Тумбочка

Приезжий 2
Ржавая дверь райотдела милиции, сонно скрипнув, закрылась, а Марья Сергеевна вышла под дождь и заплакала. Зонтика у нее не было, а дождь хлестал немилосердно, и слез на лице ее заметить не смог бы никто. За ярко освещенным  окном дежурной части красный от смеха сержант увлеченно пересказывал участковому Балашову "бредни сумасшедшей старухи". 
Сержант Марью Сергеевну не знал. Ему было весело и смешно от всей души, так как может быть весело в двадцать два года, после того как кис после армии без копейки в кармане меж мирно зарастающих брединой полей родного колхоза "Застрельщик" безо всяких надежд на лучшее.  Теперь на службе в органах он вспомнил  вкус колбасы, магазинной водки и даже сигарет с фильтром - на сытое брюхо и смех сытый. Парень был счастлив и все отвлекавшее его от счастья воспринимал со смехом.             
 Иное дело Балашов. Тот Марью Сергеевну знал, наверное, почти с тех пор, как помнил себя. Она работала нянечкой в детском садике, и, было дело, поменяла юному Балашову немало намоченного по малолетству белья. Чуть позже, когда, вообразив себя грозным танком КВ2, Балашов с разбегу влетел в гигантскую лужу, начинавшуюся от их садика и тянувшуюся аж до исполкома, Марья Сергеевна достала его из лужи этой, черного лицом и телом, будто житель африканской глубинки, отмыла самого, и даже одежду умудрилась постирать и высушить до прихода родителей с работы. Прошло пять лет, и на третьеклассника Балашова в горсаду напала шпана с целью отнять сбереженные на мороженое девятнадцать копеек. В тот день здоровенный дядька по фамилии Кряков, к которому маленький Балашов подбежал за защитой, отмахнулся от него как от мухи и, нервно оглядываясь, убежал из горсада. И быть бы Балашову биту и обобрану, если бы не мимо проходившая Марья Сергеевна. Она, увидев такое безобразие, не испугалась, а вооружившись табличкой запрещающей "гулять собак" и, срываясь в крике своем на  визг, разогнала тех шпанистых ребят. Бежали они от неё как шведы из-под Полтавы. Оно и понятно - ведь шпана эта не с Марса прилетела, а выросла из тех же прошедших через руки Марьи Сергеевны детсадовских простынь.
Марья Сергеевна жила в городе этом с рождения и никогда никуда не уезжала, в глубине души страшась и самой возможности этого, будто за городской чертой, где мирно паслись козы и жались друг к другу убогие полоски частных огородов, кончался для нее обитаемый мир. Однако местной жительницей его, города этого, она была лишь в первом поколении, потому как родители ее в достопамятном девятьсот тринадцатом году, с показателями которого так любили сравнивать свои успехи большевики, окончив в столице учительский институт, приехали сюда на постоянное жительство, дабы по обычаю тогдашней передовой молодежи "сеять разумное, доброе, вечное".
Заселились они в тот самый дом, где и теперь жила Марья Сергеевна, однако раз учителя в те годы были не в пример нынешнему в большем почете, то и заняли они весь дом, в том числе и теперешнюю комнату Марьи Сергеевны. Расставили мебель, разложили по полкам книги и повесили в гостиной лампу зеленого стекла. От прежних жильцов остался им монументальный буфет и по тем временам старинной работы, состоящий помимо самого буфета из двух высоких тумб и объемистой антресоли. Буфет дубовый и столь неподъемный, что с места его не тронули, а оставили стоять, где и стоял.
Вскоре родилась Маша. Родители учили уездных олухов российской истории и спряжению французских глаголов, Маша росла и уже разбирала по складам как "буря мглою небо кроет", когда грянула настоящая буря. По улицам забегали солдаты и обыватели с винтовками, а то и просто с колами в руках, заорали, кто знал, "Марсельезу" с "Варшавянкой", а, кто не знал, просто частушки с картинками. Большевик Трошкин поджег полицейский участок, а сумасшедший Пузырёв тюрьму. Кстати, по окончании активной части смуты, после того как дезертиры разгромили спиртзавод и долго и торжественно хоронили утопших в спирту, именем Трошкина назвали улицу, Пузырёва же выловили и водворили назад в дурдом, где он вскорости и помер. Страсти кипели неделю с лишком, а когда стало возможно выйти на улицу без угрозы получить шальную пулю, не отходя от палисадника, объявили, что наступила новая жизнь и вообще всеобщее равенство. С присутственных мест посшибали ломами двуглавых орлов, засыпали улицы шелухой от семечек, улиц то не мели, но  вымели из школьного курса вредный предмет историю, обозвав её сердешную "сказками про царей", а, по мере того как идеи всеобщего равенства овладевали массами, сселили Машиных родителей с занимаемой жилплощади в теперешнюю её комнатёнку. 
Хотели и кухоньку отрезать, но папа, возмутясь, пошёл в исполком и доказал, что в студенческие годы участвовал в волнениях, прятал листовки и даже помог сбежать от городовых одному крупному революционеру. Кухоньку оставили, однако прошло совсем немного времени, и выяснилось, что революционер этот и не революционер вовсе, а враг народа, да ещё и агент трёх разведок одновременно. После этого начали Машиного папу таскать, и чуть было не посадили, да он сообразил вовремя помереть.
И пошла в их семье жизнь вовсе несладкая. Чтобы добыть пропитание, продали и мебель, и книги, и мамино обручальное колечко, и остались у них от прежней жизни лишь лампа зеленого стекла, стол, кровать, да тумба от разоренного буфета. Тут и маму Господь прибрал. Стала жить поживать Маша как перст одна на всём Божьем свете. Слыхала она от родителей, что есть где-то на Урале тётка Катя, мамина сестра, но где, узнать не поспела…
По примеру родителей своих пошла Маша учиться на педагога, выучилась и работала с тех пор в школе-интернате, где набирались знаний детишки из дальних деревень. Дети Машу любили. Шли годы. Девушка она  была видная, да с женихами ей не везло.  Она за своей всегдашней работой о том сильно и не горевала.
Началась война. В скором времени в город вошли немцы. Начальство разбежалось, про детей все забыли, а в интернат явились немец и полицай, и велели в полчаса освободить помещение, потому как в доме этом будет жить генерал. Маша заспорила с ними, зная, что детям зимним вечером деваться некуда, но никого не убедила, лишь полицай, озлиившись, ударил её прикладом по голове. Очнулась она лишь на другой день в своей комнатёнке, куда перенесли её дети, хотела слово сказать, но, знать как последствие полученного удара, из уст донесся лишь бессвязный лепет.
Со временем речь восстановилась, но Марья Сергеевна так боялась вновь неожиданно онеметь, что более учительницей не работала, а устроилась нянечкой в детском саду, открытом после войны в бывшем помещении интерната, да так и дожила до пенсии. Так и жила она себе потихоньку в комнате освещенной лампой зеленого стекла в одиночестве, но спустя лет двадцать с лишком как-то скучным осенним вечером, когда устелили дороги жёлтые палые листья, смотрела она концерт по телевизору, чай пила из старенькой чашечки, вдруг в дверь постучали.  Постучали не так, как стучит почтальон или зашедшая за солью соседка, а требовательно, настойчивым стуком вернувшегося хозяина. Марья Сергеевна открыла. На пороге стоял племянничек Костя, родная кровь, внучок позабытой давно тётки Кати.   
Костя с порога заявил: "Я у вас, тётушка, жить буду!" Это был первый и последний раз, когда он назвал свою тётку на "вы". Как и всякий идейный тунеядец, он сел на шею тётке сразу и навсегда. Нельзя сказать, что он вообще не работал. Костя имел много талантов. Главным же из них был талант шоферской. Любая техника с двигателем внутреннего сгорания  подчинялась ему немедленно и беспрекословно. В этом было его счастье.  Беда же была  в другом. Всякий раз, когда оканчивался его третий рабочий день на новом рабочем месте, всегда так и никогда иначе, Костя становился необычайно серьёзен. Он критиковал вся и всех, а затем напивался в хлам,  вдрызг и в дрезину, после чего вместе с вверенной ему машиной его снимали с ветвей приречных ветлин или вылавливали из-под моста. Так прошло полгода. За это время Костя  поработал во всех районных конторах и предприятиях, угробив при этом с десяток машин, хотел пойти по тем же конторам по второму кругу, но тут узнал, что как шофёр он больше никому не нужен. Нет, он ходил на работу и после своего шоферского краха, где-то, что-то пилил, таскал, грузил, даже деньги заработанные нёс в дом. Нес, правда, с таким видом, будто, забрав последний кусок со своей тарелки, нёс подаяние нищим. Однако, чтобы не врал Костя, фактически жили они на пенсию Марьи Сергеевны, ведь племянничек то был запойным. И, когда наступал запой, он тащил из дома и то, что принёс, и всё, что просто подворачивалось под руку. Так комнату Марьи Сергеевны покинули и телевизор, и холодильник "Морозко", и лампа зеленого стекла. 
Накануне дня вступления в  запой племянник серьёзнел, критиковал Марью Сергеевну за то, что не умеет вести хозяйство, и начинал какое-нибудь важное дело на вроде починки входной двери или палисадника, завершить которое ему никогда не удавалось. На сей раз Костю  возмутили обшарпанные стены, он сдвинул мебель от стен, оборвал обои, и, взяв денег на новые, ушёл в запой. В припадке энтузиазма он сумел сдвинуть с места даже  неподъёмную буфетную тумбу, которую отродясь не отодвигали, а, когда ушёл, Марья Сергеевна с удивлением обнаружила, что кусок стены, ранее прикрытый тумбочкой, разительно отличается от соседних, будучи угольно чёрным и, как показалось Марье Сергеевне, тёплым на ощупь. Она попыталась отмыть черноту щеткой и мылом, но цвет стены не изменился. Марья Сергеевна подмела клочки от обоев и другой, скопившийся за тумбочкой мусор, увидела сквозь оконное стекло машущего руками в окружении собутыльников Костю, и поняла, что ремонт откладывается надолго.
Вечером Костя пришёл домой и сходу брякнулся спать на кровати Марьи Сергеевны, безнадежно испохабив перепачканными в жирной грязи сапогами половики и простыни. Всё было как всегда, как обычно, ночью он должен был встать, клянчить деньги, а затем, не получив их, уволочь что-либо из дому на пропой…
Когда Костя первый раз завозился, и Марья Сергеевна поняла, что водка в его организме кончается, и час пробуждения близок, она встала с сундука, где спала, свернувшись калачиком, и оделась, потому что хронически не терпела объяснений с племянничком, будучи в ночной рубашке. Одежда придавала ей твердости и уверенности тона, хотя сила всегда была на его стороне. Она оделась и вдруг поняла, что кругом происходит что-то не то. Костя не курил, а по комнате плыли облака табачного дыма, а вслед им ещё один запах, который Марья Сергеевна забыть вряд ли когда бы смогла.  Так пахли немецкие шинели. Этого запаха в реальной жизни быть просто не могло. А ещё увидела она, что чёрное пятно на стене, прежде заслоненное тумбочкой, посветлело, и не пятно это вовсе, а дверь, а за ней свет, а за дверью той какие-то люди… "Господи, спаси и сохрани!" - прижала Марья Сергеевна к груди икону.


Шарфюрер Кляйн терпеть не мог старшего полицая Ковалькова, а тот отвечал ему взаимностью, однако вида не показывали оба. Кляйн был уверен, что Ковалькова надо расстрелять - тот был член партии, милиционер, и в плен попал с должности младшего политрука. Аркаха же Ковальков к Кляйну столь кровожадных чувств не питал, но с той поры как его прежнего командира зарыли в общей могиле, а он, Аркаха стал старшим полицаем, возжаждал он карьерного роста.  На пути же его к повышению по службе, свесив в бумаги угрястый нос, сидел чертов немец, да ещё эсесовец вдобавок, неумный, неповоротливый, бездарный в общем, но немец и эсесовец Кляйн, и как бы Аркаха не ярился, не усердствовал перед "новым порядком", всегда и во всём заслуга была его - ненавистного шарфюрера Кляйна.
Вот и теперь Кляйн мялся и не мог принять дельного решения. "Гер  шарфюрер",- ныл Аркаха:  " Ребята выследили и обложили в доме самого Самохина Ивана, но им одним  не справиться, у него пулемёт, а у нас уже трое  раненных.  Дайте в помощь хоть десяток солдат". "Солдат я тебе, положим, дам, но как вы до Грабиловки доберётесь? Все машины в разгоне…" "А Дейц?" "На нём шофёра нет. Где я тебе шофера возьму, если его вчера на рынке зарезали. А за порядок на рынке, не твои ли подчиненные отвечают?". "На нашем рынке и при Советах, и при царе-батюшке ножичками баловались, тем более, виновных мы уже нашли и  определили к архангелам. Другое дело,  проблема ли шофёра найти? Шофёра где хошь найдёшь!" - усмехнулся Ковальков над тупостью своего шефа. "Ну и где?"- ехидно прищурился Кляйн. "Да хоть здесь!" - Аркаха окинул взглядом комнату и вдруг увидел дверь там, где её отродясь не было, и быть не могло. Увидел её и шарфюрер. "Ганс!" - разом  рявкнули Кляйн и Ковальков нервным русско-немецким хором. Явился Ганс, рыжий и лупоглазый ефрейтор, и с автоматом наизготовку полез в дверь. "Здесь только старуха и пьяный!" - заорал он оттуда спустя пару минут.
Кляйн с Ковальковым переглянулись и последовали за ним. "Русишен швайн!"- брезгливо зажал нос шарфюрер. Минут за пять до его появления Костя наблевал под кровать. Глаза Кляйна привыкли к темноте, и он, наконец, обнаружив виновника запаха, повернулся к полицаю и насмешливо спросил: "Может быть это шофёр?" "Шофёр!" - отвечал тот, листая брошенный Костей на этажерку старый номер журнала "За рулём". "И как с ним разговаривать?" - с прежней брезгливостью осведомился шарфюрер.  "Просто" - отвечал Аркаха, срывая с Кости, утащенное тем с вешалки пальто Марьи Сергеевны. Костя заворочался, разлепил глаза, помогая себе пальцами, и увидел перед собой фигуру в фашистской форме. "Хенде хох!" - сказал он, пьяно и радостно осклабясь, уверенный, что это всё ему снится, и сон намечается весьма интересный: "Гитлер капут!" Удар пистолетной рукояткой в глаз был весьма чувствительным, а главное, обидным, ведь Костю впервые в жизни били его собственные алкогольные галлюцинации. Костя поверил сразу, что в мире что-то изменилось, и спрятался назад в сон, уверенный, что кошмар сгинет без следа, но, когда попробовал открыть глаза вновь, правый глаз болел, как и прежде, и открываться не пожелал. "Гер шарфюрер, кадры беречь надо!" - возмутился Ковальков: "С такими надо по другому, смотрите как!" Он извлёк из кармана шинели фляжку, отвинтил крышечку и, повертев у Кости перед носом, многозначительно произнёс: "Шнапс!" "Дай!" - выдохнул Костя и потянулся к фляжке губами. Аркаха, брезгуя прикосновением слюнявого рта, фляжку не дал, а, поднял с полу стакан, налил поменьше половины и протянул Косте. Тот, охнув, проглотил содержимое стакана, и молящими глазами многократно битой, но не утратившей преданности, собаки уставился на Ковалькова. "Ещё хочешь?" - спросил тот, хотя по внешнему виду Кости и так было ясно, чего он хочет. "Бесплатной водки не будет!" - сурово заявил полицай: "За шнапс надо работать. Пойдёшь с нами, заведёшь машину и отвезёшь нас, куда скажем!" Славный племянничек Марьи Сергеевны глядел на бутылку минуту, две, не слишком  осознавая, что происходит, но, лишь Аркаха, изобразив на лице своём разочарование, начал медленно убирать фляжку в карман, Костя вскочил с койки и начал судорожно одеваться. "Готов?" - ухмыльнулся Ковальков, наблюдая, как тот судорожно пытается застегнуть на могучей груди в спешке схваченный с вешалки тёткин плащ. В ответ раздалось Костино "ага". Ганс дал ему пинка, шофёр-универсал вылетел в дверь, которой не было, и быть не могло, следом вывалились остальные, а Марья Сергеевна, не помня себя, тяжело охнув, осела на пол.               
Прошло минуты три, и из-за двери послышался звук отъезжающей машины.  В кузове её десяток солдат, одолженных Кляйном у командира маршевой роты,  спешил на помощь полицаям, второй час не смевшим поднять головы из сугроба, пока раненный в ногу лейтенант Красной Армии Иван Самохин поливал их с чердака пулемётным огнём. Несмотря на подоспевшую помощь взять его живым не удалось. Пулемёт замолчал только тогда, как фашисты закидали чердак гранатами, а, когда Марья Сергеевна пришла в себя, Костя уже дрых на прежнем месте, а у кровати в рядок стояли три бутылки шнапса.
Рассказ Марьи Сергеевны обо всём этом поверг в безудержное веселье щекастого милицейского сержанта и озадачил участкового Балашова. И теперь он, Балашов, прислоняясь лбом к мутному  от ползущих по нему капель оконному стеклу, глядел в черноту вымокающих  под настырным  ливнем улиц, где, нелепо шлёпая растоптанными ботами по лужам, брела к своему дому Марья Сергеевна. Сгущалась жирная и непролазная тьма, вязкая как солидол, она размазывалась плотным слоем по крышам и деревьям, и порвать её тужились лишь огни редких и бессильных уличных фонарей да неземной галогеновый свет фар проезжих машин. Человек во тьме этой, будь он даже великаном в генеральских чинах, казался себе самому ничтожным и маленьким, а уж Марья то Сергеевна, та и вовсе ощущала себе не более кошки пред лицом ползущего по земле и деревьям мрака. За шаткими заборами шуршало, шептало и ныло, а следом немо сгущался ужас, и Марья Сергеевна рада радёшенька была, когда доползла до угла своего дома и бессильно шлёпнулась на скамейку в палисаднике всем своим вымокшим телом. Уполномоченный ФСБ её выгнал, военком, лишь окинув взглядом, штопаное пальто и забрызганные грязью боты, обозвал её допившейся до зелёных фашистов старой пьяницей, а в милиции, что в милиции, там просто посмеялись.… Идти было некуда. Неделю, всякий вечер подряд, открывалась дверь в стене, в её дом приходили фашисты, забирали племянника Костю для каких-то своих тёмных дел, он возил их куда-то на машине, а под утро, накушавшись шнапса, засыпал. Самое страшное было в том, что одного из незваных гостей, полицая, она знала, это был тот самый Аркаха Ковальков, который ударил её когда-то прикладом, отчего она утратила речь. За прошедшие с той поры годы она стала старухой, а Ковальков остался прежним.   
              Так и сидела Марья Сергеевна на лавочке в палисаднике, без сил, без мыслей, безо всякого желания куда-то идти. Сидела и мокла, и не чувствовала этого, пока по штакетнику палисадника и углу дома не побежал чахлый луч карманного фонарика, и, чавкая сапогами по раскисшей дорожке, не явился пред ней
              "Марья Сергеевна, что вы здесь делаете в такое время?" - удивленно спросил человек этот, по мере узнавания становясь меньше, понятнее и вовсе не страшным. Был этот был Серега Перевалов, обитатель соседнего домишки. Домишко тот, прежде совсем было скособочившийся под клёнами, был понемногу этим Серёгой подрублен, починен и покрашен, и теперь глядел бодро стекляшками всех трёх окон, будто  балканский инвалид на приёме у  губернатора. Сам же Сергей прежде служил в армии в звании лейтенанта, но в начале девяностых был оттуда по неизвестным соседям причинам изгнан, и прижился на этой улице, женился, детьми разбогател, в общем, пустил корни. Трудился он на хлебозаводе, в охране, теперь же шёл с дежурства. Когда луч его фонарика упёрся в застывшую на мокрой лавке не менее мокрую Марью Сергеевну, Перевалов немало удивился, ведь вся округа знала, что, чтобы не вытворял пьяный Костя, она из своего дома не бегала. 
               При виде его Марья Сергеевна неожиданно даже для себя спросила его: "Серёжа, вы не могли бы продать мне мину?" "…Побольше!" - добавила она. С первых дней гласности она слышала, что у военных, были бы деньги, можно купить любое оружие, патроны и взрывчатку. По слухам, в Саратове на рынке поймали полковника, толкавшего грузинам зашитую в осетра самонаводящуюся торпеду. Ей же, Марье Сергеевне, было надо совсем немного - мину, любую, лишь бы взорвался на ней полицай Ковальков, осыпалась бы проклятая дверь в прошлое и никогда больше не открывалась, а Серёга был хоть и бывший, но военный, и, если хорошо попросить, он должен был эту вожделенную мину достать.               
                "Мину?" - не понял он: "Зачем вам мину?" Осознав, что мины не будет, Марья Сергеевна расплакалась и рассказала ему всё. К её удивлению, он ничему не изумился, и насмешки рассказ её у него тоже не вызвал. Помолчал, подумал, усмехнулся про себя: "Опять дырка. Придётся штопать". Так случилось, что из добрых пяти тысяч жителей города Марья Сергеевна обратилась именно к тому, к кому было нужно. Сергей вдруг стал строже лицом  и каким-то не из мирных времён голосом сказал: "Что время тянуть, пойдёмте, посмотрим..." В доме Серёга осмотрелся, поковырял отвёрткой стену, а потом долго вертел в руках пустую бутылку из-под шнапса. "Сорок второй год январь месяц, " - прочитал он на этикетке. "Точно, Серёженька, " - подтвердила Марья Сергеевна: "Там точно зима, они все в шинелях и полушубках, а из двери холодом так и тянет". "Та-ак!" - ещё более посерьёзнев, Сергей перешагнул распластанную на полу аки мёртвое тело фигуру племянника Кости и вновь спросил: "Какие меры принимали?" "Я, Серёженька, вчера мужиков наняла, и, пока Костя спал пьяный, они тумбочку на место и поставили, а я перед тем взяла и, как было, обоями стену оклеила. Думала не пройдут. И что же вы думаете - влезли! Ловко так отодвинули, с обоями и то дольше провозились…" "Постойте, Марья Сергеевна, ещё раз повторите, " - заинтересовался Сергей: "Вы говорите, что с обоями они возились дольше, чем самой тумбочкой?" "Конечно, я даже удивилась. А потом смотрю, а обои то не порваны, они просто отстали местами, клей схватиться не успел. Надо было свой варить. А я то, старая, на магазинный  клей понадеялась, так обои и отстали". "Теперь всё ясно. Это неплохо, можно сказать, замечательно. У вас в комнате, уважаемая Марья Сергеевна, вполне стабильная временная дыра первого порядка с чётко очерченными гранями. Можно сказать, вам повезло". Марья Сергеевна с тем, что ей повезло, была явно не согласна. "Что вы, голубушка,  временная дыра первого порядка это по сравнению с другими типами просто семечки", - успокоил её Сергей: "Вам  действительно повезло". "А что, бывает ещё хуже?"- удивилась Марья Сергеевна. " Вы не видали дыру четвертого порядка на складе готовой продукции спирт завода. Вот это была дырища! Помимо того, что она появлялась произвольно и перемещалась по всему складу, непроизвольно заглатывая и перемещая во времени любые предметы, в одном она была стабильна - всякий год в июне двадцатого числа к вечеру из неё лезли мучимые жаждой революционные балтийские матросы и реквизировали всю готовую продукцию досуха. Сколько кладовщиков через это посадили, кого в тюрьму, а кого и в дурдом…" "И чем же это кончилось?" - заинтересовалась Марья Сергеевна: "Если это правда, Серёженька, это же просто ужас какой-то!" "Кончилось", - ответил тот: "Пришлось эту заразу кончить, хоть и не знал сперва как за неё и взяться. Товарищ мой туда устроился по незнанию, а как прознал, чуть руки на себя не наложил потому, как, когда он узнал об этом, было как раз двадцатое число июня второй час по полудни. Однако я не дал, успокоил его, как мог, а там и дырку мы залатали. Беда была не в дырке, а в матросах, явившихся в самый последний момент и оприходовавших Бог весть, сколько спирта, пока мы дыру им обратно открывали. Матросы революции они же что теперешние рекетёры, наглые, жуть. Добром их уйти просим -  так они ни в какую, мандат да наганы в морду тычут. Что делать? Хорошо в драмтеатре реквизит от "Человека с ружьём" сохранился. Пошел я туда, а с собой литруху взял. За нее получил на часок в аренду чайник, костюм-тройку и лысину. Нарядился. Я, конечно, не артист Щукин, но в школьные годы в драмкружке занимался, матросики поверили и убрались восвояси со счастливыми и пьяными мордами". Сергей замолчал, вспоминая, как год назад был в  краеведческом музее. Там умненькая и ужасно серьёзная девушка-экскурсовод убеждала посетителей, что, (тут она становилась ещё серьёзнее) в тяжёлые дни героического 1918-го года наш город посетил сам  (тут она многозначительно вздыхала, вызывая тем самым как слёзы партийных старушек, так и сочувствие прожженных демократов) сам Владимир Ильич Ленин. "На этот счёт",- говорила она: "Имеется совершенно достоверное свидетельство умершего два года назад бывшего пулемётчика с бронепоезда "Бесшабашный" Сидорчука Павла Матвеича, после ранения в голову бессменно возглавлявшего районный отдел народного образования". "Когда наш сводный отряд балтийцев прибыл для реквизиции спирт завода в пользу голодающих детей Красного Питера,- сообщал Сидорчук: "Дверь неожиданно распахнулась, и со склада готовой продукции навстречу нам вышел вождь мирового пролетариата с чайником в руке. Мы узнали его сразу. Вождь был как всегда прост и скромен. Он обратился к нам,  своим товарищам по борьбе, и в двух по-ленински кратких словах разъяснил, что контрреволюция сильна, оружие бросать рано, а впереди ещё немало боёв. Следуя мудрым указаниям вождя, мы отложили реквизицию и убыли с бронепоездом на Южный фронт". "Но чайник-то спирта они в меня влить успели!"- усмехнулся и ужаснулся Сергей, а сам сказал: " Зато теперь отчётность в порядке и кладовщик в почёте".               
                "  Сережа, вы так интересно рассказываете",- остановила его  Марья Сергеевна: "Но с немцами делать что-то нужно, осталось всего полчаса". Как бы в подтверждение её слов на полу зашевелился Костя, забормотал, забулькал похмельным горлом, чуя, что скоро ему пора на работу. "Не волнуйтесь, Марья Сергеевна",- улыбнулся Сергей: "Я уже вчерне придумал, что сделать. Видите ли, ликвидация дыры первого порядка подразумевает установление жесткой связи на гранях между базовой материей межвременной мембраны и материалом пломбы. Пока дыра не привлекала ничьего внимания, было достаточно слоя обоев и прислоненной тумбочки. Теперь же края дыры необходимо укрепить. Только как это практически выполнить, если у вас, наверное, нет в запасе ни гвоздей, ни досок…" "Гвозди есть",- отвечала Марья Сергеевна: "Только очень большие. Костя, когда принёс, говорил, что они на двести".  "Такие и нужно. Теперь мне осталось только промерить грани дыры и саму тумбочку". Провозившись пару минут с рулеткой, Сергей остался доволен: "Закроет с нахлёстом. Остаётся главная проблема, как нам с вами её сдвинуть. Установить её надо так, чтобы нахлёст со всех сторон был одинаков…" Вдвоём установить тумбочку, как было нужно, не удавалось, но на их счастье, за окном послышался визг тормозов милицейского Уазика, и в комнату, стряхивая дождевые брызги с плаща и фуражки, вошёл участковый Балашов. "Ну и где тут у вас фашисты?- с порога спросил он. "Рано им ещё, дверь не открылась, "- отвечала Марья Сергеевна: "А вы, Коленька, не смейтесь над нами, а лучше помогите тумбочку сдвинуть. " Совместными усилиями тумбочка была водворена на положенное ей место, и, не жалея гвоздей, Сергей прибил её к стене, а после проклеил в два слоя пазы старыми обоями. Затем он критически оглядел результаты своего труда, и, отворив дверцу, потрогал заднюю стенку тумбочки. "Хлипковата стеночка, знать жучок постарался, "- решил он: "Давайте для верности и дверцу приколотим. " Чем и занялся, а пока был занят, Балашов поднял с пола вихляющееся как что-то непотребное тело Кости. Поднял, тряхнул от души, так что тот и не хотел глаза открывать, да открыл. Открыл глазоньки, увидал человека в форме, и, предвкушая порцию шнапса, радостно заорал: "Хайль Гитлер!" За что и получил в глаз. Ситуация повторялась, Костю снова били его собственные алкогольные галлюцинации, и, чтобы избежать дальнейших побоев, племянничек собрался с силами и совершенно трезвым голосом заявил: "А Самохина Ивана, герр  шарфюрер, надо было через курятник брать, я тот дом хорошо знаю. Вы бы меня тогда спросили, я бы и подсказал за чекушку. Всё бы у него выпытали, а потом в расход, и вся недолга, ни кто бы его тогда героем не назвал и памятник этот дурацкий, там, где путные люди на технике ездят, ему не поставил!" Лихо не любил Костя Самохина Ивана, а ещё больше не его самого, а памятник герою-подпольщику, в оградку которого Костя и впечатал самую последнюю доверенную ему машину, после чего технику ему больше не доверяли.               
Услышав такие его слова, Балашов потемнел лицом и,  поворотясь к Марье Сергеевне, сказал: "Этого я забираю. Телогрейка и шапка у него есть?" Молча взял из рук Марьи Сергеевны шапку да телогрейку, а потом поднял Костю, будто смятый половик или мешок с луковой шелухой и поволок на улицу. Вначале тот вопил и стращал Балашова гневом шарфюрера, но вскоре присмирел и затих, забившись под сиденье Уазика, откуда  выглядывал лишь изредка. Уазик летел по пустым вечерним улицам, а Балашов молчал. Вскоре промелькнул и знак на выезде из города. Увидев название города, перечеркнутое красной полосой  будто навсегда, Костя жалостно забубнил: "Начальник, начальничек, я в отделение хочу, в обезьянник…" По стеклам нещадно лупил дождь, встречных машин не было, черные километры один за другим ложились под колёса, будто дорога вела в преисподнюю,  а Балашов молчал, и липкая холодная рука ужаса сжимала нутро трезвеющего Кости в  нелепый комок.
Лишь спустя добрых полсотни вёрст, Балашов остановил Уазик, выволок Костю на дорогу и  достал пистолет. "Начальничек, не убивай!" - вопил Костя и лез целовать милицейские сапоги. Балашов повертел в руках пистолет, будто пытаясь сообразить, зачем достал его, а после сунул назад в кобуру, и носком изрядно обслюнявленного Костей сапога ударил в Костино лицо от страха ставшее рожей. От удара тот отлетел в грязь и затих, затаился за пределами освещенного фарами круга, растирая по лицу кровяные сопли. Балашов нашёл его там и долго бил ногами и дубинкой, долго и тщательно, пока от сердца не отлегло. А, когда отлегло, тихо сказал: "За холмом станция. Езжай, куда хочешь, но встречу  на территории района - убью. Лейтенант Самохин Иван Карпович  -  мой дед". Сказав это, Балашов почувствовал, как холодно стало в воздухе осеннем ли, в душе ли его, зябко запахнул плащ, плюнул в лужу, забрался в Уазик и уехал восвояси. Костю же с того вечера в городе никто никогда больше не видел.
Аркаха Ковальков считал себя большим сыскным талантом. Не было дня, чтобы с шумом и пальбой его войско не арестовывало очередных врагов нового порядка. Многие сознавались, многие и не успевали, путь был один - в овраг у переезда. Один Аркаха знал, что настоящих партизан в той яме почти, что и не было, но опыт прожитых лет не подсказывал ему принципиальной разницы между врагами народа и нового порядка. Однако теперь он был уверен, что взял настоящий след. " Герр шарфюрер! Вычислили мы его!"- ворвался он к Кляйну, доказывая, что неуловимый "дядя Петя", которого искали полгода, и однорукий инвалид детства Петька  Самоделкин из Заречья, до оккупации обучавший ребятишек делать модели машин и самолётов в Доме Пионеров, а теперь торгующий на рынке зажигалками, одно и тоже лицо. За "дядей Петей" был взрыв нефтебазы, пожар на станции и с десяток полицаев. Ещё с наступлением сумерек дом его был окружен полицией, но лишь только полицай Синишин коснулся калитки на задворках, как из торчащего меж гряд летнего сортира ударила автоматная очередь. "Вот он, большевик"!- радостно предчувствуя скорую расправу, завопил полицай Серунов: "Окружай его, гада"! Полицаи  попытались зайти спереди и сбоку отхожего места, но  автоматные очереди полились сразу с двух сторон, из дровяника и из-за собачьей конуры. Автоматы били коротко и точно. Большевиков, видать, было много! Аркахино войско не привыкло к такому противнику. Хотели пролезть за сараями - напоролись на мину, а, когда, тихо шурша по снегу, с крыши в руки полицаю Синишину упала граната, наступать расхотелось вовсе. Однако спустя полчаса огневая точка в сортире, почему-то затихла.   Подкравшийся  к ней  полицай Серунов с громким матерным воплем выбил дверь  туалета в расчете скрутить засевшего там большевика. Большевика не было, не было вообще никого, только в окошке был прилажен автомат с опустевшим магазином, а от спускового крючка к дому тянулась незаметная в снегу проволочка. На свою беду Серунов за неё дернул. Прогремел взрыв немалой силы, от незадачливого Серунова остался обгоревший клок шинели, а по огороду, залитому разметанным взрывом дерьмом, открыл огонь другой автомат. Опечаленные этим полицаи вновь залегли, но вдруг увидели, как из-под крыльца к ним ползёт, покачивая пушкой, фанерный танк с собачью будку величиной. Маленький злой танк. Танк остановился, поводил пушкой, будто в поисках достойной цели и, вдруг выстрелил по-настоящему, раз и другой…Дальше начался ад. Взвыла сирена, патефон заиграл Интернационал, по натянутому от дома тросу пронеслась, роняя гранаты, модель бомбардировщика, поленья летели сами собой, вслед им и брёвна, и везде шнырял, сверкая в лунном свете алыми звездами на фанерной броне, маленький, но очень злой танк. Полицаи не выдержали и бежали прочь с поля боя. Бежали быстро, оглядываясь, не гонится ли за ними фанерное чудо. Наконец они перемахнули железнодорожную насыпь и дорвались до телефона в будке путевого обходчика. "Здесь мясорубка, в доме скрывалась куча партизан с артиллерией!"- услышал Кляйн в трубке: "Мы потеряли убитыми пятерых, остальные все ранены!"            
         "Дело принимает серьёзный оборот",- решил шарфюрер и скомандовал: "Комендантский взвод в машину! Где шофёр?" На месте двери в комнату Марьи Сергеевны светлела  задняя стенка тумбочки. "Швайне! Загородились!"- рявкнул Кляйн: "Ганс!!" Ганс, покраснев от натуги, попытался сдвинуть тумбочку - не удалось, и тогда он, перехватив автомат удобнее начал лупить прикладом по стенке тумбочки, надеясь ее  выломать.
                По ту сторону тумбочки Серега Перевалов в прекрасном настроении от успешно завершенного дела пил чай с несказанно любимым им вишневым вареньем и убеждал Марью Сергеевну, что опасения ее теперешние пусты и у фашистов нет более ни одного реального шанса проникнуть в ее комнату. "Посудите сами",- объяснял он ей: "Дыра, она подобна ране на полотне времени. Когда мы начинаем залечивать обычную рану на своем теле, то вначале всегда существует обширный вход для микробов, вирусов и прочей дряни. Но вот мы наложили швы, мази, организм сам приложил усилия, и с каждой минутой вход для заразы становится уже и уже, а затем образуется рубец. Также и с вашей дырой, мы закрыли ее надежно, и теперь начались необратимые процессы, происходит затягивание раны, смещение временных и масштабных соотношений. Поверьте мне, к утру, ваша дыра перестанет существовать в нашей реальности. Однако до той поры прошу обращаться с ней нежно, как и со всякой свежезажившей раной"… Он бы говорил так еще долго потому, как до хорошего чая, а особенно до вишневого варенья был большой охотник, но тут в тумбочке ощутимо грохнуло. Под ударами  рухнула задняя филенчатая стенка. Кляйн скомандовал: "Вперед"! Ганс полез в тумбочку. До двери в комнату, где должен был спать безотказный шофер, было рукой подать, сантиметров шестьдесят, но, к своему изумлению, Ганс влез в тумбочку целиком, но до двери так и не добрался. Он подтянулся на локтях и прополз метра полтора, но дверь ближе не стала. Тумбочка была самая обыкновенная, пахла изнутри старьем и  нафталином, но, сколько Ганс не полз, она не кончалась, дверь оказывалась все дальше, а пространство вокруг Ганса все обширнее. "Смотрите"!- рассмеялся Сергей, заглянув в замочную скважину на недосягаемой для Ганса двери: "Немец. Ползет". "А почему он такой маленький? Он же не больше собаки"?- удивилась, глянув вслед за ним, Марья Сергеевна. "Как я вам и обещал, происходит смещение масштабных соотношений. Кстати, вас устраивает, чтобы у вас фашисты в тумбочке ползали"? "Нет, конечно",- отвечала Марья Сергеевна: "Может его дихлофосом  спрыснуть? Или не проймет - большой слишком". "Вы идите за дихлофосом, а он пока поближе подползет, тогда увидим. " Пока Марья Сергеевна искала в чулане флакончик, Ганс в замочной скважине уменьшился до размеров котенка, однако Марья Сергеевна, рассмотрев его внимательно, все же попросила Перевалова: " Сережа, я боюсь, давайте вы"… Серега взял флакон. Хватило одного пшика - Ганс, судорожно глотая отравленный дихлофосом воздух, пополз назад, к спасительному выходу, становясь при этом для наблюдавшей его ретираду Марьи Сергеевны все больше и больше, и, наконец, счастливый, будто после окончания пережитого им  залпа советских Катюш под Ельней, вывалился из тумбочки. "Какого черта"!?- заорал на него Кляйн, который, в силу зрительного искажения пространства в дыре, видал только, как Ганс забрался в тумбочку и минут десять бестолково ворочался там с боку на бок, изображая, что ползет. Но Ганс ничего не ответил ему, а, визжа, как побитая собака и утирая слезы и сопли, вылетел за дверь.
Тогда в тумбочку полез Ковальков, но, лишь только он туда залез, как вновь зазвенел телефон, полицаи, перечисляя потери, вновь взмолились о подкреплении, и, напрочь забыв про Аркаху, Кляйн повел комендантский взвод бегом в Заречье.
В тот же час Петька Самоделкин, уверенный, что его механических чудес хватит немцам до утра, шагал по ночному лесу далеко за линией последних фашистских застав. В доме же Марьи Сергеевны раздался громкий стук в окно, и возмущенный голос  Серегиной жены заявил всему прогрессивному человечеству, что, пока она надрывается дома, на работе и по линии профсоюза, муж-изверг, забыв о больной корове и прохудившейся в сенях крыше, распивает чаи в чужих домах. Причем дети уже забыли, как папаша выглядит. Сергей с жалостью взглянул на оставшееся в вазочке варенье, махнул рукой, и, простившись, покинул страницы нашего рассказа. Марья же Сергеевна, впервые после долгих лет Костиного террора, спокойно сидела за своим столом, размышляя, что с пенсии стоило бы выкупить у старухи Каблуковой лампу зелёного стекла.
Вот и всё. Рассказ наш окончился хорошо и счастливо. Однако зря мы, товарищи, расслабились, рано утратили бдительность, ведь внутри злополучной тумбочки, матерясь и сжимая в руках винтовку, ползет враг -  полицай Аркаха Ковальков!
Ковальков полз, бормоча про себя, что спуска проклятой старухе, загородившей дверь, не будет, и, чем дальше полз, тем больше злился и тем страшнее расправу готовил он старухе. Вскоре он почувствовал, что можно не ползти, а встать и идти, и, хотя время шло, а дверь почти не приблизилась, Ковальков пошёл, потом побежал. Он бежал час, бежал другой, и, хотя на современной стороне тумбочки прошло после ухода Сергея не более десяти минут, однако в зарастающей дыре уже начали рушиться и временные связи, так, что и время текло теперь по-разному. Знать этого Аркаха не мог. Он бежал, глаза его заливало потом. Шинель он давно бросил, бросил и шапку, но в сумасшедшем и нереальном рывке достиг двери, ставшей выстою до неба. Дальше было проще. Он подтянулся, по трещине добрался до замочной скважины и вывалился из неё уже на современной стороне. "Таракан!"- возмутилась Марья Сергеевна. Как Костя не пачкал, не грязнил и не безобразничал, этой живности в доме она не допускала. Ковальков тянулся к отлетевшей в сторону винтовке, Марья Сергеевна - к тапку. Аркаха не успел изумиться нереальности окружившего его гигантского мира, когда хлопнул по полу тапок, расплющив в лепёшку тело и вышибив вон грешную душу Ковалькова, а Марья Сергеевна замела его останки на совок и выбросила в помойное ведро.

               С первой же пенсии Марья Сергеевна наняла печников, чтобы в целях безопасности обложить тумбочку стенкой толщиною в два кирпича. Те про себя посмеялись над старухиной прихотью, но работу свою выполнили добросовестно и стену сложили без единой щели, а Марья Сергеевна взяла, да на старости лет и вышла замуж за старшего из них - шустрого однорукого старичка дядю Петю. Жила с ним и радовалась, и удивлялась только, отчего раньше его не встречала.
А не встречала она его просто потому, что в предыдущей реальности, раздавленный ныне её тапком, полицай Аркаха Ковальков арестовал-таки и самолично расстрелял на пустыре за кинотеатром Петьку Самоделкина.