел и пророчить конец света. Не уверовал, так как сам этого не видал, хотя стоял в том месте, у колокольни, неоднократно. За глаза его называли Фомой неверующим.
В ту ночь в монастыре спали все: как свои, так и чужие, как убаюканные. Даже караульные заснули стоя: один - у дверей церкви, другой, прислонясь к яблоне в саду. Хоть выноси всех. И село тоже спало. Вокруг царила необычайная тишина. Не слышен был гул орудий за горами. Как будто на целом белом свете наступил мир. Во время войны такое затишье ценится особо. И, хотя никто не запомнил, что кому приснилось, проснулись с ощущением того, будто побывали так далеко, что могли оттуда не вернуться. Лейтенант, командовавший небольшим отрядом осквернителей Лаврской святыни, стал на ступеньках и долго смотрел на горы, увитые туманом. Ощущал некую слабость и неуверенность, даже неохоту уезжать сегодня в Стрельницу. Впервые за два месяца выспался, но сон был, как могила. Сейчас лейтенант уже не напоминал осторожного зверя. Представил, что во всём мире вдруг исчезли люди, а, значит, всякая опасность, исходящая от них и он может распоряжаться тем, что здесь есть, по собственному разумению. Он бы остался здесь подольше, чтобы увидеть лето, зиму, весну в этих краях. Сам был из степи, была небольшая примесь татарской крови в жилах и у него появилось, как говорят французы, дежа вю: горы, которые не удастся завоевать, сравнять с землёй, а не только выжечь дотла леса, чтобы там никто не мог спрятаться. Подобно своим предкам, он считал основой военного искусства жестокость и террор. На этом стоит власть. Помимо всего прочего, тишина уже стала его раздражать, потому что в ушах не звучали выстрелы, плач, мольба, а нос скучал по запаху крови и пороха. Его плоть растворялась в чужом пейзаже и слабела без поживы. Он ещё не знал, что начинает изменяться и теперь, сколько бы он не прожил, много ли, мало, уже не сможет быть рабом, которому нужны лишь работа, сон, еда и который не боится смерти. И самое плохое, должен изображать, будто защищает эти никудышние создания, которые хочется перевешать, распарывать им животы, вырывать сердце и печень, пить ещё тёплую кровь из золотой чаши, украшенной драгоценными каменьями. У него чуть не вырвался резкий гортанный крик, но сон закончился и возбуждение стало оседать на дно подсознания. Пора было браться за повседневную рутинную работу.
Отец Теофиль проснулся с ясной головой и сильной жаждой. Он потянулся к миске с водой и ненароком опрокинул на пол. Но это не разбудило братию. Вода тёмным пятном растеклась по полу. Настоятель ухватился рукой за столик, подтянулся, сел на кровати и посмотрел в запотевшее окно. Хоть он и не видел ничего, но знал, что там должна была виднеться крона дуба, посаженного ещё при князе Льве. Не мог же он сам вырасти: кто-то его должен был посадить и оберегать, пока не наберётся сил. Странно, что братия спит. В эту пору рассветает поздно.
— Братие, вставайте! — позвал он, едва шевеля пересохшими непослушными устами. Но и это не помогло. Тогда он помолился один, молча, потому что от напряжения болела побитая голова. Потом взял посох Павла, почему-то прислонённый к его кровати и ткнул им в колено Никодима.
Снизу слышалась площадная брань и топот кованых сапог. Тогда отец Теофиль вспомнил, что к ним пришла война и, как в каждой войне, в ней не будет ничего святого.
В первый день книги сносили сельские жители и за ними было тяжело уследить. В церковь идти они отказались наотрез, догадываясь, какая работа их ждёт. А там было видимо-невидимо богатства, своего и из Спасовского монастыря, разобранного ещё при австрийцах: иконы, дорогие серебряные оклады, подсвечники, напрестольные кресты... За это всё отец-настоятель нёс двойную ответственность. Церковь всегда требовала ответственности, даже когда храмы жгли и грабили чужие и свои. Теперь от неё остались только растерянные монахи, напуганные священники и отупевшие от своего горя миряне. Но сначала выглядело иначе. История преткнулась о поверженный крест и лежит на пути между Старым Самбором и Лавровом, а люди надеются, что она к ним не придёт. Но нет, уже пришла...
Сокровища двух монастырей вывезли ещё на второй день, а куда, знал только лейтенант, в чьих жилах перемешалась кровь убийц и злодеев. В мирное время она ничем себя не выдавала, теперь же бродила, как перестоявшие помои. Книги сбрасывали в грузовик, а что не умещалось — на конфискованные у монахов фиры. Было им там неудобно лежать, вываливались в грязь. Лейтенант не понимал, зачем везти их в самую Стрельницу, когда ведро солярки закончило бы дело на месте.
Люди голосили, стоя под липами, будто из монастыря выносили покойников, а не старую рухлядь. Что-то в этом монотонном плаче было приятное для ушей лейтенанта, может, кровь его вспоминала посаженных на кол бояр, в такой же золотой осенний день, потому что тот, кто наблюдает чужие страдания, страдает в равной мере, даже сильнее. Среди этого разрушения, испоконвечно соединённого с кровопролитием и огнём, только просыпался палач, но уже требовал для себя новых привилегий. Впрочем, боялся трибунала. Чувствовал себя Калигулой, либо Нероном на сцене, командуя своим отрядом, потому что сельские мальчуганы смотрели на него с интересом и не плакали. Сам когда-то заглядывался на ремни и кобуры красноармейцев. Он не заливал совесть водкой, потому что совести у него не было изначально и не было того, перед кем мог её имитировать. Читал «Майн Кампф» и коммунистический манифест, но ничего не знал о маркизе де Саде. Не было времени заглядывать в те вонючие книжки, рассыпавшиеся от древности. Его отталкивала от них, как от заразы, чистота советского офицера, или как опыря отталкивает двенадцатикратно освящённая пшеница. Поглощённый собой, он сначала не обратил внимания на человека, одиноко стоявшего под громадным дубом, пониже монастырских ворот, но его уже успели увидать из окна Никодим и Атаназий. Стоял свободно, прислонясь спиной к дубу, заложив ногу за ногу. Был в одной цветастой рубашке и серых брюках. «Не Илья ли это? — испугался Никодим. — Он что, сдурел?»
Отец Атаназий узнал в том человеке кого-то другого: своего брата, когда тот ещё учился в Политехническом университете во Львове. Такой же высокий лоб и брови, сросшиеся на переносице. Брат погиб ещё на той войне, в Румынии, но не от пули, а от тифа. Покойники средь бела дня не являются. Но, несмотря на понимание того, что он ошибся, сердце Атаназия окутала тёплая волна и на глазах выступили слёзы. Он видал перед собой сцену, напоминавшую ритуал похорон. Заплаканные лица людей, прижимающихся друг к другу, цепочка солдат, несущих охапки бумаг и только две фигуры стоят отдельно. Один размахивает рукой так, как будто держит в ней пистолет, другой проявляет непоколебимое спокойствие. Все смотрят на одного и не видят другого. Отцу-настоятелю незнакомец под дубом напомнил его друга Ефима, задиру и весельчака, которого не брала пуля. Всем было бы очень жалко, если бы такой человек погиб на войне, несмотря на то, что в любую минуту сами могли упасть мёртвыми. Солнце продралось сквозь тучи, очень жёлтое и какое-то угрожающее, будто кто его заставил появиться прямо над дубом, святыней природы и лавровские жители тоже заметили этого мужчину. Одному показалось, что у него глаза его матери, другому он напомнил шурина из Ляшек Мурованых, дети же узнали в нём будто бы своего учителя, пропавшего через неделю после того, как советы перешли Збруч... Может, он сам себе менял внешний вид, угождая каждому: тот узнавал, а через минуту убеждался в ошибке. Люди уже не плакали, будто стало им легче на сердце, да и солнце выглянуло. Но со стороны Тершова уже надвигалась огромная туча, как стог, по краям охваченный пламенем. И она тоже спешила сыграть свою роль в этом драматическом действе, превратив его в мистерию.
Наконец, лейтенант, чьи предки, возможно, сожгли Александрийскую библиотеку, ибо каждый из нас носит в своих генах и крови тысячи предков от сотворения мира, ощутил присутствие этого мужчины, как только на того перенёсся центр внимания. Солнце ослепило ему глаза, а тень тучи погасила тот свет и он узнал в нём, даже не удивившись, своего извечного врага. В голове у него зашумело, предупреждая о приближении припадка ярости. Этот враг делал всё, чтобы прервался его род, хотя лейтенант не знал даже своего отца, не то, что деда или прадеда. Он был молод, жесток и должен был стать палачом, которого ещё не знал этот потревоженный, но не запуганный мир гор. Чем занимался в прошлом, продолжишь в будущем — вот девиз его рода, который за тысячи лет не удосужился даже сформулировать эту мысль. Её проявляли его дела.
Несмотря на разные визуализации, мужчина был молод, около тридцати лет. Он стоял безоружный, сложив руки на животе и именно поэтому показавшийся лейтенанту особенно опасным.
Но вдруг раздался крик и по ступенькам скатился отец Атаназий. Упал на колени и свернулся как ёж. За ним выбежал солдат, на ходу срывая винтовку с плеча, а потом стал бить скорчившегося монаха ногами. Люди возмущённо зароптали и двинулись в ту сторону. К монаху подбежали ещё несколько солдат, пытаясь перевернуть его на спину и отобрать то, что тот пытался удержать. Зрелище было постыдным и отец Никодим пенял себе, что не усмотрел за отцом-библиотекарем. Он вместе с Павлом бросился к лежащему, уже тогда, когда его оставили. Очевидно, им удалось вырвать из слабых старческих рук какую-то драгоценную вещь. Тем временем один из бойцов подошёл к командиру, весь красный и взъерошенный:
— Разрешите, товарищ лейтенант?!
Тот с отвращением взял пожелтевшую бумажку, посмотрел в неё и спросил:
— Что за чертовщина?
— Это ноты какой-то поповской песни, товарищ лейтенант. Я учился в музыкальной школе.
— Сам вижу.
Наблюдая за происходящим на земле, присутствующие забыли о мистерии, разыгрывающейся на небесах: столкновение солнца с тучей породило ветер, порыв которого ухнул вниз и вырвал из рук лейтенанта бумажный свиток, понёс его невидимой рукой, плавно управляя нею в воздухе, поверх людских голов, вдоль стены. Поднялся выше, как бы для того, чтобы полюбоваться ландшафтом, над церковью, а потом опустился прямо в руку таинственному незнакомцу, до сих пор стоявшему под дубом. Тот взял свиток и, не долго думая, положил за пазуху. А ветер лихо обогнул огромное дерево, рассыпая по пути листья и сухие ветви. Дальше лейтенант на это смотреть не мог. Он первым бросился к дубу, выхватывая пистолет. В это трудно поверить тому, кто не видел происходящее собственными глазами, но пули и последовавшая автоматная очередь не причинили неизвестному никакого вреда. Они даже не долетали до него. Он так и стоял неподвижно в том вихре, где летали пули, бумаги, сорванные с грузовика, листья и ветки, шапки людей и пилотки бойцов. А потом исчез, провалившись под землю, что в Лаврове, Спасе и Добромыле с их подземными ходами сделать не так уж и трудно. Просто нужно здесь жить...
Но это был ещё не конец. В верхней части Лаврова, в вербах у потока, снова появился незнакомец в запылённой одежде. Он перескочил через забор в огород, совершенно заросший кукурузой и травой, посреди которого росла грушка. Земля вокруг неё была усеяна гнилушками, докатившимися до малюсенькой хатки.
Внутри хатки было тепло и темно, и как только мужчина вошёл, сразу же полил сильный дождь, собиравшийся ещё со вчерашнего вечера. Навстречу ему приветливо мурлыкнул большой полосатый котище, греющийся на печке, которая занимала почти всю комнату.
— Ещё есть немножко времени, котик, — весело произнёс незнакомец.
Налил себе и коту из крынки, стоявшей на лежанке, тёплого молока, накрошил коту в миску хлеба.
— А теперь — спать!
И полез на печь, вытянувшись на жестковатой рогожке, под которой была брошена овсяная солома. Кот присоединился к нему, улёгся на грудь, но, невзначай задев лапкой бумагу, вопросительно мяукнул.
— Вот за этим я и ходил, котик. Из-за этого у нас нет больше хаты. Не думал, что будет так тяжело...
Кот засопел и начал вытаптывать лапами грудь хозяина. Мужчина закрыл глаза и мгновенно заснул, ощущая себя в полной безопасности.
Хатёнка стояла с одной стороны потока, на другой возвышалась крутая гора, поросшая лесом. Параллельно потоку тянулась дорога в горы, на запад. Добрая дорога, но не для него. Во сне лицо мужчины утратило способность меняться в угоду смотрящим и стало плохо запоминающимся: без особых примет. Под тонкими веками прятались серые глаза, цвет которых под воздействием света или настроения легко изменялся. Губы, с которых долгое время не сходила улыбка, тёмные волосы, немного длиннее обычного, с едва заметной проседью... Ничего особенного. Кот, бывший ему другом уже столько лет, читал теперь короткие прерывистые человеческие сны, слегка подправляя их на более весёлый лад. Сдвинулся набок, чтобы не сдавливать область сердца. Он спал подмышкой, когда мужчина проснулся.
— Уже возле школы, — сказал он, приставив ухо к печке. — Вставай, голубчик!
Тот, кто был его извечным врагом, приближался. Ветер развеял по горам листки документов и книг, которые уже никто не соберёт воедино. Что-то сгодится на растопку, кое-что припрячут под стрехой, а остальное истлеет в лесах. Не то, что бы это очень огорчило хозяина этой хаты, главного действующего лица сегодняшней драмы. Он не верил в искренность книг и их истинность. Больше всего истине отвечает слово из-за стиснутых зубов, сжатых губ, открываемых лишь для того, чтобы передать его устам другим. Книги, по большому счёту — тщеславие, гордыня, ложь, притворство. Справедливо сказано: каковы люди, таковы их книги. Должен был взять то, что принадлежало ему, но ещё не знал, как это уничтожит. Надел толстый серый свитер и пиджак, разлил себе и коту оставшееся молоко.
— Пей скорее, котя, потому что он чует меня по запаху. Нужно ему посветить, чтобы не споткнулся по дороге...
Он ощупал пол и потянул за металлическое кольцо, замаскированное глиной.
— Пора, котик, пора!
Вынул из угла жестяную банку с керосином, открыл, полил жидкостью лавку, стол, рогожку и солому на печи. Потом бросил банку в отверстие, образовавшееся посреди хаты. Несколько мгновений колебался, а затем бросил бумагу, причинившую столько хлопот, на то место, откуда должен был начаться пожар. И после всего подхватил кота и опустил за собой крышку.
На окраине Лаврова расцвёл огненный цветок, пахнувший керосином. Никто не мог понять логики этого поджога. Однако, на следующий день в селе Стрельница в одном огне горели книги и архивы сразу двух монастырей Св. Онуфрия: Лавровского и Добромыльского, а также старинные образа, называемые в народе «добромыльскими поделками». Сгорело то, чему суждено было сгореть. А прочее припрятали там, что со временем забыли, где именно. Кострище в Стрельнице было горячeе и ещё неделю спустя дымилась куча пепла. Кто-то из людей нашёл в ней почти целые книги, сильно пахнувшие соляркой и дымом. Запах этот держался в селе до весны, но ощущали его только пришлые. Местные привыкли. Никакого вреда от него не было. Пепел же от сожжённых книг разнесли по весне на огороды, вскоре отобранные новой властью.
Из лаврских монахов в живых не оставили никого. Всех четверых расстреляли в 1941 году. Список спасённых книг и образов отец Никодим выучил на память и приказал сделать то же молодому парню из Хырова, учившемуся некогда в тамошней гимназии, который поэтому не мог ничего спутать.
Филипп Красицкий —образ Иоанна Крестителя,
Иван Миронцев — образ Св. Онуфрия,
Пётр Онышкевич — Евангелие рукописное, 1491 года,
Семён Лозина — Ирмолой Иосифа Крейницкого, 1667 года,
Стефан Страшевский — «Наука Добромыльская» Яна Щенсного Гербурта,
Клементий Фагараш — «Описание Лавровского монастыря» епископа Перемыского Антония Винницкого,
Маричка Звиринская — «Грамматика» Лаврентия Зизания,
Дмитрий Паска — печать Лаврской обители,
Анна Олексин — пара чёток и «Молитвослов» 1705 года,
Василько Будзыков — «Плач руськой церкви», аноним, 1611 год,
Грыць Волощак — напрестольный серебряный крест и «Покаяние», аноним, конец XVI века,
Розалия Ступак — «Чудо на Ивановой горе в Лаврове», 1523 год.
Добромыль, 1949 год
Снег помалу стаивал, а на северном склоне горы держался даже до начала апреля. Ветер и дождь, в конце концов, одолели эту серую заледеневшую субстанцию, а Алексей Иванович, главный врач Добромыльской психиатрической больницы, размышлял, почему подобные заведения всегда располагают в ущельях, ямах, куда солнечный свет проникает с огромными усилиями. Либо в бывших замках и монастырях, будто для таких больных жалко даже строить просторные светлые здания в живописном природном окружении. Свои размышления держал при себе, просто это была загадка, которую пробовало разгадать не одно поколение советских врачей. Кроме него здесь работал ещё один врач, совсем древний. Звали его Адам Вицентиевич и по своей натуре он походил, скорее, на пациента, нежели на врача. Алексей Иванович, коммунист и фронтовик, боялся, что и сам когда-то станет таким же, изо дня в день углубляясь в беспросветную тьму надломленной людской психики. Ему было обидно оказаться в таком месте и, заодно, жаль старого врача, посланного сюда из самого Львова, будто какой хлам. Больница находилась в бывшем монастыре, на горе, а дальше виднелись горы повыше. Летом здесь, наверное, было чудесно, но Алексей Иванович приехал сюда поздней осенью. Теперь зима никак не хотела отступать, а жизнь в больнице не удавалось наладить. Может, дело было в отсутствии организаторских способностей главврача, а, может, в сопротивлении болезненных сознаний, чувствующих себя плохо в бывшем монастыре, где в своё время, как поговаривал завхоз Степан, изгоняли злых духов, то есть, занимались экзорцизмом. Перед войной Алексей Иванович работал на Волыни терапевтом в поликлинике райцентра, но ведь не психиатром. Но это не имело значения. Значение имело то, что он был членом партии и фронтовиком, и должен был ехать на передний край, туда, где продолжалась война. Дольше всего войны ведутся в горах. Летом, по словам того же завхоза, большинство больных разбредаются, куда глаза глядят: кто — к родне, а кто просто попрошайничать, и тогда станет легче дышать, не придётся думать, как их прокормить. «Как это — «попрошайничать»?» — удивился главврач. «А Вы что, не знаете, доктор? — Свежий воздух идёт только на пользу. Либо наймутся к хозяину, к сену, к дровам. Всё это они делают и здесь, только — даром». Алексей Иванович не был мальчиком, на войне насмотрелся всякого. Почесал рукой затылок и спросил: «А узнают в облздраве?» «А! — махнул рукой Степан. — Выпишете домой, а осенью снова примете. Вы лучше посмотрите, что у нас в погребе осталось. Кучка картофеля и немного свёклы. В сёлах ничего не купите, — неурожай. Люди сами пухнут от голода. А скоро начнут умирать и наши пациенты». «Я съезжу во Львов, — пообещал Алексей Иванович. — Фронтовику не откажут».
По ночам было беспокойно, слышалась стрельба. Главврач запретил открывать ворота после сумерек, однако их до сих пор никто не тревожил. Иногда Алексею Ивановичу казалось, что ночью монастырь становится невидимым, а сам он оказывается где-то вне реальности и проснётся некогда в ином месте. Адам Вицентиевич, возможно, тоже чувствовал себя здесь не совсем хорошо, потому что ложился рано и чуть свет уже ходил по коридорам. У него был очень болезненный вид. Он тосковал по кофе, к которому привык ещё в довоенные времена во Львове, и всегда просил главврача привезти ему кофе из своего родного города. Иногда Алексею Ивановичу удавалось раздобыть молотый кофе с ячменём, да и то с большим трудом. Сам он пил крепкий плиточный чай.
Здесь он тоже вынужден был ложиться рано, потому что электричество часто отключали. В больнице не было даже радиотрансляционной точки, чтобы услыхать новости и хоть какую-то музыку. А на больных, как он слышал, музыка хорошо действует. Места здесь хватало, монастырь был громадный, но не хватало коек, постельного белья и еды. Дошло до того, что прибытие нового пациента вгоняло его в холодный пот. Куда положить, чем кормить? Да и лекарств не было.
Иногда днём Алексей Иванович поднимался на колокольню, где не было ни единого колокола, и смотрел оттуда на городок и горные вершины. У него теперь часто немилосердно болел желудок, и он мог только пить жиденький чай с сухариками, а перед глазами появлялись тёмные круги. Но ложиться на обследование не мог, потому что оставить больницу на старого, с причудами, психиатра не решался. Тот мог что-нибудь натворить и потерять работу. Куда бы он делся? Алексей Иванович должен был о нём заботиться, чтобы тот не оказался на улице.
Но больше всего главврачу не давало покоя то, что в действительности всё ему было безразлично. Терпел собственную боль молча и никак не мог понять, почему человек сходит с ума, и почему невозможно вернуть его к норме. Был у него один учебник по психиатрии, а у Адама Винцентиевича было много литературы, правда, на немецком, которую он хранил в своей комнате под койкой. Он часто цитировал Фройда и принижал методы передовой советской медицины. От него было легко избавиться, но именно потому, что легко, Алексей Иванович никому и словом не обмолвился, потому что за стариком сразу же приехали бы нкавэдисты, которых он, как фронтовик в прошлом, презирал. Посадить старика в тюрьму только лишь из-за какого-то Зигмунда Фройда, который давно помер; — какая нелепость!
В мире было столько нелепости, что большинство пациентов этого заведения казались вполне нормальными людьми, только очень одинокими. Они не сбивались в толпу: их не объединяла никакая идея или цель и кое-кто был просто счастлив за этими толстыми стенами. А по другую сторону этих стен оставалось немало людей, которые хотели бы жить здесь. Но ни те, ни это не были по-настоящему в безопасности. Предшественника Алексея Ивановича уволили из-за доноса, о том, что якобы он ходил на молебны в церковь. Может, кто-то из персонала, тут было четверо санитаров и две медсестры среднего возраста, обе местные. Было их трое, но одну сразу арестовали после приезда нового главврача, потому что муж её имел какое-то отношение к бандеровцам. Обещали прислать ей замену, с Востока, но до сих пор никого не прислали, чему Алексей Иванович был даже рад. Но, скорее всего, мог проговориться перед родственниками кто-то из больных, что у них «набожный» доктор. Тем временем Алексей Иванович вёл документацию, ездил на партсобрания, а Адам Вицентиевич лечил, назначая, в основном, бром, хотя больше беседовал с больными. Иногда он забывал, кто перед ним, становясь на мгновение пациентом.
Во второй половине апреля Алексей Иванович вернулся из Львова с мешком перловки, ящиком маргарина и пакетом с лекарствами. Привёз ещё пять килограммов сахара, кофе старику и зарплату. Но его радость была омрачена. Прошлой ночью умерло сразу двое пациентов: старуха и мужчина из пятой палаты. Адам Вицентиевич вышагал на негнущихся ногах во двор и хотел сказать, по-видимому, какую-то резкость, но прибывший главврач обнял его за плечи и увлёк в свой кабинет.
— Здесь у стен нет ушей. Скажите, что нужно, только быстро.
Старик молчал.
— Думаете, я не знаю, кого вы обвиняете в смерти пациентов?
— А кого? — невинно спросил старик.
— Неужели вы не понимаете, что страна пережила страшную войну, и на содержание больниц нет средств? Мне известно, что почти у всех пациентов дистрофия, авитаминоз, но так везде. Вез-де!
Старик замахал руками, будто отбиваясь от чертей и через силу сказал:
— Прошу на меня не кричать.
— Ещё немного и вы ляпнули бы что-то такое... Я должен бы сообщить об этом сами знаете кому.
— Но я ничего не хотел говорить! Всего-то: «Добрый вечер!» Вам показалось. Доктор Фройд сказал бы, что в действительности вы чувствуете вину и стараетесь упредить обвинение. Но смею вас уверить, у меня и в мыслях не было обвинять в чём-либо вас лично, да ещё в присутствии персонала. Ваша ноша, ноша совести, просто вам необходимо её сбросить, хоть на часок...
— Не разводите демагогию! — пробормотал Алексей Иванович, покраснев от волнения, — а то я вас когда-нибудь уволю. Хотел вас порадовать, кофе привёз. Может, угостите?
— С превеликим удовольствием! Попозже. Я выписал свидетельства о смерти.
— А вскрытие сделали?
— Прошу прощения, но я — психиатр, а не патологоанатом, — напыжился врач.
— А какую же причину смерти вы обозначили?
— Наиболее приемлемую в наше время: «сердечная недостаточность», — иронично ответил Адам Вицентиевич.
Алексей Иванович снова почувствовал, что краснеет. Откуда старому знать, что десять лет назад его заставили в тюрьме НКВД осматривать растерзанные трупы и выписывать свидетельства о смерти с этим же диагнозом? Фронтовой госпиталь — это было совсем другое дело.
— Нас с вами обоих выгонят, если диагноз будет другим, — спокойно сказал старик. — А сюда пришлют кого-то более политически сознательного. Хотите, пойдём вместе?
— Куда? — шёпотом спросил Алексей Иванович.
— В покойницкую, или морг, как теперь говорят. Я вам помогу. Только переоденьтесь.
— Да-да.
Обе двери в церковь были забиты крест-накрест досками, но подземный ход из монастыря вёл до самой церкви, а оттуда — наверх. Под церковью было просторное помещение, в котором стояли два стола, грубо сколоченные из досок. В углу был штабель простых гробов, оставшихся ещё с монастырских времён, а теперь в них помещали умерших пациентов, хороня на кладбище, расположенном на склоне горы, повыше монастырских ворот, понятное дело, без крестов. Никто не оставался в монастыре навечно: либо спускался своими ногами в Долину, либо его выносили на гору. Алексей Иванович, осмотрев это «богатство», немного пришёл в себя и пожалел, что не отложил визит в морг на более позднее время.
— Вы знаете, пан Алексей, — сказал вдруг Адам Вицентиевич, — что гитлеровцы убивали психически больных, дабы очистить, как они заявляли, общество от ненужных людей? Однако, несколько лет спустя их число восстановилось на прежнем уровне. Природа не терпит пустоты. И у психиатров всегда будет работа. Прошу!
Двери в морг были закрыты только на засов, а изнутри была щеколда. На полу стоял ящичек, где должны были находиться инструменты для вскрытия, но их там никто не хранил. Алексей Иванович принёс всё с собой: трофейные резиновые перчатки, скальпели, йод, перекись водорода и другие простейшие препараты, потому что в Добромыле ещё не было своей аптеки.
На столе лежали тела, прикрытые рваными простынями. Алексей Иванович поставил саквояж на маленький столик и застыл в нерешительности.
— Извините, какого вы года? — спросил Адам Вицентиевич.
— С восемнадцатого.
— А день рождения?
— Июль, 25.
— Значит, под знаком "Лев". У вас великодушный и отважный характер. Я это почувствовал...
Старик стянул простыню с близлежащего тела, которое было когда-то мужчиной сорока пяти лет, а теперь — скелетом, обтянутым кожей.
— Господи! — вырвалось у главврача. Лечил он от простуды, слушал лёгкие, но никогда не видал своих теперешних пациентов обнажёнными. Сразу было видать, что мужчина умер от истощения.
Тогда психиатр стянул покрывало с другого трупа — старухи, усохшей, как мумия. В наготе обоих мёртвых тел было нечто священное.
— Ну, так что? — спросил Адам Вицентьевич. — Смотрятся так, будто опыри высосали из них всю кровь. Но мы с вами оба знаем, что эти фантастические существа тут ни при чём. Голод, длительный голод съел их. Сомневаюсь, что вы обнаружите кишки, желудок и печень.
— Как они умерли? — спросил Алексей Иванович, едва сдерживая дрожь.
— Без исповеди и покаяния.
— Да я не об этом!
— Вечером ещё были живы, а к утру — готовы. Кто-то подвязал им челюсти, сложил руки на груди и вложил в них крестики из палочек. Я не знаю, кто. Пациенты отпираются. Видите, им теперь хорошо, вроде даже улыбаются. Видно, слышали пение ангелов.
— Да замолчите, в конце концов!
Алексей Иванович натянул перчатки и приступил к процедуре. Рассёк грудную клетку мужчины и вынул оттуда измученное сердце.
— Видите, сердце есть! — попытался пошутить главврач. — Пишите!
И начал диктовать стандартные фразы протокола вскрытия.
— Не торопитесь так, я не успеваю! — попросил старик.
— Я не собираюсь здесь торчать до ночи!
— А вы не допускаете мысли, что души усопших наблюдают за вами и слышат, как непочтительно вы отзываетесь о смерти?
— Души нет. Бога нет. — отрезал Алексей Иванович. — И потусторонней жизни — тоже.
— Так, получается, от них ничего не осталось?
— Ну, дети, память...
— Какие дети? У той старушки двоих сыновей заживо сожгли живыми в овине. А дочь забрали в Германию. Что касается этого мужчины, то у него отродясь детей не было. Пас общинный скот и сам был нем, как та животина. Умел говорить, но не желал.
— Почему не желал?
— Людская душа — потёмки. Вон, слышите? — старик показал на свод. — Снова ходит!
— Кто ходит?
— Ангел.
— Ангелы не ходят, а летают.
— Хорошо, что вы хоть в ангелов верите...
— Идём, посмотрим! — бесшабашно предложил Алексей Иванович.
— А что будет, если ангел увидит нас с окровавленными руками? И зашейте, наконец, раны тем несчастным. Вот, теперь двери скрипят!
— У завхоза должен быть ключ.
— Не уверен. Ключи от таких дверей, как эти, — старик показал на полукруглые кованые двери, открывающие, наверное, путь к храму, — теряются. Я, кажется, слышал, ключи ото всех церквей есть у коменданта Добромыля. Он носит, наверное, эти ключи на поясе, даже от тех церквей, который сжёг собственноручно. Тяжело бедняге. Пан Алексей, мне как-то не по себе, зашивайте и уйдём. Теперь от нас ничего не зависит. Завтра Настю Вовк и Данила Домницкого похоронят. Как говорится, земля — к земле.
— Как, вот так, без одежды?
— Что мы, варвары? Может, скажете, ещё извёстью залить? Настя приготовила себе на смерть убранство, и Данилу что-нибудь подберём. У нас этим занимаются сами пациенты. Ямы уже выкопали, гробы готовы. Но на похороны приходит начальство со всем персоналом.
— Ясно. Интересно, кто же это ходит наверху? Должен быть ещё какой-то ход, поскольку со двора двери забиты досками.
— Есть три мира: небесный, земной и подземный, стало быть, между ними существуют какие-то связи.
В полдень Алексей Иванович наблюдал самые фантастические похороны в своей жизни. Пациенты, где-то около двадцати, окружили две ямы, выкопанные рядом. Дул сильный ветер и они одели на себя всякое тряпьё, всё равно дрожа от холода. Были похожи на пожизненных бродяг, а не на подопечных советской медицины. «Когда-то уже было такое», — подумал он... Икры сжимают упругие бока белого коня, а вокруг — пропасти вместо носов, кровавые раны вместо глаз, кривые руки, которым недостаёт пальцев, хватают за стремена, а его левая рука вслепую швыряет горсти мелких монет. Чувство жалости, отвращения, отчаяния, что это — постоянное, потому что величайшие сокровища не могут насытить бездонную пропасть убожества. Врач тряхнул головой. Скорее всего, где-то вычитал. Гробы лежали в ямах и никто ничего не делал. Алексей Иванович испугался, что так они могут простоять до захода солнца, которое, несмотря на холод, пригревало, кое-где даже повыползали жёлтые цветочки мать-и-мачехи. И пели птицы. Только из леса тянулся какой-то хищный влажный дух.
— О чём они себе думают? — хотел спросить Алексей Иванович. — Чего они ждут?
Ему стало горько, что не знает никого из пациентов по имени, ни мужчин, ни женщин. Только то, что вон тот — эпилептик, у того — лёгкая форма шизофрении, а у того — амнезия. У той молодой женщины в цветастом платке — послеродовой психоз. Один мужчина со впалыми глазами, в калошах на босую ногу, смерил взглядом главного врача, будто сравнивал с кем-то. Что-то в чертах лица его было знакомое, и Алексей Иванович вдруг захотел, чтобы тот заметил в нём что-то, чем стоит гордиться. Будто был тот судья, а главврач — арестант. Вдруг люди расступились.
— Пойдите, бросите горсть земли, — шепнул ему Адам Вицентиевич.
— Сказать что?
— Нет, но можете перекреститься, если умеете.
— Коммунисты не крестятся, — напомнил Алексей Иванович.
Подошёл к могиле, к краям которой прилипла жёлтая глина, склонил голову, как на военных похоронах, взял комок земли, разделил пополам и бросил на один и другой гроб. Неизвестно, в каком лежала Настя, а в какой — Данило. Это почему-то его обеспокоило. Во всём должен быть порядок. Немного постоял, стараясь не смотреть в яму, а потом отошёл, пропустив Адама Вицентиевича. Тот не мешкал и после того, как каждый бросил свой комок земли, все стали расходиться. Остались трое пациентов засыпать могилу и два санитара, понурых селюка, смотреть за ними.
— Почему вы не перекрестились? — спросил главврач психиатра.
— Потому что я — еврей.
— А...
— Интересно, как я остался жив? Меня дважды расстреливали. Один раз во львовском гетто, а другой — здесь, — и он указал на Долину, где под солнышком нежился Добромыль.
— Извините, — только и сказал Алексей Иванович.
Вечером он пошёл в пятую и третью палаты. Чтобы было теплее, на зиму больных поселили кучнее. На фронте он входил в палаты, наполненные стонами и горячкой. Здесь царила тишина: каждый пребывал в собственном мире. В женской палате стояла пустующая кровать, на которой умерла старуха. Все пациентки были закутаны в какое-то отрепье, скукоженные. Они слегка испуганно посмотрели на него, будто охраняли некие сокровища, а он мог их отобрать. Алексей Иванович всегда ходил вместе с медсестрой или старым психиатром, поэтому не знал, как себя вести. Он давно не присутствовал в чисто женском обществе. Одна женщина стала кашлять.
— Давно кашляете?
— Со вчерашнего вечера.
Это его немного успокоило. Заметил в блокнот.
— А где пан доктор? — спросила женщина, смахивающая на цыганку, пальцами расчёсывая длинные волосы. — Умер?
— Почему вы так думаете?
— Да стар он. Ему умирать не страшно.
Алексей Иванович вспомнил, что на похоронах были только две женщины. Может, причина их болезни — страх? Не говоря ни слова, он растерянно вышел из палаты, как из логова дикого зверя, и уже в коридоре вспомнил, что ему было нужно. Однако, не вернулся.
В пятой палате было семеро пациентов и тоже пустая кровать.
— Ну, что, ребята, как настроение? — спросил он весело, потому что знал здесь Тимку, помогавшего на кухне. — Скоро начнём огород садить! Да, Тимофей?
— Да, товарищ доктор, — ответил за всех Тимко. Только не посылайте меня попрошайничать. На Спас меня избили в селе... забыл, в каком... не помню...
Он жалобно посмотрел на Алексея Ивановича, будто тот должен был помнить, в каком таком селе могли избить такого беднягу:
— Голова до сих пор болит.
— Хорошо, что ты мне сказал, Тимофей. Никуда ты не пойдёшь. Без тебя мы не обойдёмся.
Тот засиял:
— Я говорил парням, что теперь нам будет лучше!
— Обязательно. Посадим много всего. Вижу, вам хорошо натопили. А сны плохие вам не снились? — он показал на пустующую кровать.
— Нам всем хорошо спалось, — сказал Тимко.
— Ой, не всем! — помахал пальцем врач. — Кто-то из вас не спал вчера. Хотел бы я знать, кто.
— Я спал.
— И я, — отозвался его сосед, молодой парень.
— Как тебя зовут?
— Мисько.
— А может, ты, Мисько, случайно проснулся и увидел... ну, нечто странное?
— Нет, я спал! — плачущим голосом отозвался Мисько.
— Оставьте, пан доктор, парня в покое, — отозвался из угла немолодой усач. — Он ничего вам не скажет.
— Тогда, может, вы скажете? Кто подвязал подбородок покойнику? Кто сложил ещё теплые руки на груди и вложил в них крестик? Ничего плохого вы не сделали. Я даже хотел похвалить, но не знаю, кого. Меня же не было. Но вы могли позвать кого-то из санитаров, Адама Вицентиевича. Мне хотелось бы знать, мучился ли Данило перед смертью, или нет.
Мужик перекрестился.
— Дай Бог каждому так файно умереть! Под музыку...
— Какую ещё музыку?
— Небесную. Кто услышит её, или умирает в три дня, или будет жить очень долго.
— Я что-то не понимаю. Разве среди вас есть музыканты? И на чём здесь играть? — врач осмотрелся в убогой палате.
— Пан доктор думает, если мы — психи, то над нами можно смеяться! — буркнул мужик и укрылся с головой, даже отвернулся.
— Ну, хорошо, хорошо, — примирительно произнёс врач, чтобы не волновать больных. — Я намерен провести вам радио. Там передают разные концерты из Киева, Москвы... А мне хотелось бы услышать вашу музыку.
Тимко переглянулся с остальными и, как по команде, все попрятались под одеяла. Такая слаженность действий весьма удивила Алексея Ивановича и он тихо вышел.
Сразу за этим в коридоре мигнул и погас свет, что, в общем, случалось частенько. Алексей Иванович вынул из кармана огарок свечи. На колокольне был полный ящик таких огарков из настоящего пчелиного воска. Заболел желудок, сперва не очень, а потом резануло как ножом. Съел сегодня пару ложек перловки, глупец. Знал, что приступ пройдёт. Нужно спокойно полежать, сжав больное место ладонями, чтобы согрелось. В окно заглядывала большая круглая луна и врач погасил свечу. Почти упал, не раздеваясь, на постель, влез под два тонких покрывала. «Своя боль всегда будет ближе чужой» , — подумал, сцепив зубы. Укрылся с головой, лёжа на спине. Это было единственное, что отличало его от поведения этих, изболевшихся телом и душой, людей, отгораживавшихся куском вылинявшей байки, считая, что если мир их не видит, то и не может обидеть. И они сворачивались в клубок, как ежи, или скрючивались в позе эмбриона, но никогда не лежали на спине, как лежат мёртвые. Алексей Иванович заснул, когда боль улеглась, но не ушла окончательно, превратившись в страшное сновидение. Он будто стоял над ямой в окружении больных и вдруг земля задвигалась, и он упал в яму, навзничь. Над ним сомкнулись лица, очень много лиц, отвратительных, ужасных, злых. Достаточно было каждому бросить по горсти глины, чтобы сравнять яму с землёй. Он почему-то оказался связанным, тесёмки больно врезывались в шею и живот. «Кто был вверху, теперь — внизу», промелькнула мысль. Он не чувствовал обиды или сожаления, лишь страх перед неизвестностью следующего шага, который произведут эти ужасные создания.
Тут Алексей Иванович проснулся с мокрым от пота лицом. Лежал на спине, со сложенными на животе руками, как те двое, которые умерли вчера, нет, позавчера. Будильник не цокал, потому что забыл его завести, и стояла неописуемая тишина. Луна продолжала путешествие и светила куда-то дальше, может, в окно пятой палаты. Всем известно, как плохо влияет лунный свет на людей с неустойчивой психикой. Адаму Вицентиевичу нужно было бы обеспокоиться этим, заслонить окна. Или он хотел следить за течением болезни? Мог принадлежать когорте тех безжалостных исследователей, спасающих ценой гибели одного — жизни тысяч. Поэтому и удержался на должности. Боль снова разлилась по всему телу. У той старухи также мог болеть желудок, не принимавший никакой пищи. Желудок — сосуд жизни, генератор жизненной энергии. Как врач, он давно понимал, что ему необходимо полноценное питание, но в сёлах и городах люди умирали от голода, а в облздраве ему сказали: приезжайте осенью. У нас — дети в интернатах, ветераны голодают.
Он заплакал от бессилия перед собственной болезнью и перед несправедливостью, делившей людей на худших и лучших. От того, что больные пойдут попрошайничать, а он их будет ждать до осени. Но Тимко останется. Заплакал от унижения, потому что видал, как завхоз Стефан отсыпал себе в сумку мисочку перловой крупы. У него было четверо детей, а дети для него важнее. И мог бы известить об этом органы, тогда Стефан очутился бы за решёткой на 5 лет, или сколько теперь дают, после войны. И сколько он, главный врач, мог бы принести зла каждому из этих людей, и, видимо, причинил бы, если бы война не сместила стальную ось порядка, не вынудила игнорировать законы ради собственного или чужого спасения. Но война закончилась и снова всё возвращалось, даже сумасшедшие не смели говорить лишнее. Интересно, был ли в арсенале Адама Вичентиевича яд, поражающий сознание человека, пользовался ли он им хотя бы однажды?
Может, он — человек, которого нельзя убить, посадить в тюрьму, потому что от него исходит сила, заставляющая отступать каждого? Старикам можно позавидовать: они стоят на пороге окончательного освобождения.
Наконец, появилась пульсирующая боль, подчиняющая тело и мысли единому ритму. Единственное лекарство, которое он мог себе позволить, это абсолютный покой. И ещё немного музыки, такой, где бесконечно повторялась бы простая мелодия, без крутых подъёмов и резких спадов. Она звучит у него в голове, услаждает боль, чтобы та не усилилась. Видимо, это флейта, потому что скрипка не так нежна, в ней нет дыхания. И под эту музыку, которую слышат спящие, и те, кто ещё не заснул в Добромыльском монастыре, врач снова заснул, повернувшись на бок, подтянув ноги, совсем как в детстве у материнского лона.
Три дня в лесах слышалась стрельба и взрывы. А жаль, потому что стояла солнечная тёплая погода и кого-то, похоже, убили. Нельзя было пойти в лес, подняться к монастырскому саду в горах, к развалинам замка. Они жили, как в окружении, и даже местные жители не осмеливались идти в лес, чтобы не стать жертвой слепой пули. Поэтому и начальство сюда не ездило, ни из Старого Самбора, ни даже из Львова.только ночью поднимались в горы и спускались с гор самые отважные. Алексей Иванович, провоевавший на фронте целых четыре года, боялся, чтобы повстанцы не захватили больницу по неписаным правилам партизанской войны, и чтобы их оттуда не выбивали войска НКВД. Он запретил больным подходить к окнам, переставил от них подальше кровати, а когда стрельба приблизилась, всех собрал в столовую. Некоторые пациенты выглядели напуганными, прятались. Другие же, напротив, не обращали на выстрелы никакого внимания. Но ни те, ни другие не выглядели людьми нормальными и здоровыми. Беспорядок и чувство опасности обостряли едва утихшие болезни, об окончательном исцелении которых не было и речи. Не такая это была больница.
Никто не знал, надолго ли это, потому что длилось уже несколько лет. Алексей Иванович был здесь человеком новым и каждый выстрел воспринимал как катастрофу. Ему казалось, что после войны он уже никогда не услышит эти жуткие звуки. После нескольких месяцев растерянности и обидного ощущения того, что он не на своём месте, врач в конце концов начал приходить в себя, как полководец в окружении. Но не в осаде же! Несмотря ни на что, спускался в Долину за электриком, за хлабом, который помогал нести завхоз Стефан. Хлеб был чёрный и клейкий, но его можно было выменять на молоко, яйца или сушёные грибы. Где бы он ни был в Добромыле, отовсюду был виден монастырь и три горы, на одной из которых стоял разрушенный замок. Конечно, уже с 1939 года это здание не было монастырём, но стояли колокольня, которую видели сразу и церковь. В одном из закутков Алексей Иванович заприметил гору старых бумаг, но времени просмотреть их не имел. Правильнее было бы их сжечь, чтобы не накликать беды. Но всё начальство сидело тихо, как мыши и можно было погодить с ликвидацией религиозного культа.
О том, что творилось в лесу, он не спрашивал, но видел, как оттуда на фирах везли трупы в Долину на опознание. Война в этих горах продолжалась. «К чему это? — спрашивал себя бывший фронтовой врач. — Известен победитель, зачем гибнуть молодым и убивать таких же молодых? Это — безумие». Он видел горы трупов, адский огонь, мародёрство, разбой. Вот это была война. А сейчас — охота, в которой люди охотятся на людей. И спешил прятаться в монастыре, как раньше прятались здесь люди, которые не хотели ни убивать, ни быть убитыми. Что-то в нём сломалось. Слишком много крови. Он не мог её видеть. Она виделась ему везде: вся дорога, ведущая в Долину, была забрызгана кровью и его глаза замечали наименьший сгусток свежей, затоптпнной человеческой крови.
В воскресенье к монастырю подьехал грузовик с красноармейцами. Алексей Иванович был у себя в комнате, пришивал пуговицу к рубашке. Ворота были открыты, чтобы родственники больных, будучи предварительно обысканы, могли войти. Никто не роптал, но горько было смотреть в глаза этим замученным сельским женщинам, старикам, приносившим для больных немного еды, отрывая от себя. Алексей Иванович ожидал карету скорой помощи из больницы, в которой должны были привезти больного, и заприметил грузовик уже тогда, когда тот въезжал во двор. Он пошёл к Адаму Винцентиевицу, но тот сковозь закрытую дверь сказал, что если им нужно, пусть придут к нему сами.
С солдатами был капитан НКВД. Из тех, которые никогда не воевали сами, и не нюхали фронтового пороха. Глаза у него блестели от возбуждения, ноздри раздувались. С таким нужно быть особо осторожным, как с пациентом-параноиком. И врач ещё подумал, может, в самом деле он станет когда-то их пациентом, и на него санитары натянут смирительную рубашку. Это немного сняло напряжение. Офицер расставил бойцов у всех входов, сам же в сопровождении двух молоденьких солдатиков приказал показать ему все помещения. Алексей Иванович то краснел, то бледнел, когда капитан оглядывал каждого больного, нет ли у него ранений, или следов от ремня винтовки. Некоторые больные тихо всхлипывали, а главврач с отвращением смотрел на начищенные сапоги, упитанное лицо и новенькую форму. В четвёртой палате на подоконнике, у почему-то раскрытого окна сидел пациент, скрестив руки на груди.
— Отойти от окна! — приказал капитан.
Мужчина даже не шевельнулся. Алексей Иванович бросился к нему.
— Назад!
— Это наш больной. Он... он... стал заикаться Алексей Иванович, но не мог вспомнить ни имени, ни фамилии. — Он может выпасть!
«Всё пропало!» — медькнуло у него в голове, когда щёлкнули затворы обоих винтовок. Хотя этого не могло быть, как потом до него дошло. — Товарищ капитан, он — глухонемой! Идиот...
Больной оскалил зубы. Он явно прикидывался.
— Где-то я его видел, — задумчиво проговорил капитан.
— Посмотрите на него, — врач на цыпочках подошёл к пациенту и задрал ему рубаху. — Ранений нет.
Тогда взял его за руку и посадил на кровать, а сам закрыл окно, на котором до сих пор не было решётки. Впрочем, это был первый этаж.
Капитан постоял немного, вращая своими нкавэдистскими мозгами, потом повернулся и вышел из палаты № 4. Алексей Иванович потащился за ним. Он оказался в полной власти этого существа, которое не просто исполняло свой долг, а ещё и наслаждалось этим. Главврач не был маленьким ребёнком, всю жизнь выполнял приказы и умел себя вести. Но теперь было иное: он встретил злую власть, которая сама напрашивалась на сопротивление. Потому что только тогда могла стать сильнее. В то же время в ней было нечто магическое и Алексей Иванович шёл за капитаном как привороженный, позволяя тянуть из себя силу, которой у него и так было чуть. Он боялся проявить угодничество и стылился бы более всего Адама Вицентиевича, если бы тот был здесь. Капитан шёл впереди, останавливался перед каждой дверью, но открывать её приходилось главврачу, у которого сегодня был единственный выходной и, подбирая ключ, ощущал, что терпение его вот-вот лопнет. К тому же он не знал, что за дверью и страх нарастал с каждой минутой, вместо того, чтобы уменьшаться, потому что всё было в порядке, то есть, ничего не случилось. Капитана заинтересовала куча бумаг, лежавшая за ступеньками, ведшими на колокольню. Алексей Иванович даже не догадывался, какую бурю воспоминаний вызвали эти кое-как сваленные счета, рукописи, по большей части, на немецком и на польском языках. Стараясь утаить тик левого века, капитан резко бросил:
— Что делает здесь этот мусор?
Алексей Иванович засмотрелся куда-то вверх, где из отверстий в камне лился свет.
— Я вас спрашиваю!
— Мы берём отсюда бумагу на растопку, чтобы щепа разгорелась.
— Чтобы завтра здесь не было этой поповской мрази!
«Почему я позволяю так с собой разговаривать? — удивлялся Алексей Иванович. — Я тоже капитан, я здесь хозяин». И вспомнил чёрный 1937 год, когда был на волосок от Сибири. Но и капитан боялся не меньше, поэтому сразу скис.
В конце главврач повёл их в морг, находившийся под церковью. Там был пронизывающий холод и влажно, как никогда прежде. Зато пусто. Столы, обитые жестью, вымыли и совсем не ощущался запах тлена, только слабое дуновение дезинфекции, однако глаза капитана как-то странно блеснули.
— Морг, — коротко бросил Алексей Иванович, считая, что это всё объясняет. Однако взгляд капитана был направлен на дверь, окованную металлическими полосами.
— Открывайте!
— От этой двери ключа у нас нет. Он у коменданта Добромыля. Это всего – навсего вход в церковь.
— Ведите в церковь! — приказал капитан, уже до чёртиков надоевший Алексею Ивановичу.
В церкви сам главврач не был. Обе двери были забиты досками. И зачем туда идти? Алексей Иванович вспомнил, как недавно слышал в подвале звуки, будто кто ходил в церкви, и похолодел.
В церкви было на удивление тепло и не пахло затхостью. Не хватало всего нескольких стёкол в окне. На выложенном цветной плиткой полу лежала кучка прошлогодних листьев. Разбитые царские врата аккуратно сложены на месте алтаря.
— Кровь, — сказал капитан. — Здесь пахнет кровью.
Алексей Иванович беспомощно оглянулся. Ему нестерпимо захотелось стать под купол, откуда падал пучок тёплых солнечных лучей, подставить ему голову, болящий живот, вечно мёрзнущие из-за нарушенного кровообращения ноги. Нужно сделать лишь пару шагов и он почти сделал их, когда услышал слово «кровь».
«Откуда здесь кровь? — удивился он. Да он и впрямь ненормальный». Достаточно было взгдянуть в эти глаза, ставшие вдруг непроницаемо чёрными. А эти ноздри, подрагивающие, как у пса, взявшего след. Он знал, что существуют люди, которым нравится кого-то мучить, — садисты. Но тех возбуждают крики, стоны, а не кровь. Теперь лицо капитана в ясном свете выглядело просто отвратительным: обрюзгшее, нездоровое, с морщинами, пропаханными временем. Он только теперь почувствовал запах немытого тела, не старости или убогости, а смрад распутства и несобранности. Но Алексей Иванович сумел отрешиться от предубеждённости. На миг ему даже стало жалко этого офицера, которого постоянно подстерегает смерть в горах и долинах. Он промолчал и сделал второй шаг к свету.
Их в огромной церкви было только двое. Солдаты ушли караулить двор. Капитан обернулся и пошёл на негнущихся ногах в боковой притвор, или как это называется, так как главврач ничего не понимал в церковной архитектуре. Алексей Иванович ступил ещё шаг и очутился в свете, закрыв от удовольствия глаза. Ему хотелось бы раствориться в этом свете навсегда. Ощущение было такое, как будто он сидел на солнечном пригорке над рекой. Но вдруг до него долетел сдавленный крик ужаса и он раскрыл глаза, ожидая выстрел, очередь выстрелов.
В углу висел образ Божьей Матери. Врачу показалось, что он чем-то измазан, потому что на золотом фоне выделялись две тёмные полосы. Он приблизился и, действительно, почуял запах крови. Под иконой была тёмная лужа загустевшей крови. Из глаз Богоматери текла кровь. А между бровей было тёмное отверстие, будто от пули. Алексей Иванович не знал, что ему делать. он стал свидетелем унижения офицера НКВД, его животного страха, и это в первое мгновение поразило больше, чем кровь, которую он привык видеть в самых неожиданных местах. Теперь это не было видением: они оба видели её, но воспринимали по-разному. Если бы врач увидел икону в крови один, то подошёл бы ближе. Но он не осмелился это сделать, потому что капитан выглядел совсем безумным. Алексей Иванович попятился и спрятался за колонной, чтобы не попасть под пули. У него сработал инстинкт самосохранения: «Гори оно огнём!» — подумал он, оказавшись в безопасности. Хотел быстро выскочить из церкви, но боялся, что его там схватят, как подозреваемого в преступлении, поэтому вышел неспеша и сразу же ощутил нечто вроде злорадства. Тронул солдата, курившего у входа, за рукав:
— Послушай, капитану не совсем хорошо. Иди к нему, а я принесу что-то успокоительное. И пошёл к лечебному корпусу, как хозяин, которому некуда бежать. «Вот и закончилась моя служба», подумал так, будто между прочим. В конце концов, пожил немного на земле. Была жена, умершая при родах вместе с ребёнком в 1940 году, была квартира, в которой, пока он был на фронте, поселились другие жильцы. Были друзья, которых пропал и след и двадцать лет вторгался в функции человеческого организма, ничего не зная о душе человека.
Добромыльский подвижник, 1949 год
Слегка покачиваясь, Алексей Иванович двинулся в свой кабинет, машинально достал пузырёк валерьянки, поставил на стол и, помимо своего желания, выглянул в окно. Картина была в общем мирной. Несколько солдат окружили крытый колодец, пытаясь достать воду. Хотели пить. Около церкви не было никого. Это обеспокоило главврача: невинный весенний полдень, птичий щебет под крышей и гробовая тишина в коридоре, — посетители появятся позже или их вернули, — казались затишьем перед бурей. Как на фронте, подумал он. Но нет, на фронте ему не угрожало ничего, кроме смерти или ранения, так как снаряды, бывало, попадали в госпиталь и тогда приходилось вывозить раненых подальше, в тыл. Однако, он никогда не чувствовал себя заложником ситуации. Странно вёл себя Адам Вицентиевич. Вначале его отказ общаться с офицером НКВД главврач воспринял как страх перед мундиром, но теперь это походило на тихий бойкот. И о нём как бы забыли! Старик растворился в воздухе. Даже комнату его не осмотрели — где-то в туалете загремело ведро и спроизошёл переполох в свите капитана. Не будет кому даже передать ключи. В конце концов, оставит на столе.
У Алексея Ивановича не было намерения глянуть, что с капитаном, хотя чувствовал едва ощутимую неловкость, потому что, как врач, он должен был тому помочь. Но его пока что-то сдерживало.
Жаль, что он не узнает, откуда взялась кровь на иконе. Чья это была кровь? Иконы не плачут и не истекают кровью. Кто же мог так «подставить» его и всю больницу? А если бы в церкви нашли раненого бандеровца? Персонал весь — из местных, кроме него и Адама Вицентиевича. Какая же тогда статья ему светит?
Или расстрел, или 25 лет без права переписки. Впрочем, ему и так некому писать. Даже с фронта было некому. За окном виднелось дивное кружево молодых листьев, закрывавшего молодую травку на горох, облитых солнцем. На какой-то миг ему представилось то, чего он не сделает никогда: пойдёт в какую-то пустующую комнату в северном крыле, вылезет через окно и уйдёт в лес. А там — снова фронт, где всё намного проще. Только, если бы было убеждение, идея, а не просто спасти себя от НКВД.
Но вдруг он увидел, как солдаты быстро садятся в грузовик и заводится двигатель. Уехали! Алексей Иванович открыл пробочку и втянул в себя знакомый запах валерианы, дабы убедиться, что он у себя в кабинете, а не сидит сейчас в кузове со связанными руками, или не лежит в луже собственной крови.
В понедельник они в саду жгли прошлогоднюю листву и бумаги, замеченные капитаном на колокольне. Чтобы выжить, нужно обращать внимание и на подобные мелочи. Бумаг было совсем мало. Алексей Иванович даже не догадывался, кто и куда мог перепрятать часть архива Добромыльского монастыря, который целиком не вывезли в тридцать девятом году. Но сожжение бумаг происходило при свидетелях. Церковь была открыта до сегодняшнего утра, пока не пришёл завхоз и снова не забил дверь досками. Видел ли он что-то необычайное в церкви, о том не распространялся. Алексей Иванович пришёл туда один. Икона была чиста, но на полу осталось пятно засохшей крови. Стефан её не убрал. Он стал мудрым: не проявлять никакой инициативы, ни о чём не спрашивать. Адам Вицентиевич тоже ничего не расспрашивал о вчерашнем инциденте, будто всё знал и так, или мог видеть сквозь стены. Только главврач понимал, какую беду им удалось избежать. Вечером он прошёл по палатам. Больные вели себя, как обычно, даже повеселели, так как после обеда пришли посетители. В конце концов, мир, в котором пребывало их сознание, мог быть намного страшнее, нежели тот, который ворвался к ним воскресным утром. Алексей Иванович остановился у пациента, так не понравившегося капитану и спросил, как тот себя чувствует.
— Прекрасно! — улыбнулся тот светлой детской улыбкой, отчего упрекать его уже не хотелось. Но Алексей Иванович всё же вздохнул:
— Чуть не попали в переделку, уважаемый...
— У меня дар — попадать в переделки, пан доктор.
«Какой же у него диагноз? — подумал врач. — Вот же, чёрт, дырявая голова!» То, о чём он хотел спросить у пациента, должен был знать сам. Однако, на следующий день завхоз затеял генеральную уборку территории и нуждался в помощи.
— Скоро Пасха. В моём селе хаты белят, стирают, церковь обновляют...
— Церковь нам не принадлежит, — напомнил главврач. — Зови во двор всех, желающих погреться на солнышке. Я подойду позже.
Больше всего работы оказалось в саду, упирающемся в гору. После обеда среди сада высилась огромная куча мусора, вокруг которой собрались все больные.
— А огонь им не повредит? — спросил Алексей Иванович старого психиатра. — Ну, то, что они будут смотреть на огонь?
Тот криво усмехнулся:
— Это не огонь, а настоящее аутодафе!
— Что-что?
— Сожжение книг, запрещённых Инквизицией.
— Где вы тут видите хоть одну книгу? — возмутился Алексей Иванович. — Да если бы на карту была поставлена ваша или моя свобода, здоровье пациентов, я сжёг бы даже книжки из вашего чемодана. Вы не понимаете, что вас могут обвинить в нацизме!
— Жгите, я их давно знаю наизусть, — пожал плечами Адам Вицентиевич. — Но сжигание книг быстро превращается в привычку. И, знаете, уважаемый пан доктор, как бы вы не вычищали всё, всегда найдётся повод, чтобы вас и меня отправить сами знаете, куда. Существует лишь один способ — противоядие...
— Что вы имеете в виду?
— Писать доносы. Только, если бы этим стали заниматься все, не осталось бы никого. Нужно просто принять то, что не изменить. Быть пассивным, осуществлять недеяние...
— Вы не видели этого капитана, — почему-то шёпотом сказал Алексей Иванович.
— А вы не знаете, что в тридцать девятом году этот капитан, тогда ещё — лейтенант, куда-то вывез отсюда и из Лавровского монастыря библиотеки, кажется, в Стрельницу, где их сожгли. И вывез всех монахов. Конечно, он выполнял приказы, впрочем, люди говорят, что он сам — нечистый, потому что даже пуля его не берёт. Он нас всех переживёт...
— То есть, этот энкавэдист бессмертен? — иронически удыбнулся главврач.
— Таким, как он, в старину отсекали голову, а сердце пробивали осиновым колом. Молитесь Богу, чтобы он не повстречался вам снова...
— Я — атеист.
— Богу всё равно, атеист вы, католик или иудей. Без его воли ни один волос не упадёт с вашей головы. Я это знаю. Когда меня дважды расстреливали, я себе говорил: «Бог со мной, поэтому не может случиться ничего плохого».
— Но других же убили!
— Да, им не повезло.
Отошли от костра, потому что стало горячо. Листки, покрытые вязью усердного почерка давно почивших монахов корчились в пламени.
— Ну, что же, — сказал Адам Вицентиевич, — мои предки не раз наблюдали подобные зрелища во Фламандии, Испании, Германии, а потом их самих сжигали на кострах, как еретиков или колдунов. Когда я смотрю, как горит бумага, во мне что-то оживает. Кажется, вот-вот поднимется завеса, отделяющая прошлое от будущего и я вспомню всё. Вот только не знаю, зачем это мне. Пойду, прогуляюсь по садику...
Алексей Иванович закрыл глаза и запах дыма пригнал ему видение: туша вепря на огромном костре, золотистый ковёр, разостланный поверх густой зелёной травы, бархатистый привкус мальвазии. Перстень с печаткой врезался в палец руки, опухшей от меча. Розовое закатное небо... мальчик-слуга накладывает мазь на раненую ногу...
Врач тряхнул головой, отгоняя видение. У него же — ни рода, ни племени: мать — уборщица в школе, с варикозом на ногах, отца не было вовсе. Всегда протекавшая крыша, из-за чего приходилось подставлять чашки, вечный запах сырого мела. «Где мой отец?» — орёт он, худющий подросток. А мать бьёт его по лицу. Кровь из разбитой губы, противный привкус крови. ..
Тем временем старый врач почти исчезает в предвечернем тумане. Алексей Иванович возвращается в 1949 год, как в новую реальность, и видит пациентов, санитаров, завхоза Стефана с раскрасневшимся лицом и вилами в руках. Дым от аутодафе ХХ века поднимается вверх, но, кажется, только Алексей Иванович воспринимает его как жертву, напрасную жертву. Он смотрит на людей, которых невозможно излечить, потому что душу лечит только другая душа. Раны закрываются и открываются, подобно дверям. И досками, крест-накрест, их не забить. Открываются они от каждого порыва ветра Истории или даже от случайно подслушанного слова.
«Я тоже сумасшедший, — с ужасом думает Алексей Иванович, — только ещё в силах собой управлять». В горячем воздухе над костром подрагивают лица людей, которых он видел до сих пор только сидящими на кровати, или свернувшихся в позе эмбриона с закутанной головой. Здесь, в саду, на свежем воздухе, они такие же измученные, изнурённые, но в их глазах отражается огонь, он, их врач, стена, за которой — Добромыль с его убогим базаром, заполненными трупами колодцами и соляными шахтами, где остались непохороненными останки их родственников. Салина, Салина, Салина. Это слово он слышал от одного мужчины, который мог бы стать его пациентом. Сидел на земле возле рынка, заросший, грязный и повторял это слово. Люди его обходили, крестились, а кто-то плакал. Но ни о соляных шахтах, ни о расстрелянных евреях врач ничего не знает. Это станет известным пятьдесят лет спустя, когда его уже давно не будет на свете.
К нему подходит мужчина, стоявший со скрещёнными на груди руками вчера, в четвёртой палате на фоне открытого окна. Это его мысли о Салине и людях, чьи изломанные кости лежат на дне соляной шахты, а не мысли врача, у которого раны похожи на двери, которые невозможно запереть, потому что от них нет ключа. Он становится против врача и тот начинает беседу первым:
— Нравится?
Он имеет в виду огонь, становящийся всё более ярким в сумерках, проиближающих неминуемую тьму ночи.
Тот ласково улыбнулся.
— Никто так не любил огонь, как я. мне приходилось отдавать ему всё. Я разжигал его и сам угашал. Можно сказать, что я родился в огне и уже не знаю, я ли следую за ним или он сопровождает мои поступки.
— Поступки?
— Вы думаете, пан доктор, что здесь, среди ваших пациентов, никто не совершает поступки, что мы существуем, как сорная трава?
— Не знаю, что вы делаете. Но у каждого есть основания для нахождения здесь и эти основания задокументированы, — с оттенком раздражения произнёс врач.
— Мне приходилось бывать в более трудных положениях. Меня пытались уничтожить ещё грудным ребёнком. Люди же, которые спасли меня, не спрашивали, хочу ли я жить дальше.
— Я им обязан поневоле. Вы хотите сказать, что никто никому ничего не должен? С юридической точки зрения — так, то есть vita minima. Но с точки зрения vita maxima у меня до сих пор есть долги.
— И когда это закончится?
— Когда исчезнет последний живой потомок моих доброхотов.
— Странно слышать о таком. Оригинальная теория...
— А ещё мне следует делать много чего, вытекающего из моего положения должника, исправлять содеяную несправедливость, смягчать зло. Мир становится всё более сложным, мне всё тяжелее исполнять свои обязанности, потому что я уже стар...
— Сколько же вам лет?
— Моя судьба свершилась в 1301 году по рождестве Христовом.
Кое-чему главврач всё-таки научился за полугодие своего управления в Добромыльской психиатрической больнице. Например, не спорить с больными.
— Вон как, — произнёс он ехидно. — Принимая во внимание ваш возраст, выглядите отменно.
— Когда я начал себя помнить, мне было два годика, значит, родился я приблизительно в году 1287-м. Сознайтесь честно, вы когда-нибудь заглядывали в мою историю болезни?
— Не успел.
— И не заглядывайте! Записи делал Адам Вицентиевич, но он не смог ничего толкового написать, хотя наизусть знает Фрейда и считает меня симулянтом под чужим именем.
— Чужое имя — не новость. Преступники, находящиеся в розыске, делают это не однажды. — Алексей Иванович дипломатично кашлянул. — Я не имею в виду вас. Просто знаю, что в нашей стране это не выход. Здесь, если и можно спрятаться, то только от себя самого. Впрочем, без документов вас сюда и не приняли бы. У вас же есть документы?
— А как же!
— И как вас зовут по документам?
— Можете звать Иваном, или Петром, мне всё равно. У меня к вам неотложное дело, но, чтобы устроить его, мне нужно вам много чего пояснить. Я видел, как вы только что смотрели на огонь, будто держали в руке кубок с вином, а рядом лежал меч. Вполне может быть, что ваш предок, воплощением которого вы являетесь, имеет отношение к моей истории. Потому что только рыцарь мог отказаться от синекуры во Львовской поликлинике для военнослужащих. Стоило сделать лишь крошечную уступку вашей гордости...
— Неправда, всё было не так! — выкрикнул Алексей Иванович. — Я согласился, но туда назначили более опытного врача, кандидата наук.
— Так, это всё объясняет.
— И вообще, оставьте меня в покое!
— Хорошо, — пожал плечами странный пациент. — Уже...
И, развернувшись, пошёл в направлении лечебного корпуса. Пламя качнулось ему вослед. Все охнули, казалось, пламя двинется, всё сжигая на своём пути.
«Бред какой-то», — подумал врач. Ему что-то перехотелось смотреть на огонь и он ушёл вглубь сада, не туда, где мог быть Адам Вицентиевич, а немного вправо, в сторону горы, заросшей лесом, к которой впритык приблизился сад. Оттуда выплывал дикий первозданный запах мха, прелых листьев, плесени. Гора была естественной оградой огромному старинному саду, о котором уже давно никто не заботился, но, несомненно, собирал яблоки, орехи и сливы, когда приходила пора созревания. Алексей Иванович опёрся на ствол и стал смотреть на гору снизу, размышляя, что по этому крутому склону, наверное, не поднимался ни один человек: сплошное переплетение буков и грабов, среди которых дожди и ветры устроили целые заторы хвороста и опавшей листвы. Интересная здесь природа. Когда наступит мир в этих горах, он сможет узнать их получше.
Что-то просвистело у него над ухом и по плечу ударила отломленная ветка. Алексей Иванович инстинктивно спрятался за ствол, хотя был хорошо виден с горы. Но второй выстрел не последовал. Его предупредили. Он даже не успел испугаться этого лесного снайпера. Только почему-то стало обидно. Был в халате врача и принял все правила, навязанные ему с Горы и с Долины, поэтому был до сих пор жив.
Он медленно вернулся назад, к костру, в котором сгорела вся бумага и трещали только сухие ветки. Больные разошлись по саду в поисках топлива, чтобы продлить жизнь огню. Заметив, что двое идут в его сторону, к тому месту, где он стоял только что, врач замахал руками:
— Не смейте туда идти! Нельзя!
Как на маленьких детей. Потому что чувствовал себя обманутым. Не из-за выстрела, нет. А потому что, как ребёнок, верил в то, о чём говорили ему пациенты, да и просто другие люди. не любил приказы, но был податлив на просьбы, как все одинокие люди. но ведь знал же жизнь... Не сосчитать на нём синяков, царапин, ран, нанесенных временем. Эта изношенная жизнь с каждым годом должна бы цениться всё меньше и меньше, но почему-то те, кому она принадлежала, относились к собственной развалине каждый раз всё с большим почтением. Парадокс! Молодые воюют, как дикое зверьё, прячась по оврагам, умирают, отдавая свою жизнь ни за понюшку табаку. А старики тем временем правят миром без малейшего зазрения совести, потому что, честно говоря, выживают не самые лучшие. Разве в том, 1301 году было по-другому?
«Судьба свершилась». Что это может означать?
В казённой комнате, почти палате, где по холодным углам нависла запылённая паутина, Алексея Ивановича охватило уныние. Он мог бы пойти в свой кабинет, поработать с бумагами, заварить крепкий чай, но мысль о том, что его могут убить сейчас, спустя четыре года после окончания войны, что он и впредь остаётся мишенью для тех, кто из леса и для тех, кто из города, не выходила из головы. Жизнь не должна быть такой бессмысленной, её завершение, во всяком случае. Видимо, для того люди выдумали Бога, чтобы оправдать бессмысленность своего существования.
Он улёгся на свою кровать, ногами к окну, будто вечернее тёмносинее небо было в чём-то лучше грязно-белой стены с потрескавшейся дверью и сломанным замком. И ничем не отличался от тех, кого отдали под его опеку: такой же убогий, полуголодный, заброшенный. Видимо, Бога следовало выдумать ещё и для того, чтобы было с кем пообщаться в одиночестве.
Из-за болезни и плохого питания Алексею Ивановичу всё время хотелось спать, поэтому заснул и в этот раз, как, собственно, все, кто оставался в больнице на ночь. Снова в его голове послышалась грустная музыка: не скрипка, а флейта; может, даже, человеческий голос. Но вдруг тело его выпрямилось от внутреннего толчка, даже подпрыгнул на кровати: не спи! За окном шумел дождь, падал непроницаемой серой пеленой. Значит, наступило утро. Часы показывали семь и стояли. Давно их выбросить пора. Алексей Иванович прислушался: в коридоре ни звука. Неужели все проспали? Он вышел в коридор и, прежде всего, заглянул в комнату санитаров. Те спали, склонившись на стол. Будить их врач не осмелился. Сам лучше посмотрит, как там больные. Но все мирно, как будто даже сладко спали, даже не укрывшись, как всегда, с головой. И открытые их лица лучились покойной защищённостью. Не стал входить только в четвёртую палату. Вместо этого постучал к Адаму Вицентиевичу, а когда тот не ответил, нажал на ручку двери и тихо вошел. Старый психиатр спал тоже на боку, а лицо с закрытыми глазами было повёрнуто к фотографии в рамке, стоявшей на столе: женщины с тремя прильнувшими к ней мальчиками. Алексей Иванович никогда не видел у него эту фотографию и не слышал, была ли у старика семья. Была, а теперь нету. Он вспомнил его слова о гетто, два расстрела и его горло сжалось. Тихо спустился по ступеням в кухню, находившуюся в цокольном этаже здания. Было там тихо и холодно. Кухарка Анна, иногда ночевавшая здесь, чтобы успеть приготовить завтрак, спала на лавке у плиты, тщательно укрывшись одеялом.
— Тихо! — услыхал он шёпот за спиной и резко оглянулся. За ним стоял вчерашний его собеседник. — Не будите их.
— Почему? — шёпотом спросил Алексей Иванович.
— Потому что им так хорошо, а на улице дождь и он продлится, сколько мне нужно. А вы идите со мной.
Что-то было в его голосе такое, что Алексей Иванович без колебания пошёл за этим человеком. Это не было то состояние почти парализованного страхом штатского перед людьми в погонах НКВД, а чувство почти безусловного доверия. Лучше бы пациент из четвёртой палаты молчал, но он обернулся на ступеньках и сказал:
— Может так случиться, что кто-то потом не проснётся. Так бывает, когда они слышат эту музыку. Но смерть и так уже стоит у их голов и ничего не поделать.
— Какая ещё музыка?
— Моя музыка, — с некоторой гордостью ответил мужчина.
— Погодите! — схватил его за рукав врач. — Как это можно не проснуться от музыки? Что вы хотите этим сказать?
— Музыка, лежащая в основе гармонии мироздания, пан доктор. Её можно услышать в себе и вынуть из себя. А потом воспроизвести. Эта музыка не убивает. Но у нас ещё будет время поговорить об этом. Я вам обещаю.
Его спокойный тихий голос снова вернул врачу чувство детской доверчивости. Нужно было просто идти за ним, смотреть, как он уверенно находит выключатели, зажигает свет в подземельи, отодвигает засов, входит в морг, в котором, к счастью, нет ни одного трупа и никаких запахов, напоминающих о смерти. Алексей Иванович подумал, сколько жизненной силы отобрал у него позавчерашний день, когда он приводил сюда капитана. Но тут мужчина уверенно подошёл к двери, от которой якобы не было ключа, вынул из кармана этот ключ и легко повернул в замке.
— Это я, Оля! С паном доктором.
Послышался шорох и стало светло.
— Заходите!
За дверью была маленькая комнатка, даже не комнатка, а площадка, с которой вели ступеньки наверх. На соломе в углу лежала куча лохмотьев, возле которой сидела молодая девушка, на коленях державшая какой-то свёрток. Но взгляд у неё был не приветливым, а настороженным.
— Не бойся, Оля! Пан доктор поможет нам.
— Да я не боюсь, — ответила она слегка охрипшим, простуженным голосом, — но ему совсем плохо...
Алексей Иванович даже отшатнулся, сразу смекнув, в какую страшную ловушку его заманили.
— Это пан доктор боится, — смело сказала девушка. — Нужно было нам всем подорваться на гранате...
— Не мели ерунды, — мягко сказал мужчина. — А вы, доктор, осмотрите раненого. Зажги еще свечу, Оля.
Алексей Иванович раздвинул лохмотья и посмотрел сначала на рану, потом — на лицо раненого. Зацепило лёгкие, но не так, чтобы сразу насмерть, и рана уже загноилась. Парень, получивший пулю в лёгкие, раскрыл глаза, полностью осознавая, что происходит. Сильный, видать.
— Когда его ранили?
— Позавчера.
— Ага, так это спектакль с кровоточащей иконой — ваша работа? А не кажется вам это святотатством?
— Пустое! — махнул рукой пациент из четвёртой палаты. — Нам нужно было отвлечь внимание. И, заодно, кое-что напомнить из того, что было десять лет тому назад. Меня беспокоит пуля в лёгких. Её необходимо извлечь.
— Мне нужны инструменты.
— Они уже здесь. Я взял их из вашего кабинета.
Алексей Иванович даже рот открыл от возмущения. Потом нашёл в себе силы сказать:
— Ну, знаете, мне не встречался ещё такой пройдоха! Готов присягнуть, что и болезнь ваша — совершеннейшая подделка.
— Так оно и есть.
— Нужно перенести его на стол, туда... — врач не осмелился выговорить слово «морг». А потом обратился к женщине: «Это ваш муж?»
— Да, это мой муж и мой ребёнок, — она качнула свёртком, который не выпускала из рук. — Мы вместе воюем.
— С ребёнком?
— Василько уже привык.
— Знаете, уважаемая, я был на войне четыре года, но не видел воюющих младенцев. Дети должны быть в тылу.
— Может, в вашей войне тыл и был, а в нашей его нет!
Алексей Иванович вздохнул:
— Нужны носилки, перенести его. Там, в углу.
Когда раненый, наконец, оказался на столе, врач вымыл руки и облил их спиртом. К нему вернулось давно забытое чувство того, что он необходим и на своём месте.
— Кто-то из вас будет мне ассистировать. Быстро решайте.
— Я, — сказал мужчина.
— С этой минуты вопросы мне не задавать и выполнять все мои требования. Предупреждаю, может случиться всё, что угодно.
— Если он умрёт, я вас убью! — и женщина вытянула из пелёнок пистолет.
— Спрячь это, Оля! — прикрикнул на неё мужчина.— иди с ребёнком в каморку! Не волнуйтесь, пан доктор, сюда никто не придёт. Все спят, как после купели.
— А если приедет кто?
— В такой дождь и туман ни одна машина не поднимется на гору. Дождь же будет идти столько, сколько необходимо.
— Вы, что, волшебник?
— Нет, я его слуга. Ну, а слуги должны уметь всё.
— Слуга? Что это значит?
— Только то, что значит это слово. Вы разве забыли, о чём я говорил вам у огня? Местные жители слыхали о Слуге из Добромыля, но никто не знает его в лицо. Потому что обликов у меня много. Узнают не по лицу, а по делам, как говаривал мне когда-то один добрый человек.
Время остановилось для тех, кто сейчас спал в психиатрическом заведении. Плотная завеса дождя отделяла их от Добромыля, а, следовательно, от остального мира. Работники не смогли попасть на работу, потому что как только ступали на дорогу, ведущую к василианскому монастырю, их охватывало чувство страха, а потом появлялся небольшой вихрь, отпихивавший их вниз, на жнивьё. Возвращались снова в Долину, куда всегда могли вернуться.
Под окружённым стеной костёлом брёл под дождём мужчина, которого давно не было видно: тот самый попрошайка, сидевший сперва на базаре, повторяя одно-единственное слово — «Салина». Шёл медленно, видать, тело его болело, а один глаз и вовсе заплыл.
— Так-так, — произносил беззубым ртом, — Слуга из Добромыля... Очень хорошо!
Никто его не слышал, а если бы и слышал, то не каждый бы понял, что к чему. Понаехало сюда полно чужаков из великой Украины и даже России, и селились в пустых жидовских и польских каменных домах, в которых стоял запах слёз и крови и жить в которых им было страшно. И хотя это тоже были люди подневольные, однако, когда человек боится, то понемногу звереет.
Несчастный калека дошкандыбал до ворот костёла и впихнул своё тело в нишу стены. Вернулся туда, откуда начал свой путь. Такая судьба у него — быть попрошайкой при костёле панов Гербуртов, при них и после них. За что? За то, что некогда показывал пальцем на ведьму, которую сжигали? Или за то, что точил топор для палача, отрубившего голову писарю Миронцу, еретику и святотатцу? А, может, и за одно, и за другое. Однако, свыкся со своим положением, и сейчас чувствовал себя счастливым, вернувшись домой. Заснул так же сладко, как и те, монастырские, отдыхая от голода, страха, горя и болезни.
Старый врач вновь оказался среди своей семьи при субботней свече. И было их там семеро, столько, сколько свечей в подсвечнике.
Санитарам, Феде и Иосифу, снился один и тот же сон, потому что головы их на столе лежали почти рядом: будто они — маленькие мальчики и собирают грибы на подворье замка Гербуртов.
Кухарка Анна выбирала себе платок на базаре и не могла никак выбрать между чёрной с красными розами и красной с чёрными розами. Но подошёл её муж и сказал: «Бери обе, Анютка, я заплачу».
Тимош рвал черешни и не мог наесться, такие были сладкие.
Марие из села Волчьего снилось, что она одновременно выходила замуж за двоих парубков: Грыця и Остапа.
Алёна из Ляшков Мурованных пекла во сне пасхи, да такие большие, что пришлось для этого разобрать печь.
Данило из Лаврова видел себя двенадцатилетним мальчишкой, купающимся в Лининце, а вокруг плавала серебристая форель и пела, как птицы...
В других сновидениях собирали орехи в верхнем монастырском саду, доили корову, стригли овец и пекли картофель на пастбище, ходили в церковь и собирали сено в стога...
Снилось им то, чего каждый себе желал. Но никому не приснился Слуга из Добромыля, который в тот день начал рассказывать главному врачу свою историю...
Добромыльский подвижник, снова 1949 год
— Этот парень, — неторопливо начал человек, называвший себя Слуга из Добромыля, — знали бы вы, пан доктор, сколько он мне стоит! Я такого непослушного, как Илько, ещё не видел. И всё — из-за любви. Это я могу понять, потому что сам когда-то... родители отдали его в монастырь, хотя меланхоликам там не место. но, возможно, он прожил бы добрую, спокойную жизнь, нашёл себе другой, более безопасный объект одержимости. Впрочем, отец и мать меня не интересуют. Я сделал всё, чтобы спасти Илько от смерти в 1939 году. Он перешёл бы границу и очутился в Европе. Там тоже шла война, но она не шла ни в какое сравнение с тем, что начало происходить с приходом советов. У него было целых три козыря: не был циганом, не был евреем и не был коммунистом. Поэтому ему ничто чрезвычайное не угрожало, но парнишка умудрился остаться в Бескидах и стать в данном историческом контексте изгоем. Да пусть бы он стал и палачом, я бы о нём заботился. Должны понять меня, пан доктор: только тот слуга, который сам выбирает себе хозяина, может принести пользу и ему, и себе.
— Какая чепуха! — пробормотал Алексей Иванович. — Сейчас нет ни панов, ни слуг. У нас все равны, во всяком случае, в этой стране.
— Да-да, — ехидно заметил собеседник, — «Кто был никем, тот станет всем». Я не сторонник вашей жалкой коммунистической идеологии и никогда не заигрывал с дьяволом. Поэтому для меня что Гитлер, что Сталин, как говорят у нас в Добромыле, — пара калош. Не хочу даром время тратить на дискуссии, только скажу, что так издевались над людьми только во времена Инквизиции, только в значительно меньших масштабах.
— Сколько у нас времени? — как можно спокойнее спросил врач.
— До утра. Пока наш раненый не наберётся силёнок и не уйдёт снова воевать. А прочие пусть выспятся. Во сне не ощущаешь ни голода, ни сожаления. Вы что-то имеете против?
— Хоть раз поинтересовались моим мнением. Благодарю, пусть будет так. Только мне интересно, как вам удалось усыпить всех этих людей. Массовый гипноз?
Слуга из Добромыля засмеялся звонким детским смехом:
— Это всего-навсего колыбельная. Правда, из-за неё у меня было немало хлопот, но в нашем случае это был единственный способ развязать себе руки. Но оставим это. Итак, Илько, послушник Лавровского монастыря, встретил в Бескидах девушку, влюбился и стал повстанцем, выбрав, изо всех возможных, самый рискованный вариант. Я не смог бы, даже если и захотел, стать на пути любви, да это и привело бы к роковым последствиям.
Любовь похожа на религию, за отступничество от неё небеса карают. Вы сами видели эту женщину: она — одержимая. Таких женщин раньше я встречал больше, но сейчас они — редкость. Вообще, мир подупал, измельчал. Эти люди в лесу — последние его герои. Почему? Скажите мне, пан доктор!
— Не цепляйтесь ко мне. Вы сами знаете ответ.
— Страх. Страх потерять не жизнь, а должность, работу, легальное положение в жизни. Он происходит от отсутствия веры, которая делает человека сильным и видящим. Без надежды же вера — ничто. Вот эта семейка, нашедшая пристанище в подземельи, отбросила надежду. Я и хотел бы найти им место в том мире, но им нужна смерть. У них есть вера, любовь, сила. Но нет надежды.
— А как же ребёнок? Если вы не можете спасти этих двоих, спасите хотя ребёнка!
— Зачем? — удивился мужчина. — Какое у меня право на чужого ребёнка? Им на том свете будет без него скучно. А что его ждёт здесь? Я знаю, что такое — сиротство. У них ребёнка отнимать нельзя. Пусть сидит с ними в схроне и учится молчать, чтобы не стать причиной смерти собственных родителей, как я стал причиной смерти своей матери. И теперь несу за это вечное наказание.
— Ребёнок не должен отвечать за поступки родителей.
— Да что вы говорите? Я слышал, многие дети отрекаются от родителей, дабы не стать детьми репрессированных. Или вы хотите, чтобы этот маленький мальчик когда-нибудь отрёкся от родителей-повстанцев? Это — непоправимый грех. Лучше послушайте течение моей жизни. Может, вам покажется, что я — ваш сон, но обещаю: вы его не забудете.
Добромыльский подвижник. Около 1287 года
Как мне удалось установить, родом я был откуда-то из Трансильвании, из тех краёв, которые считаются средоточием вампиров, хотя, по-моему, их везде хватало. Мать свою я почти не помню. Она родила меня, уже года три вдовствуя, что плохо повлияло на её репутацию. Не появись на свет я, у неё была бы долгая и спокойная жизнь. В те времена ублюдки отвечали за грехи своих родителей, ничто не могло снять с них этого позорного клейма. Однако, незаконнорождённым я не был. Я был сыном умершего отца, с которым моя мать была в браке, то есть, сыном мертвеца. Даже в те времена в это поверили далеко не все, а лучше было бы, если бы не поверил никто. Очевидно, на мою мать оказывали давление родственники, потому что она была достаточно зажиточной вдовой в небольшом горном селе. Когда я родился, крестить меня священник отказался, пока мать не придёт к нему на исповедь. Она пришла и заявила, что её покойный муж все эти три года приходил к ней и дитя — плод этих отношений. Представьте себе, как был шокирован священник таким заявлением. И он не только вторично отказался меня крестить, но и запретил матери моей приходить в церковь, пока она не отречётся от этой несусветной лжи. Тайна исповеди была нарушена и теперь моя мать оказалась в изоляции. Она не переступала порог церкви, не выходила на улицу, а слуги перестали её чтить. Вследствие этого хозяйство пришло в упадок, родственники раскрыли рты на добро простой вдовы. Я старюсь воссоздать эти события, потому что сам помнить ничего не мог. Постепенно они стали приобретать оттенок мистики, поскольку односельчанам не нравилась женщина, живущая вне общины и всё ещё имевшая немалое состояние. Её погубила чужая зависть. Почему она не переменила место жительства, не знаю. Наверное, это было трудно сделать даже с её деньгами в достаточно безлюдной местности.
Поправить положение на стадии мистики было уже значительно труднее. Я убеждён, что мой отец был неделён сверхъестественной силой и смог поделиться этим с матерью. Мне кажется, что они очень любили друг друга и даже смерть не смогла их разлучить. Однако, что-то случилось и отец после моего рождения приходить к ней перестал, может, дав мне жизнь, он исполнил свою миссию. Мать моя стала вовсе беззащитной и вокруг неё стало сжиматься невидимое кольцо угрозы. Она продолжала настаивать на том, что покойный муж, и только он, владел её телом. А потом перешла от защиты к мести. Во всяком случае, все её основные обидчики были наказаны.
Священник, нарушивший тайну исповеди и отказавший в крещении, упал замертво посреди церкви, как будто его задушила невидимая рука. Некий муж неожиданно ослеп. Соседка, плевавшая вослед моей матери, заснула и не проснулась. У другого соседа дочь умерла в ночь перед свадьбой. Я уже сказал, что это были недоброжелатели нашей семьи. Но дело в том, что из таких недоброжелателей состояло всё село и никто не чувствовал себя в безопасности. В селе вспыхнула паника. К матери пришли послы, требуя разъяснений. Обратите внимание, никто не просил извинения, не покаялся. Нашлись свидетели, утверждавшие, что она превращается в волчицу, ночами блуждает по горам, или пережидает на кладбище. Итак, из моей матери создали ведьму. Думаю, она в действительности ею была, но не практиковала и не делала никому соответствующих услуг.
Посланные пришли к моей матери с целью задать один вопрос: знает ли она, почему так внезапно умерли все эти порядочные люди, но, думаю, она не впустила их в дом. Тогда они, как говорят, умыли руки и задействовали старинный ритуал поиска того, кто стал причиной смерти этих людей.
На следующий день, а, может, через несколько дней, как я полагаю, вся община собралась на сельском кладбище. Привели молодого коня, не покрывавшего ещё кобылу, посадили на него мальчика, не познавшего пока плотского греха и пустили между могилами так, чтобы конь вынужден был прыгать через них. Они верили, что конь не сможет перепрыгнуть через могилу носферату. Так называли в моих краях живых мертвецов, опырей. И, как можно догадаться, это и произошло на могиле моего отца. Когда мать услыхала об этом, она прибежала на кладбище, пытаясь предотвратить осквернение могилы мужа. Но было уже поздно. Тело моего отца выкопали и, оказалось, что даже три года спустя после погребения его не коснулось тление...
— Разве такое возможно? — удивился Алексей Иванович.
— Пан доктор, вы поверили, что на какое-то время больница стала неприступной даже для тех, кто страшнее Инквизиции, а сомневаетесь в том, что якобы случилось семсот лет тому назад. Я этого тоже не видел, однако, почему после так называемой эксгумации сердце покойника проткнули дубовым колом, отрезали голову, а потом сожгли на костре из веток терна и шиповника? Так делали по всей Европе, когда возникало подозрение, что опыри наслали мор или в каком-то населённом пункте часто умирали люди загадочной смертью. Моя мать могла видеть этот ритуал раньше и даже испытывать облегчение от того, что зло уничтожено. Опять таки, она могла просто взять меня и сбежать, потому что сожжением одного опыря дело не кончается. Этот дикарский ритуал превращает мирных христиан в стадо, управляемое инстинктом разрушения.
Разум бедной матери помутился, а сердце исполнилось ненависти. Вы знаете, что делает женщину Великой ведуньей, а мужчину — Великим ворожеем? Гнев из-за причинённой им несправедливости. Это как плямя пожара, пожирающее сперва солому, потом — хворост, а затем самые толстые стволы деревьев. А иногда от нестерпимого жара трескаются даже камни.
Не прошло и трёх дней, как умер мужчина, отсёкший голову моему отцу. Впал в горячку и умер. Потом у женщины, наиболее активно провоцировавшей людей, отняло руки, ноги и речь. Люди сделали вывод, что те, кто умер раньше, сами стали носферату. Они выкопали совсем ещё свежие трупы, поотрезали им головы и сожгли. Слишком много тогда носилось дыма над селом, чёрного, жирного и вонючего. Он проникал в жилище, после чего люди впадали в какое-то тупое оцепенение, не предвещавшее ничего хорошего. Из-за потревоженных могил начался мор. Моя мать не вынесла этого напряжения, в котором жила уже два года, и вышла из дому. Меня она оставила на церковной паперти, в которой не проводились службы — не было кому, а сама вышла на перекрёсток и начала петь и танцевать. Я ещё не ходил, только ползал, уполз в кусты и там уснул.
Слушая страшные слова матери, её проклятия и смех, люди растерялись и поехали в соседнее село, где священник был, чтобы посоветоваться с ним в таком непростом деле. Ни одна из женщин села не зачала от мертвеца. Священник пояснил, что в мою мать вселился очень сильный злой дух и он его изгнать не в силах. Пусть это сделает огонь. Он посоветовал им очертить место вокруг костра девятью окружностями из мела, разведенного святой водой, чтобы дьявол, выйдя из женщины, не вошёл в кого-то из верующих. Но сам священник не пришёл из-за мора. Его спросили, как быть со мной. Священник подумал и сказал, что в тех краях, откуда он родом, сына носферату и ведьмы называют дхампиром. Такие дети умеют хорошо распознавать опырей и убивают их обычным оружием. Поэтому я общине могу оказаться полезным. Пускай меня отдадут на воспитание верующим в какое-то другое село. Или продадут за большие деньги воеводе а то и самому Господарю.
Я не в обиде на этого священника, потому что мать моя и так искала себе смерти. Она на костре терпела, вероятно, страшную боль, но ни разу не упомянула моё имя, которое я, кстати, не знаю до сих пор. То есть, самое первое моё имя, чтобы я, в ответ, не позвал её. Я спал в траве, хорошо спрятан. Но меня тогда ещё и не искали. Ночь, освещённая костром, оставила первый отпечаток в моей памяти. Проснулся я от того, что нечто мягкое и косматое лизало мне лицо и руки. Это была огромная волчица, не побоявшаяся выйти из лесу защитить меня. Она знала, что я — особенный. Волчица не отходила от меня всю ночь, а перед рассветом взяла в зубы сорочку и, забросив себе за спину, унесла прочь из села. Я видел и других волков, которые нас сопровождали. Когда волчица уставала, укладывала меня на землю, а сама ложилась рядом. Я совсем не сопротивлялся, не кричал, не плакал, будто чувствуя, что обо мне позаботятся.
Итак, волки принесли меня на дорогу, по которой ездили купеческие караваны, состоявшие из множества возов, с сильной охраной, так как в те времена никто не отваживался путешествовать один. Волки решили вручить мою судьбу людям, которые ничего не знали ни обо мне, ни о трагедии, разыгравшейся в глухом горном закоулке. Потому что зверю лучше быть со зверями, а человеку — с себе подобными. Была опять ночь. Я лежал в тёплой пыли один, будто потеряный рассеяными родителями. Волки были рядом. Когда приблизился караван, я улыбался. Смех не требует сочувствия, а, значит, и не отягощает. Он трогает сильнее, нежели плач. Лошади захрапели, стали на дыбы, учуяв волков. Но у людей не такое чувствительное обоняние. К тому же я их поразил, потому что был ребёнком, маленьким и беззащитным, очутившимся в глупую ночь на лесной дороге. Они подумали, что какая-то бедная мать, которая не смогла прокормить дитя, отнесла меня на дорогу, а сама подглядывает из-за кустов. Могли просто положить неожиданную находку на обочину и поехать дальше, но я улыбался, тянул ручонки к бородатому воину, который соскочил с коня и склонился надо мной. А потом взял меня на руки и я тронул холодную кольчугу на его груди.
Нас окружили люди. они смеялись, показывая пальцем на воина, который неумело держал меня на руках, может, впервые в жизни держал ребёнка, а, может, вспоминал своих детей, или тех, которых мог бы иметь. Так нас двоих и препроводили к самому важному лицу — Купцу из Добромыля, который и должен был решить, что со мной делать. речь этих людей был мне незнаком и я перестал улыбаться, стараясь отыскать в их мягком говоре знакомые звуки. Купец был осторожным человеком и захотел меня осмотреть, нет ли на моём теле мет, хвоста или шести пальцев, не болен ли я, ведь я мог быть посланцем лукавого или приманкой разбойников. Воины-слуги следили за процедурой, затаив дыхание и вздохнули с облегчением, когда выяснилось, что я, по крайней мере внешне, к аду не имею никакого отношения. Однако, в тех местах не было и признаков человеческого жилья и это вызвало беспокойство. Они сомневались, дар ли я небес, или часть дьявольского замысла. И вот на сцене появилось ещё одно важное лицо — монах, путешествовавший в другой монастырь. На груди у него висел большой серебряный крест, знакомая мне вещь, так как мать тоже носила крестик. Я узнал его очертания, заулыбался, потянул ручки. Мне разрешили коснуться креста. Монах певучим голосом что-то проговорил и перекрестил меня. Гром не ударил и не повеяло серным смрадом. Все радостно загудели. И только тогда Купец из Добромыля взял меня на руки. На нём не было ничего твёрдого — одна мягкость и тепло. Я зевнул и мгновенно заснул, утомлённый приключением.
Видите, я уже тогда мог делать то, чего от меня ожидали. Я создан для служения. Никто, ни тогда, ни после, не заподозрил, что я — сын опыря и ведьмы. Только очень сильный волхв способен распознать мою скрытую силу.
— Почему вы уверены, что являетесь тем, кем себя считаете? И неужели вы могли всё это запомнить в таком раннем возрасте?
— Обо всём этом я узнал потом от людей, нашедших меня на дороге. А волки... Те приходили даже до Добромыля, посмотреть, как мне живётся.
— Но почему — волки?
— Мать моя была ведуньей, не забывайте, у неё была власть над другими существами. Она поручила волкам присматривать за мной, потому что им доверяла больше, чем людям. А людям мешали особенности моего происхождения, ведь я мог охотиться на опырей и легко их обезвреживать. Сила опырей не от человека: они могут вызвать дождь, наслать мор или примануть богатство. Колдуны и ведьмы похваляются, что и они умеют то же, но их сила несравненно меньше. Для восстановления жизненной силы опыри пьют кровь, но это совсем не является их повседневным питанием, как измышляют разные писаки. Источником их силы есть дух, ни добрый, ни злой — дух природы. Язычники это понимали и не вмешивались в жизнь опырей и те причиняли им меньше хлопот. Настоящий опырь — это мудрый ведун, знающий, на что ему использовать силу. Но дети опырей таковыми не рождаются, разве только в них вселится дух умершего опыря.
— Откуда же они тогда берутся?
— Это — как дар, который нельзя вернуть обратно. Среди них есть низшие и высшие опыри. Это уже зависит от них самих: способность обучаться и делать выводы из ошибок. У опырей очень утончённые чувства, поэтому обмануть их чрезвычайно тяжело. Есть местности, где их практически нет, а есть такие, где их много. Не случись несчастья с моей матерью, может, я служил бы общине защитой. Но препятствием тому стал священник, пошедший на поводу у завистников и лицемеров, дабы не утратить их приверженности, и отказался меня крестить. Один камешек потянул за собой другие и проиграли все. Жить рядом с убийцами матери я всё равно не смог бы — должен был отомстить. Одно зло тянет за собой другое, так же, как и небольшое добро перерастает в большую благодать. Как говаривал некогда вельможный пан из Добромыля, которого здесь помнят до сих пор, нельзя нарушать естественный ход вещей, надо уважать древние обычаи, потому что люди, их давшие, прислушивались к своему сердцу и к голосу природы.
А теперь слушайте, пан доктор, что стало дальше. Я тогда ещё не знал, что достойные купцы ночью не путешествуют. Караван, на пути которого оказался я, был исключением. Купец из Добромыля приказал своим людям ехать ночью, вот они и ехали. Мой господарь, которому я служу так долго, оказался опырём. Ночью он видел лучше, чем днём и ночью вершил самые важные дела. Но, чтобы солнечный свет вредил опырям, о таком я не слыхивал. Мы проезжали по самой безлюдной части Карпат, однако, населённой другими существами, выходившими ночью на охоту. И не только зверями, но и духами. То есть, ночью спать было нельзя. Купец врал своим спутникам и слугам, что знает разные молитвы и показывал амулет из Иерусалима — золотую пчелу. В действительности он читал разные опырские заклинания, но слова понять не мог никто. Не говорю уже о том, что креста и священников он не боялся ни капельки. Всю комедию с моим осмотром он затеял для зрителей. Впрочем, совсем скоро он пожалел, что встретил меня. Нужно знать опырей так, как я их чувствую, чтобы не удивляться, почему добромыльский купец принял этот дар — дитя носферату и ведьмы. В будущем я мог лишить его бессмертия, и от рождения владел силой, превышающей его. Но опырям высокого ранга свойственен фатализм. Им известна грань, за которую им нельзя ступать. Им приходится быть очень осторожными и они никогда не стараются перехитрить собственную смерть, которую видят задолго до её действительного прихода. Но он ещё не знал, кто я, хотя и было подозрение, поэтому взял в свой шатёр. Он защищал бы меня, будь я опырём или дхампиром, но обычное человеческое дитя отдал бы под опеку людей, потому что оно принадлежит людям, как волчёнок — волкам. Всё достаточно просто. Опыри — часть природы, а вы, люди, считаете себя венцом творения, при этом проповедуете смирение и покорность единому пану — Богу. Поэтому из вас и слуги плохие: себялюбивые и завистливые.
(Окончание фрагмента. Требование издательства )