Копьё господне Ивана Бунина

Юлия Бутакова
                "Копьё господне" - одна из многомерных иллюстраций сложного внутреннего переживания Бунина-человека. Не один из тех, кто знал его, мог с уверенностью сказать о нём: "Да, этот человек не прост, и, наверное, не мне определять масштаб этой "непростоты"". Много было резких и недоумённых отзывов современников о его характере и суждениях... о чём бы они ни были. Горьковские упрёки в социальной бесконфликтности его прозы меркнут перед трагической сумятицей, охватывающей меня после прочтения "Копья"; смущённый до крайности ум пасует перед бунинским резюме, подводящим итог его плаванью близ аравийских берегов: "Все мы смертны!!!" И горьковские недоумения отходят в тень вечных литературных дискуссий об идейности/безыдейности того или иного писателя, его острой социальной направленности или отсутствия оной...
                1913-й год - канун Первой мировой. Нервы Бунина напряжены как никогда; горячий "соидейник" Чехова и Толстого, он ранен пышно расцветшей на переломе веков куртиной всяческих "-измов", это обилие угнетает его и путает все прежние его представления о сущности и назначении отечественной словесности. Его слова об упадке современного литературного процесса: "Немногое исчезло: совесть, чувство, такт, мера, ум... растёт словесный блуд..."* уже не кажутся порой настолько верными и незыблемыми, чтобы на них можно было опереться как на творческий принцип. Те "быки", на которых покоится мост преемственности писательских поколений, уже подточены ядовитым потоком, что заменил собой полноводную реку русского языка, которая питается обычной, повседневной мирной жизнью. Добавилась, ко всему прочему, и "тоска всех стран" - распространённый среди людей, подверженных рефлексии, недуг - он позволяет в периоды отчаянья пуститься по свету и удостовериться, что всё не так плохо в собственном отечестве, сердце, времени, в котором выпало жить. С другой стороны, звание академика, полученное в 1909 г., прибавляет ему уверенности в себе, держит на плаву... Но, видимо, убавляет ощущения всесильной правоты человека во вселенной. Венец природы отчаянно ищет оправдание своему присутствию на этом крохотном шарике...
                Казалось бы, юношеская тревога за судьбу мира прошла, автор - давно взрослый, сложившийся человек, разменявший пятый десяток. Но! Наступает время осознания некоторых истин, скрытых в библейских текстах, тех, что обычно не трогают человека на рассвете жизни, а входят однажды леденящим стилетом под левую лопатку в зрелом возрасте и сопровождают приступами сердечной тоски до самого конца. Угроза разрушения вавилонской твердыни (вообще всего человеческого уклада, его основы основ), исходящая из уст автора Апокалипсиса, - как оживший (в который раз!) механизм саморазрушения, который включается внутри каждого из смертных, когда он забывает о том, что конечен... Частные вавилоны начинают рушиться - это автоматически влечёт за собой крушение общего Вавилона. Бунин замечает вокруг себя неплохо замаскированные "трупные пятна", и ужас не покидает его... То, что другие называют молодым вином под модной этикеткой "-Изм", ему представляется брожением, разложением - окончательным, тотальным. Традиционалист по сути, он не выдерживает переполняющих его предчувствий и начинает...говорить. Он не кричит, но его словесная живопись - максимально реалистична, постоянно держит в мучительном напряжении... Касаясь пальцами страниц с его рассказом, порой невольно отдёргиваешь руку - кажется, что на неё налипли бациллы чумы, и вопрос неминуемости собственного конца - дело времени. "Копьё" настигает каждого, кто читал рассказ, слышал о нём и даже тех, кто ничего никогда о нём не узнает!
                Можно трактовать опасное плаванье вдоль чумных берегов таинственной Аравии как не совсем удачные записки одинокого путешественника, которого судьба занесла в сторону от густой сетки туристических маршрутов лазурного Средиземноморья; можно, учитывая многозначность и бездонную глубину содержательности символа, попытаться сделать общую картину страшного чумного запустения более прозрачной, изъяв из неё все оттенки чёрного, и попытаться тем самым обнаружить присутствие, хоть и минимальное, цветов радужного спектра. Так ли всё безнадёжно в бунинском представлении судьбы всего живого? Ведь что-то питает оптимизм этого художника, раз он не останавливается на воплощённом в явь апокалипсисе, находит в себе силы перешагнуть через отчаянье и написать позднее не только "Окаянные дни", но и "Чистый понедельник", "Русю"... Его сокровенное: "Я... настолько люблю жизнь, что с удовольствием прожил бы хоть две тысячи лет"** согревало его всю долгую жизнь, позволило "дописаться" не только до Нобелевской премии, но и выжить в не всегда доброжелательной эмигрантской среде, не истаять от изводящей тоски по родине. Это тепло поддерживало его до самого последнего дыхания, до его роковой "Ночи":
                Никого в подлунной нет,
                Только я да бог.
                Знает только он мою
                Мёртвую печаль,
                Ту, что я от всех таю...,
которая подведёт черту под его раздумьями и выведет итог жизни: "Я весь век под страшным знаком смерти, я несказанно боюсь её".
                А пока автор борется с двумя началами, противостоящими друг другу и разрывающими его изнутри: согревающей сердце надеждой на счастливый исход и неотступно терзающей ум и плоть мыслью о предстоящем конце, страшном, неизвестном... Двоякость образа чумы питает мысленные ассоциации читателя, но итог один: смерть - самая реальная реальность, хотя напоминания о ней приходят иногда в обличьи разнообразных фобий, которые всегда можно отогнать прочь от себя.
                Близость одесского порта - долгожданной обетованной земли - уже определённо веселит, хотя скребётся где-то на задворках памяти мыслишка обнаружить вдруг на палубе случайно уцелевшую в трюме чумную крысу. Так на родине и смерть красна. Надежа крепнет с каждым вновь встреченным судном - вдруг долгожданный "Меркурий", вестник жизни. И даже очередной обман не повергает в уныние - каждый топовый огонёк из маленькой судовой стекляшки вырастает в мощный символ несокрушимого человеческого присутствия всюду: на земле и в небе, над и под водой. Да, человек ничтожен и слаб, короток его век, но то, что он сумел достичь своим неугомонным умом и уникальной жаждой жизни каждый раз поражает Бунина и смывает все призраки смерти, угрожающие его зыбкому спокойствию.
                Первыми вестниками смерти выступают два стервятника, которых горячий хамсин занёс с чумных берегов; усугубили подавленное настроение обстановка на судне - суеверные уставшие моряки то и дело шепчутся о покойном капитане "Японии" и не находят себе места и мрачная картина окружающей местности - птицы явились из сумрачно-красной предзакатной мглы (мрак, зловещий красный отсвет покидающего землю светила и фигуры двух падальщиков!), которую не рассеивало болезненно и тускло мигающее солнце - и оно попадает в одну связку угрожающих признаков неблагополучия, "работает" вовсю на смерть. А ведь люди прямым путём идут на гибель: по всему аравийскому побережью, в Суэце, Порт-Саиде и Джибути, - чума и холера, от которых умирают в сутки сто-двести человек. Отрадно встретить смерть с лёгким, отдохнувшим телом и бестрепетной душой. Каково повстречаться с ней неожиданно, когда дух и тело истощены непростым плаванием? А кто сказал, что смерти знакома категория справедливости? Она всегда - плевок судьбы в лицо! Реальность выступает жесточайшей насмешкой над человеческим доверием к символам и знакам: а получи то, чего не ждёшь, и не получи того, о чём, затаив дыхание, мечтаешь! Оттого бытие гораздо ужаснее и мучительнее того небытия, которым нас пугают незрелые доморощенные философы...
                Неуклюжий калейдоскоп смерти начинает вертеться всё быстрее: знаки чумы скрыто или явно возникают везде. Автономность вещей в природе теряет свою актуальность, отныне всё настолько взаимосвязано, скручено в один клубок, что не спасают ни расстояния, ни стенки борта. Стёклышки складываются не в причудливые узоры, радующие глаз, а - в монолитную кладку склепа, все камни которого плотно прилегают друг к другу, прочно сцементированные лучшим зодчим по этому типу зданий - костлявой. В этом склепе, невзирая на разумность/неразумность, будут захоронены все - птицы, пески, пароходы, пьяница Франц, буйно выражающий своё презрение к господнему промыслу, верблюды, полуголые запаршивевшие дети, псы, грязные от песка котелки, кости святых, умерших прежде этой эпидемии от жары и предыдущих чумных моров, придурковатый третий помощник, который любит некрасивую мещаночку, сам Бунин, задыхающийся в задраенной наглухо каюте от жары и сигаретного дыма!..
                Всё здесь символично: суеверие моряков (а кто из смертных не суеверен, попав в такой ад?), идущие на ум мысли о покойном капитане, задраенная каюта (адова печь!), вся ветхозаветная Аравия, пустынная, до шлака сожжённая богом, усеянные костями ятрибу хаджи, жёлтый санитарный флажок, под которым идёт грузовик, - это флаг самой смерти (будь всегда готов к ней, она вокруг, среди нищеты и грязи, в которой живёт почти всё человечество: Копьё господне поднято!), слова командира: "Memento mori!", сидящая на фоке птица, которую не спугнула смерть соседки (у судового фельдшера сдали нервы), случайно встреченное судно - бедный и слабый знак крохотной человеческой жизни, окружённой морями, пустынями, безвестностью, смертью... Дополненные глубинными негативными ощущениями автора, эти знаки, казалось бы, настраивают на один лад: стремительно мир движется к концу, и нет силы, что способна остановить его или хотя бы уменьшить предсмертные судороги, стереть зловещие краски. Интуиция подсказывает следующий шаг чумы: даже если экипаж судна не имел бы представления о том, что на берегу безумствует чума, всё равно некоторые, явные знаки, настрожили бы его. Птицы - именно стервятники, не испугавшиеся револьвера (сухопутный страх оказывается непреодолимее страха морского). Учитывая лосевское толкование понятия "символ" (это обобщение вещи, зовущее за её пределы, это - бесконечный ряд частностей), можно заключить, что всё это - отображение разгула стихии, свирепствующей в пустыне, и, соотнеся с бунинским мировосприятием, - и в его душе. Оперировать в такой ситуации упрощёнными понятиями (аллегория, знак, метафора) здесь неуместно - всё настолько откровенно, ярко, жутко говорит о конце, что успокоить себя практически нечем. Глаз опровергает все трусливые доводы разгорячённого рассудка: флажок - жёлтый (враг всяческой жизни); слух готов во всякую секунду уловить звук скребущейся чумной крысы...
                Интересно при анализе рассказа использовать принцип голограммы: любое частное событие или предмет во вселенной содержит полную  информацию о ней. Иначе говоря, происшествие, давшее сюжет для "Копья", является полномасштабной иллюстрацией всей жизни автора. Это подтверждается самой структурой символа - она выстроена так, чтобы через каждый частный элемент явления преподносить целостный образ мира, в данном случае - авторского мира. Бунин садится на пароход, влекомый жаждой "дальних странствий" (иначе - человек с рождения, помимо своей воли, оказывается в некоей гипотетической "лодке жизни", которая несёт его по реке времени до неизбежного конца), проходит определённый путь - в Японию и обратно, через Китай и Сингапур, т.е. переживает какой-то эпизод жизни и мысленно возвращается к нему, уже обогатившись опытом. Переживания эти - не те, которые он думал испытать, отправляясь из родного порта, - никто в детстве не подозревает о горе, еиу предстоящем в будущем; также скрыт и конец жизни. Бунин напряжён до предела; тонкая пружинка надежды на лучшее, к его удивлению, не рвётся от перегрузок, хотя тело и разум давно отказались адекватно воспринимать происходящее - чума в 20-м веке и в таких масштабах, и так близко, и такая неопределённость в собственной судьбе!.. Да лучше было сидеть в родных пенатах, на вольных чистых российских просторах, где о чуме не слышно уже несколько сотен лет! С другой стороны, может, именно потому и не рвётся злополучная пружинка, что изготовлена она из сверхпрочного русского душевного материала, прочность которого рассчитана именно на такие нагрузки - встречающиеся  только в ветхозаветной, проклятой богом (и им же благословенной) аравийской земле.
                Автор попадает в некую галерею - Красное море плотно заключено в объятия Аравийского полуострова и полуострова Сомали; это адово сопло будто специально выбрано на роль чистилища. Вышел - отправляйся в рай, на родину. Зловещие образы галереи - индикаторы силы человеческого духа, выносливости его тела, психики. Огромный простор для переживаний; и вся соль в том, что до самого конца не знаешь: под счастливой звездой ты родился или проклят с рождения, элементарно - выживешь ты или нет? Для Бунина этот вопрос - не бытовой, если местные жители, как истинно восточные люди, с детства приучены безропотно мириться со своей участью, то для Бунина - истинного европейца - эта длящаяся игра в рулетку невыносима; его раздражённый нестерпимым зноем и ежесекундным ожиданием смерти разум взывает к доле, менее мучительной... Сыграть бы уж тогда в рулетку русскую и избавиться от тягостного символистского миража. Но не так уж зловещ этот мираж, просто он даёт пищу для алчущей ответов на загадки бытия русской души! Здесь, на судне, ползущем через экваториальное чумное сопло, под постоянным прицелом Копья (сквозной, идущий через всю историю Земли, символ конца) как нигде сильно ощущение бренности всего живого и неживого тоже, в конце концов!.. Само солнце, в иное время оживляющее самое пропащее земное семя, - красноречивейший знак огня Страшного Суда. Даже стервятники, работающие на суше санитарами, способны порой раздуть такой пожар, от которого не спастись им самим. Амплитуда значений всех окружающих автора явлений сводит с ума, и никак нельзя ошибиться, взяв по максимуму, до упора в одну или другую сторону. Воображение пасует!
                Копьё господне - это не просто чума, это - постоянная угроза, висящая над человеком. Не случайна фраза капитана: "Помни о смерти!" - она вбирает в себя всю философию жизни, таит в себе все загадки и отгадки одновременно. Человек приходит в мир, на его плечи тут же садятся две птицы - ангелы, тёмный и светлый, одному из которых суждено погибнуть вследствие выбора самим человеком своей дороги, ведущей к свету или во тьму, а тем убийцей, балующимся револьвером, станет или сам человек, или его поступок - во зло или во благо, который станет определяющим его дальнейшие шаги. А пароход - это та же планета, пассажирами или экипажем которой мы все являемся; кто из нас кто, мы не знаем, лишь берём на себя смелость отнести себя к тем или другим, пока сама жизнь не даст чётких инструкций в виде символов; насколько глубоко мы сумели проникнуть в их смысл, настолько мы жизнеспособны. Хамсин, дующий с берега, - тот же ветер вечности, который приносит нам то аромат благовоний из запрятанных в вечно цветущих лесах кумирен, то чумные палочки; на чью долю придутся ароматы, на чью - бациллы, тоже никому не дано знать. И только жизнь постоянно, однообразно шумит под кормой и убегает в океан вечности...
                И народец на корабле неоднородный: капитан-философ, заливающий свою тоску наравне с остальными, нервный фельдшер, до чёртиков уставший от вечно висящих над головой флага и птиц, пьяница Франц, не выходящий из состояния, в котором только и появляется равнодушие к собственному уделу, сам автор, замурованный в каюте и сожалеющий о загубленных творческих силах. Весело-жёлтые канарейки и розовые тупички - как разноцветные мысли, не покидающие человека, когда он здоров, сыт и доволен жизнью... Но сейчас они - жалкая пародия на ту парочку, оккупировавшую фок-мачту (вот уж истинно - не Копьё господне, а Дамоклов меч, готовый сорваться каждый миг).
                Тяжёлые размышления плывут своим чередом; настроение скачет от малейших колебаний в окружающей атмосфере - пал хамсин, взошло солнце после страшной ночи, тело освежилось в холодной ванне, и уже даже птицы не кажутся столь грозными: эти аравитяне великолепны! Кошачьи глаза на совиной голове, покрытой младенческим пухом, крупное тело в жёлтом (цвет солнца или санитарного флажка?), гордый профиль с крепким клювом... Образ переливается в утренних лучах всеми цветами, и в нём уже нет чёрной краски. Кто виноват в том, что господь определил им быть вестниками Чёрного Копья своего? Но путь не окончен. Но Копьё - вечно. И вот неожиданно в небе появляется Южный Крест, столь явное напоминание о родной православной стороне. Странно: созвездие южное, не видное в северных широтах, а светит над иноверным Востоком. Калейдоскоп не устаёт поражать своими сюрпризами, смешивает между собой факты и парадоксы, разбивает в пыль камни многолетних устоев и тут же возводит новые живописные миражи, не имеющие плоти, но несущие смерть...
                Та тонкая пружинка, порвать которую часто не в силах самые тяжёлые обстоятельства бытия, - это неистребимое стремление человека отыскать глубинный смысл жизни и хоть как-то оправдать себя перед лицом вечного. Она толкает его на бессознательные поиски в окружающем пространстве явных или закодированных символов, могущих взять на себя роль вешек на дороге. Всякий раз человек готов в неблагоприятных знаках и отталкивающих образах разглядеть источник света, что однажды вызвал его из небытия и согрел одинокую маленькую душу, наделив её позитивным внутренним зрением, автоматически вычленяющим из вселенского мрака хотя бы один-единственный фотон. Сама логика становится на его сторону: не будь искателя света, не было бы и самого света. Душа Бунина это чувствует, а пружинка внутри её - знает. В самые трудные периоды он не позволяет себе ломать этот тонкий механизм и, будучи антагонистом всяческих "-измов", он негласно является истинным символистом, что обусловливает острую проникновенность и сияющую притягательность его прозы. И пусть он слегка лукавит, когда говорит: "Я поэт, и больше поэт, чем писатель, я главным образом поэт",***- ведь известно, что самые лучшие прозаики выходят именно из поэтов, а все проявления творчества человека, как тонко заметил Гёте, есть говорящие сами за себя символы вечного созидания.
*Горелов А. Е. "Три судьбы. Ф. Тютчев. А. Сухово-Кобылин. И. Бунин". Л.: "Советский писатель", 1978 г. С. 662.
**Там же. С. 280.
***Там же. С. 637.