Триколор мечты

Элла Крылова
1.

     Первое знакомство с Францией - роман Виктора Гюго «Собор парижской Богоматери», от которого на юную мою неискушенную душу сладко повеяло зловонием Средневековья и бешеной эротикой. Эту смесь ужаса с восторгом подкрепила книга Шарля де Костера «Тиль Уленшпигель»: с упорством завзятого мазохиста я представляла себе, как меня пытают господа инквизиторы – пытают, а потом сжигают на костре. По телу прокатывалась горячечная дрожь, ноздри щекотал запах горелого человеческого мяса. Я судорожно думала: где бы раздобыть порцию быстродействующего яда, чтобы всегда держать яд при себе, потому что лучше смерть, чем такие муки. Я как будто забыла, в каком веке живу. Впрочем, как сказал польский еврей Станислав Ежи Лец, «у каждого века свое Средневековье», и едва ли застенки Комитета госбезопасности гуманнее подвалов Великой Инквизиции.
     Вторая встреча с Францией была уже не такой устрашающей. Подруга дала мне почитать пьесу Эдмона Ростана «Сирано де Бержерак» (дореволюционное издание с ятями, перевод Щепкиной-Куперник). Эту пьесу, полную острого юмора и веселого героизма, я переписала от руки и самостоятельно переплела. Я могла бы сказать: Сирано – это я (мне всегда были по нраву мужские роли). Потом моим «я» стал отважный гасконец д’ Артаньян, потом – граф Луи де Бюсси сеньор д’Амбуаз. А еще я смотрела (иногда по несколько раз) все французские фильмы, которые шли в нашем чертановском кинотеатре «Ашхабад», одновременно влюбляясь в изысканного Алена Делона и простоватого шармера Бельмондо. А еще я начала учить французский язык и, прочитав «Три мушкетера» в подлиннике, стала покупать газету “l’Humanite”, которая продавалась во всех московских киосках, потому что была главным печатным органом коммунистической партии Франции.
     Нет, политика меня не интересовала. Меня интересовали объявления о продаже домов, снабженные фотографиями. Эти объявления были для меня столь же высокой поэзией, сколь и произведения Бодлера и Малларме. Подумать только: каменный домик в пятидесяти километрах от Парижа всего за сто тридцать тысяч франков! Всего? А как узнать, много это или мало? Мы жили в стране победившего социализма, в квартирах, принадлежащих государству, цена которых при отсутствии частной собственности и рынка была никакой.
     Я продолжала свои французские штудии, таская из библиотеки центнеры книг и созерцая в музее полотна импрессионистов и скульптуры Родена. Я влюбилась во Францию так, что стала считать ее своей истинной родиной. Из какой-то книжки я выдернула карту Парижа и стала посылать письма в Париж, наугад выбирая улицу и дом, письма примерно такого содержания: «Дорогой неведомый друг! Я живу в России, но так люблю Францию…» Ни один из адресатов не отозвался. Теперь, тридцать лет спустя, я рассылаю по всему миру свои книги, уже не по вымышленным, а по совершенно реальным адресам, и, получая ответы из Европы, Америки, Израиля, вспоминаю ту бедную девочку с московской окраины, мечтавшую хотя бы раз вынуть из почтового ящика конверт со штемпелем французской почты. Эта девочка сидит в своем типовом блочном скворешнике и плачет, потому что живет за «железным занавесом» и, значит, никогда не увидит Париж. Но поскольку она – Сирано и д’Артаньян, она берет себя в руки, утирает слезы, кладет перед собой лист бумаги и без единой помарки выводит вот такие строки:


Париж вдали

Небо пенится вешними ливнями.
До Парижа добраться бы, до…
Там под сенью каштанов счастливые
проживают Делон с Бельмондо.

Пробавляемся тощими курами,
И на Маркса хотели мы класть.
Мы ругаем на кухнях прокуренных
проклятущую лживую власть.

В жизни серой и пахнущей серою
тошнотворною скукой смердишь
ты, Россия. Но верую, верую:
я однажды приеду в Париж!

Будет май. Будет двадцать по Цельсию.
Будет нежен Монмартр, как жених.
Прозвенят мне Поля Елисейские
хрусталём ресторанов своих.

К жизни подлинной, лёгкая, выйду я,
с вами под руку, галл-балагур.
Не хмельной ли Верлен меня выдумал?
И не спел ли меня Азнавур?

…Вечереет Москва над останками
обескрыленных птиц, павших вниз.
Но в окне моём – нет, не Останкино! –
башня Эйфелева колет высь…


На дворе 1982-ой год.

                2.            

     На дворе 1998-ой год. Санкт-Петербург, Васильевский остров. В моем несессере лежит новенький загранпаспорт с французской визой и билет на авиарейс «Санкт-Петербург – Париж». «Железный занавес» давно рухнул, Россия стала свободной страной: езжай, куда хочешь. Только почему-то ехать никуда не хочется. Иногда свобода потенциальных возможности важнее свободы реальных действий.
     Далеко в прошлом моя франкомания, далеко юность, далеко Москва с чертановскими типовыми скворешниками. Уже пять лет я живу в по-настоящему европейском городе, в одном из красивейших городов мира, в окружении дворцов, кариатид и невских волн хрустальных. Но должна же я встретиться наконец с мечтой своей юности! Я должна увидеть Париж!
     Вылет завтра в полдень. А пока мы с мужем Сережей (Ален Делон и Бельмондо в одном лице) пьем пиво и смотрим идиотский российский боевик «Шизофрения», правда, с Александром Абдуловым в главной роли. Я смотрю в полглаза, думая о своем. Прежде всего о том, что я панически боюсь летать на самолете. А завтра мне именно это и предстоит. Да потом еще лететь обратно. Ужас. Боевик подходит к концу. Самолет с главным героем на борту (рейс «Санкт-Петербург – Париж») отрывается от взлетной полосы и… взрывается в воздухе. Вот так эпиграф к встрече с мечтой.

                3.

     Майский день был ясен, как ум после чашки крепкого кофе. В аэропорт, помимо Сережи, меня провожали веселая сестрица Алёнушка на своем «форде» и развеселый ейный хахаль Володя в качестве рулевого. Всю дорогу мы перешучивались и пересмеивались, так что я на время забыла о своих страхах. Но когда поднималась по трапу в салон авиалайнера, мне показалось, что я взбираюсь на десятиметровую вышку в бассейне, и вот сейчас мне придется рухнуть оттуда вниз головой в бездну.
     Я села на среднее сиденье, и тут с двух сторон ко мне подсели грузные, как боровы, мужики, сжав меня своими телесами так, что я едва могла пошевелиться. Зато перестала дрожать. И в минусах есть свои плюсы. Опасность быть раздавленной этими богатырскими плечами оказалась более актуальной, чем вероятность падения самолета. Я вжалась в сиденье и, как мантру, в режиме нон-стоп, пока мы не приземлились в парижском аэропорту «Шарль де Голль», повторяла строки Мандельштама:

О временах простых и грубых
копыта конские твердят,
и дворники в медвежьих шубах
на деревянных лавках спят.

На стук в тяжелые ворота
привратник, царственно ленив,
встал, и звериная зевота
напомнила твой образ, скиф…

     «Да, скифы мы!» А они? Галлы, тевтонцы, англосаксы. Что цивилизация? – нефтяное пятно на поверхности мирового океана. А что культура? – одиноко стоящая античная колонна, которой нечего поддерживать, кроме неба, которое в поддержке не нуждается. Перелет «Скифия – Галлия» прошел успешно, я вышла из здания аэровокзала и, совершенно успокоенная, закурила сигарету, которая показалась мне самой вкусной за всю мою жизнь.
     Помимо меня, от турфирмы «Селена» на французскую землю десантировались еще полторы дюжины петербуржан и петербуржанок. Всех нас ждал большой экскурсионный автобус с креслами гораздо более удобными, чем их тезки в желудке железной птицы советского производства. Профессионально-приветливая женщина-гид на русском языке, чистом, как дорогая русская водка, поприветствовала нас и пояснила, что, прежде чем нас развезут по гостиницам, нам полагается трехчасовая обзорная экскурсия. Мы дружно прильнули к окнам, и автобус тронулся в путь.

     Оказавшись наконец-то в своей гостиничной «одиночке», я рухнула на кровать. Больше в Париже мне делать нечего. Можно брать обратный билет и лететь в Питер, в мужнины объятья. Не увидела я в Париже ни романтического шика, ни эстетского надлома – будничной прагматической деловитостью повеяло на меня от его сероватых стен. Я позвонила Сереже.
- Привет. – говорю.
- А, гулёна! Топчут уже тебя галльские петухи?
- В окне я вижу небо серого цвета. Это цвет сбывшейся мечты. Воздушные замки часто краше каменных и по-своему надежней.
- Да, их трудней взорвать. Ты собралась взорвать Париж?
- У Корбюзье то общее с Люфтваффе…
- Аркадий, не говори красиво.
- Это не я, это Иосиф.
- Башня-то стоит?
- Перевернутый костыль Господа Бога. Сфотографировалась на фоне этого костыля, чтобы предъявить фотодокумент родственникам. Впрочем, эта деревня все равно не поверит, что я была в Париже, как до сих пор не верит, что я была в Стокгольме.
- Родственников надо выбирать.
- Ты стал буддистом?
- Все религии придумали попы, чтобы быдло в страхе держать.
- По-твоему, всё человечество – быдло?
- В большинстве своем.
- Подавляющем.
- Очень точное слово.
- Что поделываешь?
- Терзаю кроссворд и хлебаю пиво. Сейчас хлебну за умнейшую из красивейших и красивейшую из умнейших.
- За Маргарет Тэтчер?
- За тебя, дура.
- Ну, наконец-то слово доброе услышала.

     Я села на кровати по-турецки и осмотрелась. Моя «одиночка» представляла собой узкий прямоугольник площадью около десяти квадратов, это вместе с санузлом, задернутым прозрачной шторкой. Два широких окна (хорошо, курить можно вволю) выходили в уродливый двор-колодец, слабо оживленный чахлым деревцем. В комнате, помимо кровати, имелись еще небольшой платяной шкаф, стол, стул и телевизор. Постельное белье было из грубого полотна. Стены – масляная краска по штукатурке. Пол - линолеум неопределенного цвета. Короче, убожество. То же мне, Европа. Впрочем, отель «Floridor» находился в самом центре Парижа, возле Елисейских Полей, и это утешало.
     Под столом стоял какой-то ящик. Некоторое время я лениво созерцала этот предмет меблировки, раздумывая, что же это такое. Наконец, любопытство победило лень, и я подошла к ящику. Черт побери! Мини-бар! Две банки «кока-колы» живительной струей влились в мою пересохшую глотку. Теперь не худо было бы перекусить.

     Было у меня два дела, не сделав которые, я не могла покинуть Париж. Во-первых, надо было, раз уж прилетела сюда, взглянуть на пресловутый Notre-Dame de Paris, в котором, если верить великому Виктору (а я верила) кипели такие нешуточные страсти – скорей языческие, чем готические. Во вторых. Моя питерская подруга Ольга отправила с оказией (то есть со мной) подарок своей парижской подруге Анне, внучке русских эмигрантов первой волны. Надо отдать должное Ольгиному вкусу, она умела выбирать подарки. Нет, ничего особенного. Какая-то сельская церквуха, холст/масло, 15х20. Безвестный петербургский живописец конца ХХ века, из тех, что тусуются на Невском проспекте возле польской церкви Св. Екатерины. Но были в этом пейзажике и свет, и воздух, и теплота, «и божество, и вдохновенье».

                4.

     Ранним утром, после отвратительного «европейского завтрака», состоявшего из пары круассанов и чашки дурно сваренного кофе, я вышла из отеля. Небо сияло идеальной синевой, и это радовало. Однако, обратив взор на грешную землю, я увидела нечто, что меня сильно озадачило. Я увидела сидящую возле входа в отель старушку, перед которой стояла небольшая картонная коробка. На коробке было написано черным фломастером: «Pour la vie», - внутри нещедро поблескивала мелочь. Вид у старушки был отнюдь не бомжовый: она была аккуратно одета, на седых буклях красовалась кокетливая кружевная шляпка. Нищенка в Париже! Кто бы мог подумать! Я некоторое время размышляла, бросить монету или нет, но потом вспомнила фразу Верлена: «Je ne faites pas de l’aumone parce que je n’ai rein moi-meme», - успокоилась и пошла дальше. Дальше ароматами рая благоухала цветочная лавка. Увидев красные тюльпаны, я радостно  подумала: «Вот и в Питере сейчас пора тюльпанов…» - достала из кармана карту Парижа с отмеченными на ней достопримечательностями и мысленно проложила маршрут к заветному собору Notre-Dame.

     По Елисейским Полям с ревом неслись машины (а чего я ждала? лошадей с экипажами?) Рестораны, по случаю теплой погоды выставившие стулья и столики прямо на улицу, были совершенно пусты. Угольно-черные негры в стерильно-голубых комбинезонах орудовали метлами. Негры-дворники! (В то время в России еще не было дворников-таджиков). Я решила, что мне совершенно необходимо выпить хорошего кофе, да не просто кофе, а caf;-cr;me из песни Азнавура. Не без робости я вошла в ресторан. Бармен за стойкой меланхолично протирал бокал салфеткой. На меня взглянул без малейшего интереса и попросил «мадам» сесть за столик на улице. Смутно подозревая, что он меня унизил, я все-таки повиновалась. Сев на стул, с деланной непринужденностью закинула ногу на ногу,  положила на столик сигареты с зажигалкой. Подошел официант, широко улыбаясь.
- Кофе со сливками, пожалуйста. – веско сказала я.
- Что-нибудь еще, мадам? – официант продолжал широко улыбаться.
- И пепельницу.
     Официант разочарованно погасил улыбку. Но тут я протянула ему пятидесятифранковую банкноту (я понятия не имела, сколько стоит мой кофе), и официант заулыбался снова.
- Какие щедрые чаевые! – весело воскликнул он и скрылся в недрах ресторана.
     «Чаевые?! – в ужасе подумала я, - Значит, сдачи не будет? Да на эти деньги в Питере я могу себе сварить целую ванну кофе». И тут до меня донесся разговор официанта с барменом: «Дама так щедра!» - «Дурак, не видишь, кто перед тобой? Пожалей ее, принеси сдачу».
     Я глотала свой caf;-cr;me, отравленный обидой. Да, на мне не Карден и не Диор, а джинсы китайского производства и ветровка, пошитая под Варшавой, но зачем же так? А вдруг я миллионерша с причудами? Но поэт торгаша не обманет.
     Я шла по Елисейским Полям и вспоминала лейтенанта Коломбо из одноименного американского детектива: рассеянного полицейского в дешевом мятом плаще, гениального сыщика, которого богатые подозреваемые считали чуть ли не придурком и который так интеллигентно и ненавязчиво выводил этих лощеных прощелыг на чистую воду. Я видела нечто общее между плащом Коломбо и своей польской ветровкой, и это меня утешало.
     Я шла по Елисейским Полям и думала о том, как же я, урожденная горожанка, ненавижу город. Правда, Чертаново, где я выросла, являлось городом чисто номинально. Здесь кончалась Москва и начинался лес, где я и проводила большую часть времени. И до того, как меня соблазнили французы, я любила совсем иную литературу. «Оцеола, вождь сименолов» Майн-Рида, «Белый Клык» Джека Лондона, «Рассказы о животных» Сетон-Томпсона были моими настольными книгами. Героиней этих книг была свобода. Героем романов Бальзака был презренный металл. Французам вообще ближе материалистическое мировоззрение. Поэтому они не дали миру ни одного философа-идеалиста (Декарт, как пушкинский Сальери, поверял гармонию алгеброй и строил свою этику по принципу «житейского здравого смысла»). По той же причине они первые заболели «красной чумой», а уже от них ею заразились русские, поскольку русская элита болела франкоманией, как я в своей чертановской юности. Как утверждает поэт Иван Жданов (и с ним бы, наверное, сам Бог согласился), «мы входим в этот мир, не прогибая воду». Но алчность и похоть делают свое черное дело, и мы становимся настолько тяжелыми, что тонем в луже собственной мочи, излившейся в последний памперс.
Да, до того, как меня соблазнили французы, я и фильмы любила совсем другие: вестерны советско-югославского производства, многосерийный эпос о свободолюбивых индейцах с неизменным сногсшибательным Гойко Митичем в главной роли. Я и была индейцем: смуглая, черноволосая, с орлиным пером в шевелюре, с самодельным луком на плече. И свобода была моим смыслом жизни, моим символом веры, моим богом…
     Как же я ненавижу город с его вонючими машинами, бессмысленной толпой, толчеей и давкой, с его равелинами каменных домов, торчащих тесными рядами, как акульи зубы, с его метрополитеном – этим смердящим кишечником Пантагрюэля.
     Однажды я, трёхлетка, с мамой гуляла по лесу. И вдруг на просеку вышли лоси. Целая семья: мама, папа и лосенок. В полном восторге я кинулась к ним навстречу. По немногочисленным свидетелям моего безрассудства прокатилась волна ужаса. «Уберите ребенка! Уберите ребенка!» - громко шептали они. А я протянула лосенку булку, которую перед этим жевала. И длинноногий малыш очень аккуратно, мягкими теплыми губами, взял из моей руки подношение. Взрослые лоси смотрели на меня умными добрыми глазами. Я была наверху блаженства. Когда малыш доел угощение, все трое, как по команде, прыгнули в сторону и скрылись в чаще.
     Как бы я хотела снова очутиться с родном чертановском лесу среди рогатых гордых лосей, пушистых очаровательных белок, среди синиц и поползней, берущих прямо с руки нехитрое угощение… И вот – не мерещится ли мне? – я действительно в лесу. Ну, не в лесу, а в густой каштановой аллее. Ни души. Дивный запах цветущих рододендронов. А вот и они сами – в буйном ликующем цветении. А вот и тихий пруд, поросший осокой и желтыми ирисами. Старый мраморный фонтан с выщербленным краем. Горлица, описав круг над прудом, садится на край фонтана, глоток за глотком пьет прозрачную воду. Это, всего-навсего, сад Тюильри, но мне кажется, что я в раю. Я сижу, скрестив ноги, на берегу пруда и смотрю на зеленую воду, в которой чуть зыбится мое отражение. Я ни о чем не думаю, просто переживаю этот миг в его чистой длительности, присутствуя в нем тотально, как ветер в парусах, и вот я растворяюсь в пространстве, и с поверхности пруда исчезает мое отражение…

     Notre-Dame de Paris оказался наполовину укутанным зеленой строительной сеткой. Его лощеное чрево, наполненное туристами, как курятник – курами, не вызвало у меня никаких ассоциаций со знаменитым романом. Я была не в храме, а в музее. И я была не паломником-романтиком, а просто туристом. Я хотела зажечь свечку, но, узнав, сколько она стоит, передумала, и вместо свечки купила несколько открыток с видами собора. Идя восвояси, вяло думала о том, что символизм – гемоглобин культуры, и он катастрофически падает. Я тогда еще не знала, что по мотивам романа Гюго будет сделан прикольный мюзикл. А что? Есть же рок-опера «Jesus Christ superstar». И пусть презирают меня господа меломаны, но, на мой вкус, гений Эндрю-Ллойд Уэбера не уступает Верди, а гений Алексея Рыбникова – Чайковскому.

     По дороге в отель я увидела нечто, что показалось мне занятным и – прогрессивным (мы часто не замечаем опасности, которая смотрит нам прямо в глаза). Этим «нечто» были смешанные семьи. Негритянка, француз и коричневый ребенок в коляске. Или наоборот: негр, француженка и, опять-таки, смуглый плод любви. Я тогда и не подозревала, что вижу закатное зарево белой расы, а может статься, и всей европейской цивилизации. Сейчас, когда я пишу эти строки, сидя за столом на южной оконечности Москвы, я вижу проходящих за окном смуглых, чернявых мужчин и женщин, обвешанных детишками, как новогодние елки игрушками. Увы, это – будущее Третьего Рима. А вернее, уже настоящее. Этой весной к московской мечети в праздничный для мусульман день вышли семьдесят тысяч человек и резали баранов прямо посреди улицы. Нет, я не страдаю ксенофобией. Но когда гостей становится больше, чем хозяев, и когда гости начинают вытеснять хозяев с их насиженных мест, поневоле задумаешься, кого же лет через пятьдесят будет интересовать русская словесность, внимание к которой итак стремительно иссякает во всем мире? Не станет ли русский язык реликтом наряду с латынью и древнегреческим? Из номера я позвонила Сереже.

- Чем занимаешься? - спрашиваю.
- Думаю о великом.
- О чем конкретно?
- О выпивке и о бабах. О чем я могу еще думать?
- О смысле жизни, например.
- Смысл моей жизни – это ты.
- Весть благая покруче Библии!
- Ты же знаешь, мы, полковники, Библии не читали. Наша священная книга – «Устав гарнизонно-караульной службы».
- Счастливые вы люди! Скольким приматам евреи головы заморочили своими страшными рассказсками. А у древних греков сказочки-то были позанятнее.
- Ты же у нас христианка.
-  Я такая христианка, что в Средние века меня бы точно сожгли. Христианство как духовный проект потерпело полное фиаско.
- Зато удалось как бизнес-проект.
- Да, полувоенная организация с чинами и званиями. Но и тут больше вреда, чем пользы. Крестовые походы, инквизиция. Одна Варфоломеевская ночь чего стоит: французы убивали французов только потому, что те и другие по-разному верили в Христа.  Средневековая Европа не мылась, потому что церковь мыться запрещала, да еще стращала сатаной и адскими муками. Адских мук и по сию сторону жизни хватает. Вот Данте считается великим поэтом. А ты почитай, с каким садистским смаком он описывает мучения грешников в аду. Девять кругов, один страшнее другого, и это когда в городе реально пахло горелым человеческим мясом.
- Кстати, о мясе. Что ты там ешь?
- Бананы. Я же бандерлог. Моей священной книгой в детстве была «Книга джунглей».
- Смотри, мартышка, как бы французская столица, как удав Каа, не сомкнула  на тебе свои кольца.
- У меня есть защита.
- Нательный крестик?
- Ты, безбожник.

     Я положила трубку и испытала острый приступ клаустрофобии. Мне было тесно в французской столице. Так тесно, как будто меня засунули в полиэтиленовый пакет. Я села на подоконник, закурила, выпуская дым в уродливый двор-колодец, и попыталась представить себе, как в этом городе жили Зинаида Гиппиус и Мережковский, Георгий Иванов и Ирина Одоевцева, Ходасевич и Берберова, и, наконец, мое предыдущее воплощение – Николай Бердяев. Ах, да, Бердяеву поклонница купила загородный дом. Как жил Владислав Ходасевич, мне известно. Жил он в нищете и умер в больнице для бедных.

Тяжек Твой подлунный мир,
да и Ты немилосерд.
И к чему такая ширь,
если есть на свете смерть?

     Ах, кладбище Sainte-Genevieve-de-Bois, где зелено и благостно, и над увитыми плющом надгробиями летают яркие бабочки – быть может, души усопших… Однако, пора позвонить Анне.
     Голос mademoiselle Anne был высок и музыкален, и в моем воображении нарисовалась стройная брюнетка с оленьими глазами, кто-то вроде Фанни Ардан. Я немного волновалась – всё-таки, говорю с настоящей француженкой! – и несколько сбивчиво объяснила, что я подруга Оли из Петербурга и что Оля просила меня передать мадмуазель Анне небольшой презент, так что не худо бы встретиться.
- Конечно, с удовольствием! – музыкально мурлыкала Анна. – Только завтра я маму провожаю на поезд. Она едет в Бретань, там у нее дом.
     Дом в Бретани! Конечно же, такой, какие я видела на страницах «l’Humanite»: из благородного серого камня, увитый плющом, с маленьким садиком, где благоухает белый шиповник. А внутри – простые белёные стены и кресло-качалка перед камином, возле которого так приятно сидеть зимним вечером, почесывая щечку любимой кошке…
- Давайте встретимся послезавтра, - предложила Анна, - хотите, я заеду за Вами в отель?
     Я сказала, что хочу, потому что совсем не знаю города. На том и порешили.

     После октябрьского переворота русские подались в рассеянье, как в свое время евреи. То, что белые эмигранты бежали в Европу, в Соединенные Штаты и в Китай, знают все. Но мало кому известно, что сотни тысяч русских эмигрантов оказались в Южной Америке, большей частью в Парагвае. Парагвайские власти давали русским землю бесплатно и еще небольшую субсидию на обустройство. Бывшие русские дворяне стали парагвайскими крестьянами. Сажали маис и овощи, держали кое-какую скотину. Селились колониями, чтобы легче было защищать урожай от набегов диких свиней. Иголками выковыривали из-под кожи тропических подкожных блох, спешно уводили детей из жилищ, когда потоком шли огромные тропические муравьи, а вечером, разведя костер на берегу реки, пели под перевернутой луной: «Уж вечер, облаков померкнули края…» Всё это я почерпнула из книги «По следам конквистадоров», весьма талантливо написанной бывшим белым офицером с фамилией то ли Голицын, то ли Оболенский.
     Русское рассеянье продолжается и по сей день. Из свободной, но нищей России бегут ученые, у которых на родине нет возможности экспериментально подтверждать свои открытия, за которые в Европе и Америке они получают Нобелевку. Бегут успешные «свежие головы» сорока с небольшим лет, не видя в России перспективы для себя и своих детей. Наконец, стайками перелетных уток в Болгарию, в Испанию, в Бразилию тянутся пенсионеры, уставшие выстаивать многочасовые очереди в поликлиниках, уставшие ждать очередных катаклизмов в стране бесконечных социальных экспериментов. И уже по всему миру горят маячки русской поэзии, которые из космоса, наверное, выглядят, как  дружно поднятые тысячами рук зажигалки на рок-концерте. И, быть может, как евреи несли в мир Слово Божие, надиктованное пророкам, так русские поэты приносят на планету новое откровение Всевышнего: «Вы не рабы Мои, а дети Мои».

                5.

     Я улеглась в постель и, раскрыв взятую с собой книгу Мигеля де Унамуно «О чувстве трагического у людей и народов», прочитала следующее: «Я пишу эти строки вдалеке от любимой родины, в Париже, недалеко от площади Звезды». Ничего себе совпадение! От моего отеля до площади Звезды рукой подать.
     Благородный баск был изгнан из Испании режимом Франко. Тем же режимом был изгнан поэт Хуан Рамон Хименес, нашедший пристанище в Пуэрто-Рико. Кому мешал этот далекий от политики нежный человек, воспевавший козочек и цветочки? А кому мешал Иосиф Бродский, за время жизни в Советском Союзе не написавший ни одного антисоветского стихотворения? Очевидно, творческий гений обладает силой духа и вектором свободы, а тирания – силой брюха и вектором насилия, и эти две интенции несовместимы. Молоко дает жизнь, а цикута убивает; смесь молока с цикутой – смерть, все-таки смерть. Хотя… разве кто-нибудь знает точно, что означает это слово?

У Сталина был феноменальный нюх. Мандельштам – крупнейший русский поэт первой половины двадцатого века. Поэт-философ, поэт-мудрец Соломоновой выделки. Амбициозный глупый Пастернак ему в подметки не годится. И как раз с Мандельштамом «отец народов» так жестоко расправился.

И не одно сокровище, быть может,
минуя внуков, к правнукам уйдет.

Именно так и случилось. И это утешает. Хотя бы так.

      Описывать парижские достопримечательности нет никакого смысла. В данном случае верна поговорка, что лучше один раз увидеть. Купол Дома Инвалидов весьма напоминает купол Исаакиевского собора. Сена в пять раз уже, чем Нева, мутная и зеленая, как салатные листья. В Лувре, как пчелиный рой, гудит толпа туристов, без конца щелкая фотоаппаратами. Я подумала: «Хорошо бы придти сюда ночью, когда никого нет. Жаль, не пустят». Я купила белую розу и положила ее к подножию статуи Марии Стюарт в Люксембургском саду, не столько в память о несчастной королеве, сколько в благодарность Иосифу Александровичу за его знаменитые «Двадцать сонетов…»:

Мари, шотландцы все-таки скоты.
В каком колене клетчатого клана
предвиделось, что двинешься с экрана
и оживишь как статуя сады…

     В саду непринужденно отдыхал пестрый люд: на пластиковых стульчиках, а то и просто на газонах. Но все были одеты, а мы с Сережей вообще загорали – он в плавках, я в открытом купальнике – на газоне в Большом Михайловском саду, под россиевской колоннадой Русского музея, этакие, знаете ли, атлант с кариатидой. И художники с мольбертами в Петербурге, как и здесь, - явление обычное. Кстати, и пишут не хуже (я вспомнила церквуху маслом, предназначенную Анне). Что мне по-настоящему понравилось, так это парижские церкви – просторные, прохладные и пустынные. От их сумрачных сводов действительно веяло благородной стариной. Впрочем, эта старина не имела лично ко мне никакого отношения.

     Я курила, сидя на мраморных ступенях церкви Мадлен, похожей на античный храм, и вспоминала свою раннюю молодость, когда я влюбилась в кровавую поэтику христианства. Тогда впервые в жизни мне захотелось сыграть женскую роль. Это была роль Марии Магдалины. Блудница, святая, и, если верить апокрифам (а я верила), - возлюбленная Иисуса. Это я, я умастила его ноги миром и обтерла их своими волосами. Это я, я первая увидела Христа воскресшего. Без конца я разыгрывала внутри себя этот евангельский сюжет, упиваясь им, словно крепким духовным алкоголем. Я действительно была, как пьяная, и безоговорочно верила во Второе пришествие.

Эх, за веру свою беззаветную
столько лет отдыхал я в раю…

     «Где она, прежняя вера? Неужели я наигралась в христианство, как раньше – в мушкетеров?» - сокрушалась я, наблюдая за невысокой вертлявой цыганкой в длинной пестрой юбке. Цыганка бесцеремонно приставала к прохожим, а те как-то неуверенно от нее отмахивались. Я встала со ступеней и отправилась искать урну, чтобы бросить окурок. Я тщательно загасила бычок о край урны, и тут за моей спиной раздался голос цыганки. Вот же, черт побери. Цыгане всегда безошибочно просекали мою овечью сущность.
- Дай денежку, – черные глаза смотрели весело и нахально. Я отрицательно помотала головой.
- Тогда сигаретку, – цыганка нахмурилась.
- Свои надо иметь, – в моем голосе не по-овечьи прозвенел металл.
     Цыганка посмотрела на меня с интересом.
- Тьфу, путана, - вдруг выругалась она и пошла прочь, подбоченясь.
     «Вот тебе и Мария Магдалина!» - усмехнулась я про себя.
                _____________________________________________________
               
- Знаешь, меня сегодня цыганка путаной обозвала.
- Цыганки, они зрят в корень! – веско сказал мой супруг, которому за пятнадцать лет совместной жизни я ни разу не изменила.
- Бабушки на лавочках у подъездов тоже, значит, зрели в корень. Когда я, одиннадцати лет от роду, проходила мимо них в шортах, они плевали мне вслед и шипели «****ь!» А я-то чувствовала себя пацаном, и пацаны окликали меня «эй, парень!»
- Ты была и есть чертановская шпана.
- Вот именно. Оба пола. Инь и ян. Как в любом из нас.
- Это для меня сложно. Давай лучше о бабах.
- Я не встретила в Париже ни одной красивой девушки.
- Так посмотри в зеркало!
- Мне нравится зеркало, что висит у нас в прихожей. В нем отражается вся наша петербургская жизнь.
- Ты всего лишь три для в эмиграции, а уже мучаешься ностальгией?
- Психотерапевт пациенту: «Вас мучают эротические сны?» - Пациент: «Ну, почему же «мучают»…» Сегодня у церкви Мадлен я вспомнила, что когда-то была Марией Магдалиной.
- Но Иисус оказался импотентом.
- Не богохульствуй.
- Не лишай меня последних земных радостей. Тем более, ты знаешь, я не верующий.
- Ты по-своему прав. Скорее всего, что наша хвала, что хула, Богу одинаково по фиг дым. Совершенство самодостаточно. Но тогда откуда взялись мы с тобой, такие умные?
- Ветром надуло.
- Может ли ветер, проносясь над гигантской помойкой, собрать «Боинг-747»? Это хаос получается сам собой. Порядок требует усилий.
- Я сегодня как раз пропылесосил всю квартиру и даже окна помыл. Кошка сидит в открытой форточке и высматривает тебя.
- В средневековой Европе кошек считали слугами дьявола, мучили и сжигали на кострах. В результате расплодились грызуны, а дальше – чума.
- История человечества бесчеловечна.
- Войны, революции, стихийные бедствия. Кровь, кровь и кровь. Я вчера была на площади, где во время революции гильотина работала бесперебойно. Головы катились, как капустные кочаны.
- И это ваш добрый Господь все устроил.
- Теодицеи пока никто не придумал. А в дьявола я не верю.
- А зря! С кем же ты сейчас говоришь?
- С пацаном из Петришуле, которого я почему-то называю Цезарем.
- Кажется, он был единственным любовником Клеопатры, которому она не отрубила голову?
- После Цезаря еще был Марк Антоний.
- От души желаю тебе повеселиться после моего ухода в мир иной (которого нет), с моим счастливым преемником!
- Ну, как не вспомнить Лукашенко: «Белорусский народ будет жить трудно, но недолго».
- Что, картошка кончится?
- Memento more, как сказали бы твои соплеменники.
- Сопли в море?
- Спокойной ночи, Цезарь.

     Я легла в постель и стала медитировать на слова Будды Гаутамы из сутры Великого Освобождения:

Пустота есть форма.
Форма есть пустота.
Все дхармы пусты.
Все существующее суть
цветы пустоты.

    Вселенная представилась мне огромной пустой утробой, в которой, как пчелы, оставленные без улья, носились в беспорядке микрочастицы, лишенные размера, цвета и формы. Впрочем, цвет присутствовал: серый. Тела разлагались, теряли очертания и обращались в те самые пустые дхармы. Великолепные сооружения архитектуры (Notre-Dame, Исаакиевский собор, Тадж-Махал) лопались, как от удара невидимого чудовищного молота и рассыпались в пыль – все в те же пустотелые дхармы. И, наконец, я увидела моего Цезаря. Его мертвые глазницы ели черви. Его тело распадалось на микрочастицы серого цвета. Это было уж слишком. Я вынырнула на поверхность и, сделав глубокий вдох, с радостью воззрилась на стул с висящей на нем ветровкой, пошитой под Варшавой. Я снова была в родном феноменальном мире и, предвкушая завтрашнюю встречу с настоящей француженкой, отошла ко сну, как «животное, полное грёз».

                6.

     Ранним утром, после все тех же круассанов (эх, сейчас бы сладкой рисовой каши с молоком!) я вышла из отеля. Анна должна была заехать за мной в шесть вечера, так что надо было как-то убить время. Я мысленно проложила маршрут к церкви Сакре-Кёр и отправилась в путь с тем настроением, с каким люди в России утром едут на работу. Чем дальше я продвигалась, тем неувереннее становились мои шаги. Вот уже показались чудовищные купола на высоком холме. И тут я остановилась. Если я увижу все это вблизи, что ко мне прибавится? Ну, еще одна галочка на карте Парижа. Этих галок уже целая стая, одной больше, одной меньше, какая разница? Я развернулась на пятках и отправилась обратно в отель.

     Удобно устроившись на кровати с книгой великого баска в руках, я почувствовала радость. Завтра в полдень я уже буду дома! Даже страх перед полетом отступил – есть же у меня ангел-хранитель! И, глядя на французскую столицу как бы в перевернутый бинокль, я почувствовала, что благодарна этому городу за то, что он оказался совсем не таким, таким я его воображала. А впрочем: «Будет май, будет двадцать по Цельсию/ (…)/ Прозвенят мне Поля Елисейские/ хрусталем ресторанов своих», - вспыхнули в мозгу давно забытые юношеские строчки. На дворе май. Температура около двадцати градусов. И Елисейские Поля прозвенели мне своим хрусталем, из которого, впрочем, я не пригубила ни капли шампанского. Я заглянула в мини-бар. О, чудо! Рядом с привычной «кока-колой» красовались три банки пива. Вот спасибо, галл-балагур, этак даже лучше.

      Через некоторое время в мой номер без стука вошла горничная с пылесосом. Увидев меня, она открыла рот от удивления.
- Вы еще не выходили? – осведомилась она.
- Я уже пришла. – Спокойно сказала я, отхлебывая из банки.

     «Настоящая француженка» оказалась толстой армянкой лет сорока, крашеной под блондинку. Она некоторое время – с плохо скрываемой завистью – разглядывала мою античную внешность. Наконец, сказала, стараясь быть приветливой:
- Показать Вам что-нибудь из парижских красот?
- Спасибо, я видела достаточно.
- Тогда айда ко мне? – она неожиданно по-мальчишески мне подмигнула и потащила меня прочь из отеля.

     Автобус на большой скорости лавировал по узким кривым улочкам. Этот слалом напомнил мне путешествие из Адлера в Сочи: автобус выписывал опасные зигзаги по горному склону, а соседка-пассажирка, старая абхазка, страшным шепотом говорила мне на ухо, что недавно здесь сошел оползень, и автобус со всеми пассажирами снесло в пропасть. Но тогда я была юна и любила опасность: «Всё, всё, что гибелью грозит,/ для сердца смертного таит/ неизъяснимы наслажденья…» О да, эти наслажденья были мне известны. Помню, тщетно пытаясь добиться взаимности, молодой горячий чечен в ярости размахивал перед моим носом кинжалом, а я подначивала пылкого поклонника: «Ну, давай, давай, прирежь меня! Ты же истинный джигит! Убить женщину – какой героизм!» - и смеялась ему в лицо. Но когда тебе за тридцать, начинаешь переходить улицу в положенном месте.
     Четырехэтажный дом, где обитала Анна, располагался в тихом безлюдном переулке, в котором даже имелась кое-какая зелень. Дальше прямо по курсу маячила пресловутая Эйфелева башня.
- Башня, - сказала я Анне, - похожа на первую букву Вашего имени.
Анна с каким-то птичьим удивлением воззрилась на меня, секунд пять смотрела, не мигая, потом хихикнула (дошло все-таки), и мы вошли в темный подъезд.

 В апартаментах Анны тоже было темно. Оно и понятно: второй этаж, узкий переулок, да еще тюль на окнах. Анна включила свет и сказала:
- Вы тут осмотритесь, а я поколдую на кухне.
Ну, наконец-то! Наконец-то после гамбургеров с «кока-колой» я отведаю нормальную человеческую жратву, да еще французскую!
Апартаменты Анны оказались точной копией нашей петербургской квартиры на улице Белинского, напротив церкви Симеона и Анны (опять совпадение), та же планировка, тот же метраж: обширная прихожая, просторная кухня, огромная гостиная и уютная спаленка. Но тогда как наша недвижимость была в идеальном порядке (еще бы, мы сдавали ее в аренду только иностранцам), апартаменты моей новой знакомой, судя по всему, не знали ремонта со времен взятия Бастилии. Плюс к тому, они были захламлены так, как берлоги московской богемы времен Леонида Первого. Правда, гостиную несколько оживлял большой аквариум, в котором лениво поводили плавниками золотые рыбки.
Анна вернулась из кухни с двумя бокалами и темно-зеленой бутылью. Навела порядок на столе, одним движением мощной руки смахнув все с него на пол. Я испугалась: неужели ужин будет состоять из одной только выпивки? Такие тесты на выносливость хороши в юности, желудок зрелого человека требует внимания к себе. Анна развеяла мои опасения, поставив на стол тарелки с чем-то съестным. Она предложила мне стул и сама уселась рядом.
- Вяленое мясо, сырный салат, вареная спаржа, - тыкала она пальцем. И добавила веско:  - Странствующий монах питается тем, что ему подают.
Я и не думала капризничать, уплетая за обе щеки вяленое мясо со специями, вкусное до умопомрачения. Не обошла внимаем и спаржу с салатом. Вкустонища. Анна опытной рукой откупорила бутыль и наполнила бокалы. «Бордо», - догадалась я. В данном случае я предпочла бы пиво, но статус странствующего монаха… как говорится, noblesse oblige.
Анна вязла в руку бокал и весело сказала:
- Ну что, со свиданьицем? – чокнулась со мной и… выпила бокал одним махом. Мне ничего не оставалось, как последовать ее дурному примеру.
Анна снова наполнила бокалы. Я с ужасом подумала, что такого галопа мне не выдержать, но «настоящая француженка» пить не стала, а вопросительно воззрилась на меня. Я поняла ее немой вопрос, вынула из рюкзачка пейзажик и протянула ей. Анна взяла картинку, как ребенок, обеими руками, и глаза ее восторженно расширились:
- Боже мой… - лепетала она, - прелесть какая, красота какая.
Некоторое время она любовалась картинкой с идиотской улыбкой. Потом обратилась ко мне:
- Вы давно знакомы с Ольгой? Вы были в ее загородном доме?
- Я знаю Ольгу уже восемь лет, - ответствовала я, - В Луге я как-то прожила два месяца. Копала картофельное поле, носила воду из колодца, колола дрова.
Анна посмотрела на меня с интересом, и даже, как мне показалось, с некоторым уважением. Я достала из рюкзачка свою книгу и протянула ей со словами:
- А это мой Вам подарок.
У Анны снова выпучились глаза:
- Вы пишете стихи?!
Такая постановка вопроса всегда приводила меня в бешенство. Я сказала как можно более сдержанно:
- Вы знаете Никиту Струве?
- Конечно, мы все здесь друг друга знаем. А что?
- Никита несколько раз печатал мои стихи в «Вестнике христианского движения».
Глаза Анны стали покидать свои орбиты.
- Вот это да! – воскликнула она. – Так давайте позвоним Никите!
Почему-то мне этого совсем не хотелось. Телефон Струве был в моей записной книжке, но за все дни своего пребывания в Париже я так и не решилась позвонить.
- Давайте попозже позвоним. – дипломатично сказала я. – Вечер только начинается.
- Хорошо! – отозвалась Анна и хлопнула залпом второй бокал. Повращала уставшими удивляться глазами и спросила:
- А где Вы учились?
«Важно не где учился, а чему научился», - хотела я съязвить, но сдержалась и сказала:
- Я училась в Мексике у индейского шамана дона Хуана Матуса.
- Очень интересно! – пробормотала Анна, вероятно, прикидывая, шучу я или просто нагло вру. Вряд ли она читала Кастанеду.
- А я училась в Сорбонне, - сказала она, поигрывая бокалом. – Я – этнограф. Недавно написала книгу «Кухня Древнего Рима».
- Вот был бы подарок для моего Цезаря! – не удержалась я.
- Для Вашего Цезаря? – опять удивилась Анна.
- Да, для моего мужа Сережи. Мы вместе уже пятнадцать лет.
И снова в – уже нетрезвом – взгляде Анны мелькнула зависть. Она подняла бокал и грустно вздохнула. Я поняла, что с мужчинами у нее большие проблемы. Вернее, проблема одна: в отсутствии мужчин. Мне стало жалко эту некрасивую толстую женщину, живущую по соседству с Эйфелевой башней.
- Хотите, я вам спою? – предложила я. – У вас есть гитара?
Анна порылась за шкафом и молча вручила мне инструмент.

Звякнет узда, заартачится конь,
Вспыхнет зарница степного пожара,
Лязгнет кольцо, покачнется огонь,
Всхлипнет младенец, да вздрогнет гитара.
И погоня, погоняй, погоняй! –
Чья-то повозка в степи запропала,
Что же ты, Анна, глядишь на меня?
Да, это я, что ж так смотришь устало?
Что же ты, Анна, цыганская кровь,
Плачешь с раскрытыми настежь глазами?
Стол собери да вина приготовь:
Будем смеяться и плакать над нами.

Я пела эту дивную цыганщину Геннадия Жукова и наблюдала за Анной. Она слушала, уставившись в пол. И вдруг подняла лицо. В ее глазах стояли слезы.

Пыль в полстепи: это, видимо, я.
Женщина плачет: то, видимо, Анна.

Я встала и аккуратно положила гитару на диван, давая Анне время справиться с собой. Когда я вернулась за стол, Анна посмотрела на меня умиротворенным ясным взглядом. Мы немного помолчали, попивая вино. Бутылка подходила к концу, Анна это заметила и принесла вторую.
- Ну что, звоним Никите? – весело предложила она, снова по-мальчишески подмигнув.
- У меня завтра самолет в десять утра.
- Ах ты, собака! Что ж сразу не сказала! – воскликнула выпускница Сорбонны. Пришел мой черед удивляться: после вполне интеллигентного разговора вдруг такая грубость. Я заерзала на стуле:
- Мне, наверное, пора. Уже поздно.
- Ах, нет! – чуть ли не взмолилась Анна. – Посидите еще. Не волнуйтесь, я вас потом провожу. И выпить еще имеется.
Она махнула рукой в сторону окна, и я с ужасом увидела под окном батарею темно-зеленых бутылок.
Мы говорили до глубокой ночи. Помню, я убедила Анну в том, что Петербург краше Парижа. Помню, Анна попросила прислать ей кассету с песнями Жукова и я клятвенно обещала прислать. Еще я рассказывала, как прекрасен мой Цезарь. И Анна очень настойчиво приглашала: «Приезжайте снова. Обязательно. И обязательно с мужем».
Удивительно, но она и впрямь проводила меня до метро. Купила мне жетон и категорически отказалась взять деньги. Я уже проходила через турникет, а она все повторяла: «Приезжайте. Обязательно приезжайте». Я спустилась в кишечник Пантагрюэля, а перед глазами все еще маячила некрасивая женщина с поднятой рукой и по-детски распахнутыми глазами.

Я выбралась на поверхность возле площади Звезды. Ночной Париж был щедро подсвечен электричеством. Рестораны Елисейских Полей, пустые днем, сейчас были полнехоньки. Парижане и гости столицы с бокалами в руках сидели на плетеных стульях лицом к улице, как в партере театра, в котором вот-вот поднимется занавес. Я догадалась, почему во время своих дневных прогулок не встречала парижских красавиц: днем они либо на учебе, либо на работе. Французы не просто работают, а работают хорошо. Потому и рестораны днем пустуют. В России кабаки полны народом сутки напролет.

Я была очень пьяна и едва доковыляла до отеля. Спать оставалось три часа. Я рухнула на постель, не раздеваясь.

                7.

Я летела в почти пустом самолете и думала об Анне, обделенной мужским вниманием. Ну почему, почему любят нас мужики за красивые глаза и стройные ноги, а не за душу нашу светлую, кротость голубиную, терпение ангельское? Неужели и Цезарь любит только мою античную внешность? Нет, конечно, нет. Надеюсь, что нет. Утешает ли Анну то, что она живет в городе, о котором мечтают даже те, кто вообще мечтать не умеет? Вряд ли. Много ли надо для счастья? Увидеть Париж и умереть? Я увидела Париж. Умереть мне не захотелось. Ах, поскорей бы увидеть моего Цезаря, моего богохульника и циника с глазами, льдистыми, как невский апрельский хрусталь.
- Ave, Caesar, mоrituri te salutant! – скажу я ему, как уставший от боев гладиатор.
- Sic transit gloria mundi, - ответит он мне. И весело, по-мальчишески подмигнет.

Июнь-июль, 2011


-