Часть первая. Первая глава

Валентин Проталин
Извечная женская суть
проста, как священная роща.
Вселенной не выдумать проще.
Но страшно в нее заглянуть.

И очи их, как зеркала,
где смутно твое отраженье.
Бросаешься в жизнь, как в сраженье,
промолвив: была не была…
Не жалуйся, если сполна
не сбылся...

Судьба - не случайна.
Ты сам не раскрыл своей тайны,
что в женщине миру дана.

Странно и загадочно устроено все в этом мире. Не так, конечно, странно и загадочно, как в том, где обитают сами боги. Но все-таки... Люди глядят на богов со своей стороны. Разо­браться толком не могут, однако замечают в богах много, как им кажется, общего с собой. Обманывают­ся, разумеется... Однако, устами младенца...

Боги же, если и глядят на людей, то сразу видят их со всех сторон. Со всех сторон и еще – изнутри разглядывают человека. От этого людям бывает беспричинно и необъ­яснимо страшно.
…А еще – боги нечто перенимают у смертных. Нет, не из заблуждений кое-что перенимают романти­ческих и истинно сладостных. Из недостатков... Своих-то недостатков у бо­гов, совершенных во всем, не имеется. Так, один, два... Да и не недостатки это вовсе, а, скажем, свое­образное распределение обязанностей. Каждый играет свою роль. Людские же недостатки боги перенимают, порой, и незаметно для себя. Вдыхают их вместе с земными фимиамами и воскурениями. Да и как не подцепить какой-нибудь заразы, если воспринимаешь смертного не только со всех сторон, но и изнутри.

У людей больше странного, чем у богов. Напри­мер, люди по сути дела отторгают от себя многое, что приносит им пользу. Торговлю, например. Особенно тех, кто непосредственно торгует. С лотков, в лавках и даже вечерами из дверей своего дома. И не потому, что торгаши обязательно обманщики и пословицы у них воровские. Неужто и любой другой афинянин в день пару раз не соврет. В большинстве случаев торговли сторонятся по каким-то другим причинам. Мол, оно, конечно, польза для общества есть. Но какая-то раз­рушительная. Афинянин нутром это почему-то ощуща­ет. Иной даже подумает – торговля похожа чем-то на все, что связано со смертью. Или с погребени­ем, когда столько всего надо, всяких разных предме­тов. А ведь хуже всего – возня с трупами. Конечно, куда денешься, надо, однако боязно, да и – не чисто. Недаром – и обмывай, и окуривай. И себя, и других, и сами дома…

Боги, глядя на людей,  тоже научились друг с другом торговаться: ты мне это, а я тебе то. Но в соб­ственно торговле им нет надобности.
Обмениваться подсмотренными на земле забавами, подарки разные получать – это пожалуйста. Может быть, оттого, что потребности богам ничего не стоят, боги и остаются богами. Сказано же: что можно Зевсу, нельзя волу. Волу, опять же – заклание. Земные заклания себе боги тоже приветствуют. А вот со всем, что связано с миром потусторонним, с местом, где скапливаются души, эти облики смертных, с потаенным царством Аида и у блаженных богов отношения темные, нере­шенные, напряженные какие-то. Пусть и создали они это царство, где ничто не меняется, сами создали для Аида, чтобы породить равновесие с изменчивым ми­ром живых. Но словно запруду сделали, не желая рас­ставаться с бывшими своими подопечными. И сами теперь боятся, не понимают ее. Главное, не ясно, куда все-таки исчезают (а они исчезают) в конце концов тени смертных из царства смерти, сколько бы они там ни томились. В память что ли приходят сами по себе каким-то образом. И – теряются для богов, уносятся куда-то... Да и кто они теперь такие, что такое – не разберешь.

Все это неприятие переносится на самого владыку преисподней. И Аида, родственника своего, боги, осо­бенно олимпийцы, не сговариваясь, внутренне оттор­гают от себя. Стараются не думать о нем. Он, правда, в свою очередь, не особо их жалует. Тем более равных по положению олимпийцев. Редко появляется в чер­тогах властительного брата Зевса. Иногда  Персефона извлечет его из недр преисподней, заскучав в длинные месяцы своего зимнего заточения. Или Зевс провозгла­сит, как сейчас, всеобщий пир богов.

Конечно, боги, собравшиеся в чертогах, вели себя так, будто не Аид восседает с ними, а какой-нибудь красавец Адонис. Хотя  по-настоящему независимо держались рядом с ним лишь Дионис и Гермес, кото­рым, каждому по-своему, все нипочем. Да еще Апол­лон, пожелавший в этом с ними сравняться.
В какой-то момент Аполлон даже погрузил себя и троих своих ближайших сотрапезников, включая Аи­да, в эфирное облако, и они исчезли для всех осталь­ных. «Молодцы, сынки» – успел подумать Зевс, – «развлекают мрачного дядю». Аполлон же,   чтобы, может быть, снять некоторую стесненность в общении с владыкой преисподней, вывернул из эфира простой глиняный кувшин, тряхнул его, так что внутри него нечто булькнуло «Ой!», и заговорщически подмигнул:
– Та самая, ежевичная. Приятель-пастушок с Иды изобрел…
Затем наполнил Аполлон золотые тонкой работы чаши, в знак согласия появившиеся в руках божест­венных собутыльников. Жидкость оказалась весьма чуждой этим чашам богов: мутная, в чернь зеленоватая и резко пахучая.
– Никому не говорил об этом, а тут скажу, – расщедрился Аполлон, прямо глядя в еще более темные, чем это пойло, в еще более непрозрачные глаза владыки те­ней.
– Попробуем, – кивнул Аид.
Он влил в себя содержимое чаши, и широко рас­крывшиеся глаза его, нет, не прояснились, а как бы темнотой вспыхнули, и рот остался открытым:
– Фу, какая гадость, – изумился, переведя дух, вла­дыка преисподней и даже крякнул. – А как разит!
– Почище адского цветка асфодели в твоем цар­стве, – хмыкнул Дионис.
– Асфодели в его царстве пахнут отсутствием запаха – поправил Диониса Гермес.
– Правда, – согласился Аид. – Ну-ка, плесни еще...
Вскоре они вновь возникли за столом общего пиршества, вклинившись в паузу разноголосья празд­ника. Владыка преисподней после приема пастушьего пойла отяжелел, принялся что-то бормотать нараспев, потом вдруг поднял голову и, глядя на Диониса, тоже разомлевшего, с еще более красными, чем обычно, и сверкающими, словно лопнувший плод граната, губа­ми, спросил:
– Ты меня обожаешь?
– Обожаю, – убежденно тряхнул Дионис длинными золотистыми волосами, качнувшимися, словно занавес, как и концы женской головной повязки, обуздываю­щей эти пышные кудри и прилипающей к его лицу.
– Не бог, а прямо уличная девка, – не преминула заметить Артемида.
– Меня и воспитывали, словно девочку, – друже­любно заулыбался в ответ ей бог вина, – чтобы от дурного глаза уберечь… Такого, как у тебя, – добавил он.
Аид мутно глянул на Артемиду, обвел непроглядно мутным  взором остальных богов и, повернувшись снова к Дионису, пророкотал:
– А все они...
– Пиршество примолкло.
– …И правильно, что ты их запрет нарушил, – продолжал Аид с напором, – умыкнул Ариадну. И эти дураки ничего не заметили.

Назревал скандал. Теперь все смотрели на Зевса, ожидая, как он откликнется на выходку Аида. И что ждёт нарушителя божественных правил, раз уж о на­рушении открыто зашел разговор. Правда, никто и не думал, что на Диониса обрушится сколько-нибудь серь­езное наказание. Так все чувствовали. И вообще пре­дощущались какие-то иные события, может, даже пе­ремены, шаткость просматривалась в привычной ус­тойчивости. Однако, что и как скажет повелитель бо­гов?
– Не их, а мой запрет, – уточнил Зевс.
– А вообще про меня так в книге судеб написано, – совсем уж обнаглел Дионис.
Все сразу же заговорили, но не о самом проступке Диониса, а о том, что все-то им было известно, что, мол, не слепые. Кто-то тоже сослался на книгу судеб, кто-то обмолвился о том, что у Диониса, по его пред­назначению, неизбежен божественный контакт с зем­ными женщинами. Дело у него такое.
– В безумстве женщины, превратившейся в вак­ханку, – подсказала Эвринома, – появляется нечто божественное. Этого нельзя отрицать.
– Я бы даже так определила: женщина по природе своей первородней и ближе к бессмертным, – включилась в под­могу ей и Афродита.
Не удержалась в свою очередь и Эос:
– И все бессмертные готовы с копьями наперевес ринуться к ним на землю.
– С какими копьями? – не понял, как обычно, Арес.
– Не с такими, не с такими, не из твоей оружей­ной, – любезно пояснила Афродита.
Пиршество разразилось хохотом. Однако Аид не унимался и не повеселел вместе со всеми.
– Ха-ха-ха, – передразнил он богов и богинь. – Бараны и баранихи... Не намного-то вы умней Ареса, а сколько себе заграбастали.
– Аид, сбрось с себя дурман земного зелья, – при­казал Зевс.
– Не хочу, не сброшу, – заупрямился владыка те­ней, – вы меня не обожаете.
– Обожаем!  – грянуло пиршество, словно по знаку Зевса, а, может быть, и впрямь по его непроизнесенному повелению.
– Обожаете... – потупился Аид. – То-то у меня только единственно в Элиде и всего   один храм, всего один... И тот открывается один раз в году.
– Зато какое событие. Так ли было бы, если бы храм открывался каждый день? Подумай... – образумливал его Зевс.
– И притом – какое важнейшее заведение для лю­дей твоя преисподняя, – вставил свое и Аполлон.
Остальные боги отмалчивались.
Аид на Аполлона даже не посмотрел и ответил Зевсу.
– Я ду-ма-ю, – прогудел он не без угрозы, – ох, как я думаю...
– И есть где, – примирительно подсказал Зевс.
– Где... где, – не унимался господин преисподней, – сунули меня в кладовку для циклопов.
– Так не мы же ее создавали в конечном счете, – продолжал внушать ему владыка бессмертных, – а те, кто до нас распорядился. К тому же, хороша кладовка, ни края ей, ни конца.
– То-то вы набиваете ее своей рухлядью, – желая разбередить чувства своих родственников, да поболь­нее, заявил Аид.
Но тут же получил в ответ.
– Так у тебя своей нет, – не выдержал кто-то, на­мекая на то, что Аид бесплоден.
– Цыц! – прикрикнул Зевс, не давая разъяриться Аиду. – Будто не знаешь, для чего мы приспособили твое царство. Ты же хранишь величай­шую тайну, важнейшую для богов... Двери от хранилища тайны, – поправился он.
– Хороша тайна, – не согласился Аид, – когда ни­кто, может быть, кроме Гестии, о том, что это за тай­на, не ведает.
– Ты понимаешь, чего ты спьяну заставляешь ка­саться? – начал распаляться и Зевс. – Да еще при них.
Зевс, естественно, имел в виду всех присутствую­щих здесь богов.
– Почему же не знать, – упирался Аид, – куда от меня эти тени деваются, стоит лишь зазеваться?
– Молчи! – теперь Зевс просто-таки гаркнул на владыку преисподней, но тут же остановил себя и изобразил примирительную усмешку. – Узнай из них кто-нибудь тайну, непременно людям проболтаются. И в лучшем гранате найдется гнилое зерно... Мнитель­ный ты какой-то, брат, – закончил он.
– Мнительный,  – проворчал Аид, – ходишь-бродишь среди этих беспамятных.
– Так верни им память, они же начнут живым рассказы­вать, – рассмеялся Зевс. – Рассказывать, о чем только ты про них знаешь... Потом, – Зевс опять посерьезнел, – тебя мать всех богов Гея посещает, ты ближе всех к ней, к Гее.
– Вы-то все о ней забыли, о матери всех и всего, – злорадно встрепенулся Аид, – нет вас…
– Так у нас же здесь дети, – вставил опять кто-то из богов.
– У вас и там дети,   – охотно откликнулся Аид, – однако никто из вас в преисподнюю сунуться не желает... Здесь вам хорошо, эфирные крысы, – снова разъярился владыка преисподней. – Вы и землю всю поделили, а мне ни кусочка, ни рощицы...
– И все же ты мнительный, – продолжал укорять его Зевс. – Думаешь, мне жаль тебе дать что-нибудь. Од­нако приди в себя, погляди на этих, – он обвел взором присмиревших пирующих. – У них и впрямь все пере­делено. Они готовы перегрызться из-за лишней понюшки воскурений. Возьми сейчас, отними что-нибудь, все стронется с места. И что будет? Война богов будет. Этого ты хочешь?
– Вот и оставайся с ними, брат, – вконец разошелся Аид, в котором бунтовало еще земное, мутное зелено­ватое пойло, – а я вечность тут не был и потом ни но­гой...
И он исчез, провалился в свое темное царство.
Помолчали.
– Что-то в словах Аида есть, – вздохнул Гефест.
– Что это за «что-то», – пренебрежительно пере­дразнил его царь богов. – Прирос к своей наковальне и совсем уж не по-божески, а по-человечески рассуж­даешь.
– Я скажу прямо, как бог, – вскинулся Арес, вско­чив со своего места. – Земли снова делить, и правда, к войне... Хотя я, – бог сражений выпятил грудь коле­сом, – был бы тут не последним... Я о другом...
– А о чем это ты о другом можешь? – прямо в ли­цо улыбнулась ему Афина.
– О многом... – наступал бог войны. – И верно го­ворил Аид, что вы меня не умнее. Я, правда, сам это всегда знал. Разговоры разговаривать – это еще не все.
– Ну, так в чем дело? – Афина готова была рассмеяться.
– В том, что земли землями, а храмы храмами, – продолжал Арес с неприсущей ему по­следовательностью. – У одних богов повсюду есть свои святилища, а у других... Что мне, скажем, Локры, лоскутик земли. А у меня там не только храм Ареса, но и еще храмы кое-кому имеются.
– Рассказывай, рассказывай, – сдержанно поощрил его Зевс, – чего хочешь-то?
– У меня тоже по всей земле поклонники есть, – отвечал бог войны без запинки. – Они имеют право на алтари.

Боги оторопели: уж не вещает ли устами этого вояки некто другой.
– Вот и поставь себе повсюду храмы, нам не жаль для родственника места, примем по-соседски, – на­шлась первой Афина, – д;ла-то...
– Почему я сам? – еще больше заволновался Арес. – Вам – люди ставят, а я – должен сам себе?
– Детей-то земных ты повсюду настрогал, – вста­вил сразу протрезвевший Дионис, чтобы разрядить об­становку.
И это у него получилось: пиршество развеселилось. Од­нако дротик Ареса угодил в цель.

Отовсюду слыша­лось:
– Куда ни повернись, всюду храм Аполлона или Диониса... Даже пещеры все заняты… Скоро реки отби­рать станут.
– Вс; олимпийцы, – заключила Эос.
– Что олимпийцы? – вскинулся Зевс. – В свою си­лу надо быть, в свое значение... Я, например, – повел он бровями, – пусть бы у меня и ни одного храма не было, если спущу с неба цепь, всех вас перетяну, сколько бы вас за нее ни уцепилось.
– А если другой какой бог цепь на небе приладит, –  заметил искусник Гефест, – перетянут ли его...

Пирующие вслушивались, но никто из них не ре­шался занять место трудяги Гефеста.
– Надо быть самим собой, – грянул властитель вселенной.
– Вот и сам ты заговорил по-человечески.

Эту реплику позволила себе Гера. Зевс глянул на жену, помолчал, подумав, и бросил с благодушной усмешкой, не­ожиданной сейчас, казалось бы, при его обычно не сразу затихающей вспыльчивости.
– С вами заговоришь...
– Давайте лучше о девках, – предложил Гермес.          

Это послужило знаком, чтобы пиршество богов, как и всякое застолье, в свой срок распалось и из все­общего столпотворения превратилось в мозаику, где всякая часть пребывает со всеми, но суще­ствует и сама по себе.

Зевс сосредоточенно, настороженно держался происходящего.  Все улавливал. Уловил и беседу трех богинь – Эвриномы, Эос и Фетиды. Но не потому, что рассуждения этих трех девственниц каса­лись проблем, далеких от скромности, а судьба при этом уготовила Фетиде родить сына, превосходящего по мощи отца своего. Истинно боги могут совершать в одну и ту же единицу времени по несколько дел сразу. Но потому – чт; понял Зевс: для развертывания по­лотна будущей правдивой истории болтовня трех подгулявших богинь станет основой.
– Кстати, о нас, невинных девушках... – к Фетиде обратилась Эос, – присмотрела ты себе кого-нибудь, наконец?
– Да, – ответила Фетида, потупившись.
– Верно, он какой-нибудь особенный, – приня­лась тормошить ее и Эвринома. – Надо же – столько времени выбирать!
– Особенный, как Аргус, – прыснула Эос, – толь­ко не многоглазый, а усыпанный членами... будто многоножка.
– И все богини готовы слететься к нему, – под­держала ее Эвринома, – как пчелы к цветкам..
– А ну вас, – отмахнулась Фетида.
– Нет, ты рассказывай, – не отступала Эос. – И когда же ты его углядела?
– Я играла с волнами моря и видела, как аргонав­ты отправлялись в Колхиду, – призналась Фетида.
– О мешок вселенной, набитый богами, – вос­кликнула Эос, – когда ж это было!.. И до сих пор... Он же так в старика успеет превратиться. Это ведь смертный? – уточнила она.
– Это Пелей, – вздохнула Фетида.               
– Конечно, Пелею дарована долгая жизнь, – вставила свое Эвринома, тоже насмешливо.
– Ты еще скажи, что и к старому плугу можно приделать новую ручку... Вот что, подруга, – обрати­лась Эос к Фетиде, – сказано – сделано.
– И скорее. – Эвринома тоже советовала серьез­но. – Пока твоя Гера не догадалась.
– Эта блюстительница нравов не поймет. – Эос метнула недовольный взгляд в сторону Геры. – Хоте­ла бы я послушать, до каких небес она способна зака­тить скандал, когда с ее питомицей все совершиться.

Невероятно, Зевс никак не реагировал на крамольность и непристойность речей богинь. Внял им, и только. Еще и оттого, что сам владыка бессмертных, как и болтушки-богини, тоже поглядывал на землю. Сейчас взор его блуждал в окрестностях Спарты. Он приглядывал местечко в Лаконике. Ничего же не сто­ит богу ко многим своим занятиям, творимым одно­временно, добавить еще одно. Хотя – даже богам, если специально не сосредотачиваться, трудно опреде­лить, какое из них наиважнейшее. В смысле самых дальних последствий. Порой же, и сосредоточившись, этого не угадаешь.

Кто бы мог, например, подумать, что Фетида на следующее утро начнет жаловаться Гере. Нет, не на подруг. Не надо думать о ней плохо. На свою судьбу пожалуется. Пускай, и для того, может быть, чтобы предупредить нежелательное развитие события. А мо­жет быть, вообще логика женщин, которая обязательно существует, непостижима и для них самих, поскольку и впрямь она выше какого-либо из известных способов анализа.
– Жалкие боги, – заявила Фетида Гере без вся­ких предисловий, – боятся силы своих же собственных сыновей; и несчастная я, кому не дано расстаться с невинностью... Невинность ведь, говорят, как цветок... Его, конечно, срывают, но ведь тогда, когда он еще красив...
Гера внимательно посмотрела на свою питомицу и... (хорошо бы в тот момент увидеть выражение лица Эос), помолчав, произнесла:
– Давно хотела тебе сказать, дочка,   отлучилась бы   ты ненадолго на землю и по дороге отдала бы этот цветок какому-нибудь смертному... Сделай ему такой подарок, вот и познаешь свое.
– Но… – попробовала остановиться Фетида и Геру остановить. – Но...
– Посмотри на землю, – продолжала Гера, – если девушка высокого рода в силу каких-то причин долго не выходит замуж и не хочет, будучи стыдливой, ли­шиться невинности в среде постоянного своего окру­жения, она опускается ниже, где у нее не может быть никаких обязательств, где ее никто не знает, и отдается какому-нибудь обыкновенному работнику. Хотя бы рабу. Как исполнителю ее воли. И возвращается об­ратно.
– И как же будущий муж? – живо заинтересова­лась Фетида.
– Если тот, припоздав, все-таки случится? – уточ­нила Гера и ответила. – Добавить ему приданого. Пусть довольствуется добавкой приданого.

Вот уж, действительно, женская логика и есть женская логика: Фетида Геру поняла.

Девический облик луны,
чужое пылание счастья.
Вокруг очертанья полны
дразнящей усталостью страсти.

Тебя в ночь одевшийся бес,
который в ребро, обнаружит
и в омутах звездных небес,
мороча сознанье, закружит.

Эх, мне б на ногах устоять,
в разумное душу закутать.
Увы, бес сумеет опять
смутить, раздразнить и попутать.

Как эхом последнего дня,
вспьянит тебя жаждою в;щей.
На свете, помимо меня,
есть истинно вечные вещи.

Полная луна, заливая пространство и гася своим ореолом ближние звезды, сама как бы тонула в этом светлом омуте и звала, тянула за собой. Послушный ее зову, Пелей шел по берегу Гемонийского залива, кото­рый гигантским изгибом выступал из моря в глубину холмистой равнины. Ноги Пелея легко и бесшумно ступали по укатанному морем и ветром песку, не под­дающемуся ступне. За путешественником следовала четкая черная под ярким светом луны тень. Берег был абсолютно пустынным. И оттого, что спустилась ночь. И оттого, что мелководный залив не подходил для гавани. И, главное, оттого, что залив вообще считался местом, морскими божествами облюбованным, куда для смерт­ного ходить опасно. Особенно во тьме. И тем паче в тот край залива, куда направлялся Пелей. Там на по­вороте, что делает берег, вздымались скалы. Там, за поворотом, – священная пещера Фетиды. А к пещере даже днем не двинулся бы ни один смертный, если, конечно, не повредился умом. А Пелей в ночь полно­луния шел именно сюда. Притяжение луны как раз и лишало его рассудка, снимая страх и чувство ответст­венности за собственные шаги.

Знамение явилось во сне Пелею. Такая же луна ярким кругом своим как бы обозначала срок тому, что должно совершиться. И – дуга пустынного залива, и слежавшийся, посверкивающий песок, и чер­ный выступ скал. И оттуда – безмолвный зов: «Приди!» И Пелея несет туда, к необыкновенному свиданию, которое он безошибочно предвкушает всем своим мужским существом. И лишь стремительное приближенье скалы прерывает его сновидение.

Дед Пелея, божественный кентавр Хирон, хорошенько растолковал ему не­обычный сон, хотя не сразу. И пауза тянулась значительно дольше, чем в беседе Геры с Фетидой. И Пелей терпеливо ждал, бо­ясь спугнуть нечто замечательное и важное.
– Неизбежного не избежать, – заявил наконец Хирон. – Узнаю эти места. Тебя ждет Фетида в ночь ближайшего полнолуния. Радуйся… Да уж, радуйся.

Последнее он добавил с грустной улыбкой, словно подписывал словом «радуйся» письмо, как принято подписывать письма у греков.
Однако грустное Пелей тут же отбросил и возра­довался сверх всякой меры. Мыслимо ли смертному не влюбиться в богиню.

На прощание Хирон посоветовал внуку:
– Схвати ее в объятья и крепко держи, какие бы облики она ни принимала.

И вот Пелей идет по твердому, не поддающемуся ступне песку. Не летит, как в сновидении. Ступает. Но тот же берег и тот же лунный свет, что и во сне, завораживает его. Твердь под ногами становится хо­лоднее и жестче. И тревога возникает в Пелее. Но снова вспыхивает на небе луна. И – освещает впадину, вход в пещеру,  куда стремится наш герой. Теперь лунный свет подталкивает его в спину. Впереди тьма. Но вот слева – еще один ход. Он ведет в следующую пещеру. И в ней на ложе из цветов Пелей видит об­наженную женщину, словно объятую сном. То ли лун­ные лучи неведомым образом завернули сюда и оста­лись здесь, то ли тело богини испускало свет, озаряю­щий ложе. И теплом веяло от стены, где возлежала женщина, с красотой тела, казавшейся безупречной. Все это Пелей ощутил в мгновение, помня настав­ления Хирона. Рывком охватил объятьем богиню. Словно кто сторожил ее, она мгновенно же преврати­лась в ствол дерева. Пелей сжимал объятьями ствол, гладкий и отдающий еще жаром тела. Вдруг все опять изменилось. Пелей почувствовал, что большая птица бьется в его объятьях, оглушает его беспорядочными взмахами крыльев. Но и это продолжалось недолго. Птица, будто опомнившись, предстала разъяренной тигрицей. Тигрица крутанула торсом, чтобы сбросить пришельца. Однако Пелей еще крепче вцепился в нее. Зверь и человек катались по пещере. Что-то пада­ло, гремело и ломалось. Пелей не испытывал страха. И не потому, что охвачен был пылом борьбы. Пелей жа­ждал раствориться в своем порыве. И богиня, притих­нув, снова воплотилась в женщину. И он соединился с ней. Волна горячего блаженства подняла Пелея надо всем сущим. Разум не контролировал тела. Это все длилось и длилось, пока в какой-то момент не достиг­ло своей высшей точки. И Пелей словно разрушился. Память покинула его...

Когда Пелей пришел в себя, обыкновенный днев­ной свет проникал в пещеру. Утро, а, может, и день стоял на берегу моря. Не сон ли это был опять? – по­думал Пелей. Но тут он увидел женщину, поправляв­шую цветы на их ложе. Те, к которым она прикаса­лась, оживали в ее руках. Она успела привести в поря­док пещеру. В углу аккуратной связкой пристроился хворост для костра. Столик с яствами стоял рядом с ложем. И пол был чист. И богиня больше походила на земную женщину с понятной предрасположенностью к тебе. Лишь кожа ее необыкновенно светилась. Влекла молочной белизной, высокородной атласностью шелка.
– Даже богини не могут опьянять, как умеешь ты, – восхищенно и виновато обратился к Фетиде Пелей.
Можно было сказать «только богини могут», но он выбрал именно те слова, что произнес.
– Я ведь до того не была женщиной, чтобы пра­вильно руководить тобой, – сказала Фетида.
Пелей непонимающе посмотрел на нее.
– Ты лишился сознания, – пояснила ему богиня, – оттого, что я не обладала еще опытом женщины и не смогла уберечь тебя от чувства, превышающего земные силы.
– И что будет дальше? – тихо спросил Пелей.
– Я отказываюсь от мудрости воды и предпочитаю молчание гор, – также тихо ответила Фетида. – Я хочу жить среди гор.               
Видно было, что Пелей опять не понял.
– Вода подвижна, бурна и изменчива, как игра ума, – объяснила Фетида, – а горы – воплощение по­коя.
– Хотел бы я слышать, как вы, боги, друг с другом гово­рите, – вздохнул Пелей.
Фетида рассмеялась и даже в ладоши хлопнула:
– Послушал бы ты, что мы болтаем с Эос и Эвриномой.
Но все еще чего-то опасался и не верил своему сча­стью Пелей.
– Любящая женщина, будь она и богиней, становится такой, какой хочет видеть ее любимый, –   добавила Фетида.
– Тогда я опять хочу тебя, – встрепенулся Пелей.
– И опять лишишься сил и сознания? – спросила богиня.
– Пусть самого себя потеряю, – тряхнул головой Пелей.
И Фетида улыбнулась ему.

...А в это время далеко от них в Лаконике жена спартанского царя Тиндарея Леда, все еще цветущая мать взрослых сыновей Кастора и Поллукса и малень­кой Клитемнестры, искупавшись в тенистом озере, си­дела, расслабившись и прислушиваясь к теплу солнеч­ных лучей, на крутом берегу. В зеркале воды отража­лась зрелая прелесть ее плодоносящего тела, подраги­вавшего, когда озерные бегуны-комарики, длинно скользя, проносились по коже Леды. Неожиданно на­бежала волна. Леда приподнялась и увидела необыкно­венно крупного царственного лебедя, подплывавшего к берегу.
– Это я, опять я, – раздалось в ушах Леды.

Птица подплывала ближе. Царица узнала Зевса, своего прежнего божественного любовника. Владыка бессмертных, похоже, сам собирался нарушить собственный запрет. Недаром он, оказывается, с вер­шины пира временами поглядывал и в сторону Лаконики. Но, чтобы как-то смягчить впечатление от сво­его поступка, он обратил взоры не к какой-нибудь но­вой понравившейся ему дочери земли, а к прежней своей возлюбленной.
– Это я, это я...

Но «это я» слышалось Леде так, словно куковал кто-то. Да, куковал, несмотря на вроде бы лебединое курлыканье, в котором заходилась подплывающая птица. Не зря, выходит, по­думала Леда, что когда-то владыка бессмертных дал себя поймать заигрывавшей с ним Гере, превратив­шись в кукушку. Было это в нем и остается.
– Бессмертные желают вложить в меня священный плод, – подумала Леда.

И все произошло, что должно было случиться. Отметим лишь разницу в поведении тех, от кого исходит инициатива: женщина, решив кому-то при­надлежать, может защищаться, словно разъяренная тигрица; мужчина же подплывает к своей избранни­це белым лебедем.

К потерянному раю не стремись.
На ту любовь ты не имеешь права.
Былое – суверенная держава.
Вернуть назад – нестоящая мысль.
 
Взгляни, ведь эта женщина не та.
Была бы той она, когда приснилась.
А в этой жизни – все переменилось.
Перед тобой – чужая красота.

И ты ее обратно не зови.
Судьба былого не перемещает.
Вас искушает память той любви.
И эта память только помешает.

Простая диалектика души.
Там, в глубине, не спорят рок и случай.
Ее не береди, себя не мучай.
Спроси: "Как жизнь?"
И дальше поспеши.
Не возвратить...
Ты этот праздник справил.
Ущербны исключения из правил.
Мы всякий раз другие.
Испокон
так повелось: закон и есть закон.

Тезей и Поликарп возвращались из Колона в Афины. Ехали верхом на лошадях, как и пристало посещать этот поселок, где почитают коней. А еще потому ехали на конях, что Те­зей все еще предпочитал затворяться в Акро­поле, и уговорить его совершить пешую про­гулку было бы трудней.

Ехали молча, молча же постояв перед этим у Мед­ного порога. Медный порог, небольшой каменный овальный кряж, закрывающий вход в знаменитую колонскую пещеру, ведущую, по мнению афинян, прямо в преисподнюю. Стоять здесь полага­лось молча. И даже приближаясь, говорить полагалось только шепотом, если уж невмоготу придержать язык.

За Медным порогом, если подойти к нему вплот­ную, виднелся черный провал и несколько ступеней, ведущих во тьму. Тезей, когда они здесь стояли, поду­мал: не перемахнуть ли через эту каменную преграду и исчезнуть, кончив со всем земным. Страха не возник­ло. Не страх охватил его, иное. Стоило мыслен­но проследить, как все произойдет, внутри Тезея вспыхнул протест. И он понял не без удивления, что привязан к своей жизни более, чем ему еще недавно представлялось. На обратной дороге в Афины Тезей первым прервал и молчание:
 – Я заглянул туда, Поликарпик, – сказал он брату.
Поликарп понял его.
– Для этого достаточно заглянуть в самого себя, – рассудил он. – Теперь я не беспокоюсь за тебя.
– Я все понимаю, и желание жить... – принялся уже и рассуждать Тезей. – Но ведь, правда, совсем ни­чего не хотелось. Казалось, что совсем ничего и не бу­дет хотеться.
– Это ему казалось, – перебил брата Поликарп.
– Кому? – удивился Тезей.
– Тому, кем ты был.
– Но это был я.
– Не совсем. Как только человек начинает себя исследовать, он становится другим, –  объяснил Поликарп.
– Разве это исследование? – возразил Тезей.
– Если ты, увлекшись чем-то, отложил трость,  без которой афинянин не чувствует себя афинянином, потом начинаешь искать ее – что ты делаешь? Ты вос­станавливаешь, скажем, свой маршрут и таким образом находишь эту палку там, где и не ожидал.
– Ну и что?
– А то, что ты исследуешь себя, как другого. Ты смотришь на себя со стороны. Так и с прошлым. Ны­нешний ты – не вполне ты.
– Но я ведь и стыжусь чего-то в прошлом.
– Правильно делаешь.
– Разве стрела во время полета не одно и то же, где бы она ни находилась?
– Но ты не стрела… Вспомни, какими мы были в детстве. Разве чистые тогдашние создания – это мы?
– Ну, уж ты-то, Поликарпик… – возразил Тезей.
– И я тоже… Потом разве ты не слышал, как гово­рят: теперь я совсем другой человек, словно заново родился… Человек может в жизни своей несколько раз рождаться.
– Я не узнаю тебя, Поликарпик, – удив­ился Тезей, – а  наши близкие?
– А наши боги, – не уступал Поликарп, – а эта земля, а дети, а женщины и старики. Все это наше всякий раз, и все это - тоже  мы… Я ведь о другом. Ты не сможешь изменить своего прошлого, даже если его стыдишься. Но ты можешь измениться сейчас и ме­нять нечто вокруг. Скажем, своих палконосцев.
– К чему ты клонишь?
– Все к тому же… А, знаешь, что по-своему неиз­менно? Мысли. Они свободны всегда. Особенно когда близки истине. Они вольны каждому при­надлежать. И тебе, каков ты сейчас, и тому, кем был прежде.
– То есть, что есть самое-самое мое, оно и – всеобщее… – удивленно уточнил Тезей.
– Умница, – обрадовался Поликарп. – Как ни странно, то же происходит и с человеческими чувства­ми.
– И все-таки, к чему ты все это?
– Чтоб тебя развеять окончательно... Да и твои афиняне готовы меняться, заждались уже... Помнишь, перед твоим уходом в Афины мы говорили о народо­властии. Так дай афинянам народовластие…  Из-за уважения к тебе они все еще терпят затянувшийся тра­ур по твоему отцу. Но сколько можно? Они заждались перемен так, что готовы стать другими… Воспользуйся этим, дай им народовластие.
– А что, надо это подготовить, – увлекся Тезей.
– Вот! – возликовал и Поликарпик. – Вот! Этим и займись.

И тут только заметили братья, что въехали в Афи­ны. Была бы в нижнем городе стена, как в Акрополе, то, чего доброго, врезаться в нее могли сходу. На въезде их тут же, разумеется, углядели  зеваки.
– Вот они, твои палконосцы, – сказал Поликарп, словно споткнулся.

А поскольку нет на свете осведомленней зевак, то эти добровольные глашатаи, стуча палками о твердь улиц, вскоре взбудоражили весь город. Тезей ожил! – разнеслось повсюду. Одни рассказывали, что при въез­де в город Тезей даже смеялся. Сами-де слышали. Хо­хотал, – добросовестно поправляли их другие. Заглянул в расселину преисподней, будучи в Колоне, уточ­няли некоторые, и расхохотался.

Кстати, о палках, служивших афинянам тростями. Остальные греки отмечали  привычку обзаводиться тростями как присущую только жителям Аттики особенность. И посмеивались. Добро бы старики. А здесь и молодые без трости на улицу не выходили. Палконосцы – назы­вали аттических афинян. Еще и – стукачи. Вроде бы нелепая деталь – у всех палки в руках. Если не подумать хоро­шенько. А если подумать? Дело в том, что афиняне первыми среди древних греков стали в мирное время выходить на улицу без оружия. По всему остальному материку мужчины оружия из рук не выпускали. Неко­торые и дома с ним не расставались.

Конечно, всюду по-своему – и в Коринфе,  и в Трезене, и в Спарте даже. А вот в Фивах или во­круг Фив, или в какой-нибудь Акарнании, да и рядом с Афинами, в Фессалии тоже, мужчина без оружия – разве мужчина.  То-есть на землях плодо­роднейших. Можно сказать, такие земли сами родят. Их ковырни да семя брось. Вырастет. Не так чтоб густо будет плодов, но ведь и забот почти нет. Прямо золо­тые времена Крона. Потому эти земли их хозяева и обрабатывать не учились толком. Больше охранять бы­ли горазды, чем обрабатывать. А если совсем переста­нут родить?.. Переберемся вон за ту гору. Туда же – если более сильные соседи выгонят. Поэтому же и де­ревьев не сажали – дело долгое и потому совсем нена­дежное. Так и блуждали греки по плодородным мате­риковым землям. Богатство, что  под ногами, как бы и не очень считается. Единственный достаток – оружие в руках. Без него ты и шага не ступишь, и себя не защитишь, – поселки без укреплений, дороги не безопасны.

Аттика же по скудости каменистой почвы долго не привлекала к себе кого-нибудь со стороны. Потому афиняне и их соседи могли гордиться своей исконно­стью. Тем, что они такие же местные, как и здешние кузнечики,  прямо из земли, из камней родились.

Правда, кто почище, да посостоятельней, кто с таб­личками не расстается и с заморскими свитками, кто горазд рассуждать о всяких отвлеченных материях, скептически улыбались. И не потому, что камни не могут в людей превращаться – все в руках богов. Нет, они считали:  по-настоящему-де местные в Аттике только пелазги,  которые когда-то стены Акрополя строили. Пелазги, по большей части живущие сейчас в Фессалии.

В конце концов, может быть и так, но кто же те­перь это помнит. А если и помнит, то и... Важнее другое. Обитатели Аттики, постоянно живя на камени­стых, непривлекательных для захватчиков землях, нау­чились их обрабатывать. И стали получать урожай, ка­кого без настоящего труда и на плодородье не полу­чишь. И деревья сажали, будучи оседлыми. Недаром же богиня Афина именно сюда, на аттические кам­ни, принесла свою оливу. И достатка в основательных здешних домах поднакопилось. Не торговый Коринф, но все-таки. И носят афиняне, пусть и шерстяные, но тонкие хитоны под плащами. И волосы закалывают, чтобы прическу хранить, золотыми булавками в форме цикад. Сродственников здешних кузнечиков. А, значит, и их самих, жителей Аттики. И когда теперь их имело бы смысл и грабить, они стали достаточно многочис­ленными для отпора. Нарожали поколения, сидя на месте. И изгнанники или другие какие-то перебежчики из остальной неустроенной Греции стремились под их мирные небеса. Не без имущества, между прочим. Тем, кто гол да бос, чего бежать. Ведь нужно или ремесло, или богатство.

Конечно, афиняне гордецы. А еще и забияки. Да­же в трезвом виде. И палкой афинянин побьет, но ведь не порубит.

И вот, стуча своими тросточками, афиняне раз­несли по городу слух о том, что Тезей ожил, весел, хо­хотал даже. Разнесли, пошумели и затаились в пред­вкушении праздника. И еще: чтобы поощрить и при­ветствовать Тезея, место у храма Аполлона Дельфиния, где пролилось вино, смешанное Медеей с ядом, обнесли медной оградой. Благо оградка давно была готова. Но и случая поставить ее все не представля­лось. Последнее обстоятельство доставляло суеверным афинянам массу неудобств. Как ни берегись, а забу­дешься и ступишь ногой на это проклятое место. Или не ходи мимо храма, чтобы всякий раз не очищаться. Или всякий раз сосредотачивайся, думай о том, чтобы сюда не ступать.

Пока славные жители города замерли, предвку­шая веселие, на Акрополе Тезей собрал совет. На совете, кроме Поликарпа с Лаодикой и Мусея,  не­разлучного с молодым владыкой, присутствовал Академ из Колона, об учености которого в Аттике были понаслышаны. Академ привел с собой колонянина же Тимона. Тимон был, правда, не столько ученостью, сколько тем известен, что вроде бы понимал чуть ли не всякого жителя Аттики, а потому часто бранился по праву ближнего со многими из них. Надо полагать, Академ привел с собой Тимона, чтобы среди чужих заручиться поддержкой, солидарностью сородича.
– Люди одинаковы? – спросил Поликарп для нача­ла собравшихся.
– Одинаковы, – поспешно ответил Академ.
– Поэтому-то, наверное, боги разделили нас на мужчин и женщин, – улыбнувшись, заметила Лаодика.

Академ косо глянул на нее, как бы говоря – при чем здесь эта представительница иной половины дома. Он вообще сразу же испытал чувство неудовольствия от присутствия на совете женщины.
– Люди равны, а не одинаковы, – твердо заявил Мусей.
– И всякого рождает женщина, – добавила Лао­дика.

На Лаодику теперь Академ и не глянул. Он уста­вился на Мусея.
– И женщины? – спросил он.
– Женщина рождает и женщин, – воспользовался аргументом Лаодики Мусей.
– Нет, ты прямо отвечай, – не отставал от него Академ.
– Не равны, не равны, – успокоил Академа Мусей, – женщина выше...
– Оставим шутки, – поморщился ученый колонянин, – давайте серьезно... Мы можем кое о чем думать по-разному, но мы равно понимаем друг друга… Этим и отличаемся от толпы... Я ведь беру главное. Люди одинаковы в том смысле, что каждый владеет по праву тем, что ему принадлежит, тем, что накопили семьи. А у кого сколько – это уж, кто смог чего добиться забо­тами своими. И раз все это наши семьи, то нельзя ни­чего ни у кого отнимать. Не станем же мы разбойни­ками по отношению к самим себе.
– Никто не собирается быть разбойниками, Ака­дем, – успокоил его Поликарп. – Ты ответь, – спросил он, – отличается ли ремесленник от земледельца? – И сам ответил. – Конечно, отличается. И народовластие мы собираемся вводить для того, чтобы каждый из нас равно почувствовал себя свободным в своем доме, со­вершенствовал  и дом, и себя.
– Прекрасно, – согласился Академ, – и не трогал чужого.
– Да, да, – подтвердил Поликарп. – Но, чтобы стать свободным в своем доме и в своей жизни, человек свободно должен решать вместе с другими во­просы всех, поскольку это и его вопросы.

Лаодика совершенно свободно вела себя в общест­ве мужчин. Но, когда говорил ее Поликарпик, видно было, что она вся тянется к нему. Даже слегка накло­няется в его сторону. И всякий раз, когда, желая что-нибудь ему сказать или от него услышать, эта женщи­на обязательно приблизит свое лицо к его лицу. И ведь не как к ребенку, и не только как к мужчине, а еще как-то…    Тезей смотрел на нее со стороны и… нет, не завидовал брату. Он с давних пор, еще с первой их встречи с Лаодикой, связывал с ней нечто подобное свое, что должно было случиться, чего ждал. Он гляделся в нее, словно в некое зеркало своего будущего, желанного, как ласка матери…

Теперь пришла очередь Тезея, и он поднялся.
– Я хочу крикнуть, – начал молодой царь, – сюда, все люди! Я оставляю мегарон афинских владык только для гостей. Пусть очаг его горит для близких моих и для тех, кого боги приведут сюда, отправив в дорогу. Мы устроим общий Пританей для всей Аттики. Не только Афины, где каждый живет сам по себе, не только семьи, закрывающие двери от остального мира, но и города, ограничивающие себя лишь налогами в царскую казну и поставками в хранилища, пусть объе­диняются вокруг всеафинского очага.
– Прекрасно, все вместе, – одобрил Академ. – А как с общими нуж­дами? Они ведь тоже увеличиваются вместе с нашим братством.
– Те, кто явно богаче других, сверх положенных взносов будут дарить всем осталь­ным и корабли, и праздники. Для большого почета, для заслуг перед другими, – объяснил Тезей.
– Добровольно... так... так, добровольно, это хо­рошо, – размышлял Академ.
За исключением учености, признаваемой всеми, сам Академ не обладал каким-либо заметным достатком.
– И мнение свое, – продолжал Тезей, – народ бу­дет выражать на народном собрании не ревом, где главное перекричать противную сторону, а так, чтобы голоса посчитать можно было. Скажем, по поднятым рукам.
– Фу, – поморщился Мусей, – лучше уж камешки считать.
 – Или черепки, – добавила Лаодика.
Битой посуды всегда хватало в Афинах.
– А как же все это будет называться? – недоумевал Академ.
– Голосованием, – сразу же нашлась Лаодика.
– Почему? – продолжал недоумевать Академ.
– Не почему, а зачем, – пояснила Лаодика. – Чтобы недавние крикуны не забывали, чем они зани­маются.
– А почему молчит мудрый Тимон? – спохватился вдруг Тезей.
Тимон, сидевший, кажется, безучастным, сердито вскинулся:
– Люди одинаковы...
– Вот-вот, – оживился Академ, но еще и для того, чтобы Тимон дальше не продолжал.
Однако Тимон отстранил его резким жестом.
– Люди одинаковы, – продолжал он уже спо­койней, – потому что одинаково отделились от приро­ды. Я не знаю разницы между знатным богачом и ре­месленником. Посмотрите на лесное зверье, на птиц в небе. Им не нужен врач, им не нужно напридуманной пищи.
– Предложи птицам сладкий пряник, Тимон, – улыбнулся Мусей.
Это поддало Тимону жару, и он опять стал горя­читься.
– Тут-то и есть соблазн, – вскипел Тимон. – Из нас никто не хозяин себе, никто не умеет быть самим собой. Все стремятся стать похожими на поднаторев­ших в поисках удовольствий сластен. Никто из нас не самостоятелен, все рабы, как мухи, летят в паутину богатств. И знаешь, – обратился Тимон к Тезею, – чем кончится твоя затея?
– Чем? – спросил Тезей.
– Они украдут у тебя власть, которую ты им да­ришь и которой владеешь по праву, и отдадут тебе ее обратно, но уже не как твое. И станешь ты деспотом.
– Я и так царь, – возразил Тезей, – я доброволь­но отдаю власть. Я не стану деспотом.
– Тогда им станет кто-то другой, – заявил Тимон. – Тот, который будет много хуже тебя. Поскольку он-то не откажется.               
– Что же ты предлагаешь, Тимон? – спросил Тезей.
– Ничего, – ответил Тимон, – себе я уже предло­жил.
– Что же ты предложил себе? – продолжал допы­тываться Тезей.
– Я строю башню, – нехотя пояснил Тимон. – Удалюсь туда от всех вас.
– То, что ты строишь, будет башней? – в свою очередь удивился Академ.
– Ты что-нибудь имеешь против? – хмуро повер­нулся к нему Тимон.
– Нет, нет, чего сердишься. – Академ был пора­жен услышанным. – Лично я не собираюсь строить такой башни, друг Тимон. Но понять-то мы друг друга можем… Почему ты не позволяешь мне удивиться?

А Тезей, глядя на Тимона, почему-то вспомнил Скирона, которого пришлось ему убить под Элевсином и который тоже настаивал на простоте внегород­ской жизни первородного братства и на святости быта предков.

Когда гости ушли, Лаодика вдруг вздохнула:
– Академ говорит, что мы можем понять друг друга... Но если наше разномыслие передастся когда-нибудь тем, кто у подножья Акрополя, толпам, сколько может пролиться крови...
Тезей в эту ночь заснул сразу. Сказалось, верно, возбуждение, напряжение на совете. Однако среди но­чи Тезей также мгновенно и пробудился. Может, тоже от дневного напряжения, но и еще от чего-то. Сон слетел с него, как слетает   покрывало, сорванное со спящего. Надо было идти. По крайней мере, оставать­ся в помещении не хотелось. Тезей поднялся, покинул дворец, пересек площадку Акрополя, спустился вниз и через ворота, где почему-то не обнаружилось никаких признаков охраны, вышел в Нижний город. Он дви­нулся не прямо, в сторону Ареопага, а свернул, или, лучше сказать, соскользнул по извилистой земляной лесенке налево, к старому храму Диониса. Пройдя еще немного, он оглянулся и увидел освещенную лучами луны маску Горгоны-Медузы на стене Акрополя. «Береги меня», – почему-то попросил Тезей без слов эту маску, отгоняющую невзгоды. Миновав пещеру, уходящую в толщу царственного холма, и храм Фемиды, Тезей вышел к святилищу Асклепия, где неви­димый во тьме внятно и беспечно шумел источник.

Жилых помещений с этой стороны Акрополя не было. Сплошь – святилища. Далеко не самые главные для города, но собранные вместе, при полном отсутст­вии житейского, бытового, они составляли единый комплекс, словно созданный самими богами. От мо­гилы Колосса виделся уже и старинный храм Диониса. Странно, но внутри него горел свет. Тезей подошел к самому порогу храма, и из света к нему вышла Ари­адна.
– Ты пришел, – сказала она.
– Как видишь, – ответил Тезей, охваченный внезапным волнением, но не удивленный, словно этого он и ждал.
– Как ты тут?..
Наверное, Ариадна хотела добавить «без меня», но не произнесла.
– Ты, я думаю, лучше теперь знаешь, как мы тут, – ответил Тезей, почувствовав прилив ревности.
– Знаю, – согласилась Ариадна. – И еще я знаю, что у нас с тобой родился сын.
– Зачем ты мне говоришь это? – выдохнул Тезей.
– Почему бы тебе не знать этого, – резко сказала Ариадна.
– Это жестоко.
– Не более, чем многое другое, – ответила Ариад­на, но уже мягче, а оттого и печально.
– Как его звать?
– Керам.
– И что Дионис? – глухо спросил Тезей.
– Мужчины, будь они боги или смертные, бывают довольно самоуверенны. Это мешает им разглядеть истину. Дионис считает Керама своим сыном.
– Кажется, вы быстро лишаете нас самоуверенно­сти. – В голосе Тезея звучал упрек.
– Тебе ли говорить об этом, – холодно посмотрела на него Ариадна, но снова смягчилась. – Не мучайся. Я опять пришла помочь тебе. Ты должен построить храм для Диониса.
– Зачем? – вскинулся Тезей.
– Хотя бы затем, чтобы я могла сказать Дионису: посмотри, нетрезвое чучело, Тезей и то не ревнует, ставит тебе храм, а ты… – усмехнулась она.
– Как будто бы для Диониса некому строить свя­тилища… – заупрямился Тезей.
– Вы – не Азия и не настолько богаты, чтобы каж­дый день ставить по храму... Может быть, и к лучше­му, – добавила Ариадна.
– Почему?
– Потому что, будь вы богаче, тут же начнете соз­давать армии и станете, как вам покажется, совершать великое дело завоеваний.
– Ты рассуждаешь, как будто ты уже не мы. Быст­ро переменилась.
– Это естественно, я женщина и жена бога… Зачем тебе божественный враг… Построй храм Дионису.
Тезей словно не слышал ее.
– А что мне сделать для моего сына?
– Сын, – повторила Ариадна. – Ты думаешь, у те­бя один сын, – помолчав, добавила она.
– Как!? - похолодел Тезей. – И еще где?
– Сам узнаешь. Сейчас не скажу. Так построишь храм?
– Построю, – выдавил из себя Тезей.
– Что касается нашего с тобой сына, – слово «нашего» Ариадна подчеркнула голосом, – то назови район Афин, где селятся гончары и художники, Кера­миком, или Керамикосом.
– Назову.               

Теперь они понимали, что главное сказано. По­молчали, глядя друг на друга.
– А тельхины?.. Эти заговорщики, тебя не выда­дут? – спросил Тезей.
– Не узнают... А если и узнают, пусть попробу­ют... Кстати, помнишь, я тебя предупреждала, чтобы ты с ними был поосторожней. Они изобретательны, дальновидны, вспыльчивы, иногда – даже коварны, когда хотят добиться своей цели.
– Помню...

Их разговор продолжался как бы сам собой.
– Я теперь лучше знаю их тайны... Это заговор, как бы тебе сказать, – Ариадна поискала слова. – Это заговор искусства, культуры, знаний, которые соби­раются завоевать человечество… То есть, заговор с благими побуждениями. Так что с ними можно подру­житься.
– Почему же тайно, – недоумевал Тезей, – заго­вор...
– Посмотри вокруг, разве многие их поймут и пра­вильно истолкуют... Конечно, – согласилась Ариадна, – отгораживаться от тех, к кому стремишься… Опять заблуждение наше человеческое…
Слово «наше» вселило в Тезея какую-то надежду.
– Я увижу Керама? – спросил он. – Может, он станет потом жить в своем Керамике?
– Нет, – сухо ответила Ариадна, – Дионис найдет, где его поселить.
– И тебя? – опять не удержался Тезей от ревно­сти.
– И меня, – подтвердила она.
– Ариадна! – воззвал Тезей.
– Не стоит ни к чему возвращаться, Тезей, – ос­тановила его она, – того, что было, уже не найти... Прощай.

Ариадна повернулась и вошла внутрь храма. Свет тут же погас, словно она задула светильник.
Тезей не рванулся следом за ней. Он знал, что в храме ее больше нет.

В последующие дни оживление в Афинах прорва­лось наружу. Всюду открыто обсуждались два пред­стоящих события, соединявшиеся воедино в головах славных жителей города. Первое – сильно запоздавшее празд­нование возвращения Тезея с юношами и девушками, спасенными от Минотавра, из крит­ского Кносса, посвященное не Аполлону, как следова­ло ожидать, а Дионису. Второе – упорно поговаривали о введении не только в Афинах, но и по всей Аттике народовластия и равенства. По этому поводу особен­но разыгрались страсти. Афиняне недоумевали. Они и без того считались равными и, поскольку народных собраний никто не отменял, взять не могли в толк, что это за штука – народовластие. Новая игра, потешались некоторые шутники: скажем, всеобщей волей ослы объявляются лошадьми. Или горластые лягушки при­равниваются в пении к мелодично стрекочущим кузнечикам. И все вокруг смеялись. Некоторые принялись даже утвер­ждать, что следует проголосовать и за переименование времен года. И тут как раз в этом подоспела всамде­лишная необходимость. Осхофорий – так называлось предстоящее празднество – следовало бы справлять прошлой осенью, когда корабль Тезея вернулся с Кри­та. Этому помешал траур по Эгею. Но тогда праздно­вать Осхофорий следует несколько позднее, предстоя­щей осенью. Ждать, раз решено праздновать, разумеет­ся, никто не предлагал, а вот объявить общей волей на дворе осень – такие шутки были в ходу. В самом деле, не отменять же угощений, не отказываться же от вина, которое обильно льется в честь Диониса, и тогда даже равные становятся наировнейшими друг другу...
Тем временем Тезей вместе с Мусеем отправились к жрецам на переговоры. Если уж не избежать прямого участия Диониса в афинских делах, то и строительство храма этого бога, и предстоящие праздничные церемо­нии пусть берут на себя его люди. Так Тезей все-таки отстранится от прямого участия в том и в другом. Ко­нечно, он предоставит им все, чем располагает и он, и город, все, кроме самого себя.

Одеон, самый влиятельный жрец храма Диониса, сын бога, как он утверждает (и действительно, имя его земного отца никому в Афинах неведомо), встретил их в Лимне у самого храма, словно близких знакомцев. При свете дня храм, обросший снизу землей и в нее, кажется,  погружающийся, не выглядел ни зага­дочным, ни торжественным, а просто старым.

Договорились быстро, и, беря на себя организа­цию праздничных процессий, Одеон сказал:
– Только мы введем в действо кое-что новое.
– Пожалуйста, – согласился Тезей, не подумав и чтобы не вдаваться в подробности.
– Будут не только пляски, хороводы и священное пение, – останавливал его внимание Одеон.
– Что еще? – Не Тезей заинтересовался – Мусей.
– Еще будут просто говорить, – в голосе Одеона возникли заговорщические нотки.
– Как это? – теперь удивился и Тезей.
– Ну, не совсем как люди разговаривают, – про­должал   Одеон, – речи будут в определенном ритме, но без песен и флейт.
Тезей подумал, пожал плечами и опять согласился:
– Будь по-твоему.
Такое спокойное согласие, видно было, разочаро­вало Одеона.
– Ты тельхин? – спросил его Тезей.
– От тебя не скрою, – признался служитель Дио­ниса, – тельхин.
Когда Тезей с Мусеем поднимались на Акрополь, молодой царь запоздало засомневался:
– Без пения, танца – просто так произносить слова?..
– Тут что-то есть, – весело встрепенулся Мусей.
– Что?
– …Когда что-нибудь рассказывают, люди склон­ны переспрашивать: что он сказал, что она сказала… Самое это интересное для них.
Тезей опять не понял.
– Что ж тут непонятного?.. Что он сказал? Что она ответила?.. Люди не любят, когда скучно рассказывают. Так они смакуют подробности.

В день праздника между Ареопагом и Акрополем и на свободной части Пеласгикона, постройки которого почтительно отступали от царственного жилища, с утра начал собираться народ. Много людей размещалось по склонам,  чтобы  лучше  разглядеть,  что  будет совершаться между двумя холмами. А там выстроилась уже процессия с факелами и копьями, как и приличествует встречать героев. Вскоре на фалернской дороге со стороны храма  Афродиты в садах показалась другая колонна. Во главе ее шагал Тезей и его молодые спутники и спутницы, побывавшие на Крите, в белых одеяниях, печальные и сосредоточенные. За ними – валом – разряженные остроухие сатиры со свирелями и полными винными мехами через плечо, фригийцы с рожками, как у новорожденных козлят,  вакханки, покрытые шкурами ланей. Чем ближе подходила эта процессия, тем больше зрелище захватывало афинян. Закачались, словно от ветра, копья и факелы в церемониальной колонне ожидающих. Мир начал двоиться в глазах зрителей, ибо один Тезей находился среди них у западного подножия Акрополя, недалеко от входа на царственный холм, другой – двигался сюда во главе процессии. Молодых афинян и афинянок, вытянувших год назад свои печальные жребии, тоже можно было увидеть и там, и тут. В довершение всего матери, находясь среди зрителей, с волнением взирали на самих себя, бросившихся к живым, спасенным Тезеем от Минотавра детям своим, на площади…
Вот матери в процессии суют своим детям лакомые куски – мясо, медовые пряники, печенье. Вот склоняются над каждым, что-то поют, пытаются утешить, сказку рассказывают.
Потом загремели тимпаны, на многие лады засвистели флейты, на площади все перепуталось, сплелось во всеобщей пляске. Топот множества ног перекрывает завывания: «Эвое!!!». Начались Дионисии. Танец без удержу, стихия голосов и движений, всех сразу, кто где – не разберешь. Но вот людская масса, беснуясь, все-таки расступается, образуя небольшое пространство и оцепив его танцующим кольцом. В нем – полная, крепкая женщина, полулежащая, раскинув ноги, в кресле. К ней подскакивает сатир, худенький и под­вижный. И он, и она не обнажены, но остроухий пар­шивец встает между ее раскрытых ног, слегка наклоня­ется вперед и принимается ягодицами двигать, словно совокупляется с женщиной. Она же постепенно под­нимает руки, сложенные сначала на животе, растопы­ривает пальцы, показывая тем самым, как ее чрево растет.
– Эвое! Алала! – орут все вокруг, не переставая плясать.
– Где водитель огненных звезд?   – вырывается чей-то голос среди гама. – Господин ночных голосов!

Так призывали пляшущие бога, топчась теперь вокруг крытой шатром повозки, на которую до того, казалось, и не обращали внимания.

...Вмиг танцы, как по команде, прерваны, смолкли голоса, флейты и тимпаны. Пологи с четырех сторон повозки подняты, на ней, как на ложе, женщина воз­лежит. Трудно разглядеть эту женщину, – хотя явно, что не та толстуха, что блудила с сатиром, – она пре­красна. Откуда-то возник Дионис, одетый в пурпур, с венком из красных же и неестественно больших роз на голове. В одной руке он держит тирс, обвитый плю­щом и украшенный виноградными листьями, тоже громадными, каких на лозе не встретишь, другая – под­нята в торжественном призыве. И рокочет бог, подвы­вая:
– Ариадна, иду к тебе!

Теперь уже поднаторевший взгляд в фигуре Дио­ниса мог узнать переодетого Одеона. Что Мусей про себя и отметил.

Бог продвигается к повозке с прекрасной женщиной. Как только он поднимается к ложу, покров со всех че­тырех перекладин опять ниспадает, образуя шатер.
–  Здорово, только мало! – восхищается настоящий Мусей рядом с настоящим Тезеем.
И это была, может быть, первая в мире положи­тельная рецензия на театральное действо.
А остроухие сатиры, рогатые фригийцы, вакхан­ки и еще кто-то в грубых масках, разрисованных вин­ным осадком, вновь принимаются плясать, бесновать­ся.

...К вечеру после жертвоприношений и перед тем, как, утолив жажду и аппетиты богов, афиняне готови­лись повернуть струи вина, бьющие из полных бурдю­ков, в свои чаши, Тезей обратился к согражданам:
– Жители Аттики, вы, конечно, слышали, что я собираюсь ввести у вас равенство и народовластие, од­нако вы могли не слышать, что, как только мне удаст­ся это, я сложу свой царский скипетр и стану, как все.

После некоторого молчания из толпы афинян от­делился один, приблизился к Тезею, спросил:
– Разве мы, афиняне, теперь не равны?
А Тезей громко, чтобы слышали остальные, отве­тил:
– Вы должны быть равны по-настоящему… По-настоящему, понимаешь?
– А по-настоящему разве бывает? – очень уди­вился афинянин.
 
Любовь, тебя я пробую понять.
И говорю, как  сатане: "Изыди!"
На что глядеть: я – в затрапезном виде.
Лист фиговый мне б у тебя занять...
 
Я кое-что хотел бы разровнять
На спятившей в любви моей планиде.
Нельзя ли прозревать и ненавидя?
Быть может, лучше знаки поменять?
 
Как маятник, до гробовой доски
Метаться. От надежды до тоски.
И вот сейчас застрять посередине.
 
Что от тебя останется во мне,
Позволь переберу наедине.
Все это – не такая уж гордыня.

Гера, стоя у зеркала своей опочивальни, примеряла диадему из ярких голубых звезд, лучи которых переплетались друг с другом. Длинные складки одеяния располагались вокруг стана ее торжественно и покойно. Но стоило Гере сделать какое-либо движение перед зеркалом, как они мягко ловили рисунок, изгиб ее прекрасного тела. Богиня в зеркале – вы­сокая, стройная, горделивая и одновременно умеющая вполне критически видеть себя со стороны.

Гера намеревалась совершить свое утреннее путе­шествие над миром. Только напрасно думают люди, что жена властителя бессмертных таким образом сле­дит за порядком на земле, надзирает оком хозяйским за ходом земных и житейских дел. Гера могла бы сде­лать это и не сходя с места, даже не поднимаясь со своего ложа. Богиня совершала подобные прогулки для себя самой, для своего удовольствия. Хотя сейчас она пребывала в расположении духа, далеком от предвку­шения чего-либо приятного.

За спиной Геры стояла в ожидании ее возница – богиня раздора Эрида. Стояла в позе самой смиренной и часто вздыхала. То ли из-за напраслин, которые на нее наводят, то ли из обожания своей повелительницы, ладной да расчудесной.

Вообще-то обычно летающей колесницей Геры правила богиня радуги Ирида, однако, то ли всецарице бессмертных захотелось пока ее сменить, то ли она как-то имя выкрикнула неправильно: вместо Ириды Эрида, но сейчас ее катала богиня раздора.
– Не пыхти у меня за спиной, – распорядилась Ге­ра.
На что услышала еще более долгий и восхищен­ный вздох.
– Ты еще причмокни, – предложила жена Зевса.
Ответом был вздох покороче и поосторожней.
– Иди, иди отсюда, подожди меня там, – махнула рукой куда-то в сторону Гера. – Я кое-кого вызвала, а ты, глядишь, нас по­ссоришь.
За спиной у нее произошло какое-то движение, опять сопровождаемое вздохом, но с места Эрида не двинулась.
– Да пропади ты, – рассердилась Гера, – вот ска­жу мужу, что ты меня с ним собираешься поссорить.
Эрида что-то хотела было сказать, напомнить, но, помявшись молча, все-таки исчезла. И во-время. В чертогах возникла Фетида.
– Ты вызывала меня? – спросила она.
– Тебя не дозовешься, – все еще сердитая встретила воспитанницу Гера.
– Ты же сама послала меня на ложе Пелея, – уди­вилась Фетида.
– Но я ведь не говорила, чтобы ты жила на этом ложе, – возразила Гера.
Тут вздохнула Фетида.
– Влюбилась, – установила Гера.
Ее воспитанница вздохнула опять, но уже с оттен­ком согласия.
– Что это вы сегодня все развздыхались, – удиви­лась Гера.
В ответ раздалось громкое хихиканье Зевса.
– Переживает, – пророкотало под сводами чер­тогов.
На лице жены властелина богов вспыхнул гнев.
– А ты убирайся веселиться к своей потаскухе Ле­де, – крикнула она. – И не смей подслушивать!
– Не буду, – осекся голос Зевса, – можете не прятаться под эфирным одеялом.
Гера долго рассматривала свою потупившуюся вос­питанницу, все более смягчаясь.
– От любви до ненависти один шаг, – усмехнулась она. – Можно еще  всю жизнь метаться от одного к дру­гому, как из комнаты в комнату… – Помолчав, она развеселилась. – Когда я привораживала Зевса, он пре­вратился в кукушку, но дал себя легко поймать.
– Я рожу героя, – призналась Фетида.
От этого признания владычицей опять овладел гнев:
– Вот и шляются по земле всякие гераклы, нена­вижу...
– Уж не влюбилась ли ты в Геракла? – удивленно вскинула взор на Геру Фетида.
Лицо Геры мгновенно вспыхнуло, наливаясь крас­кой. Все-таки в какую-то цель удар попал. Гера по­молчала, справляясь с охватившим ее состоянием и глядя не на Фетиду, а прямо перед собой.
– Гера и Геракл – забавно, – сказала она, нако­нец,  и, обернувшись к воспитаннице, добавила. – Ладно, отпускаю. Иди к своему Пелею.
Стоило Фетиде покинуть чертоги опочивальни, как появился Зевс.
– Знаешь,  Герунчик, – заискивающе обратился он к жене, – судьба. В книге судеб так было написано…
Царь богов и не заметил, что прибег к аргументу, совсем недавно уже использованному Дионисом.
Гера молчала.
– Вспомнил, – попробовал Зевс зайти с иной стороны, – ты сошлась со мной, когда я был мужем Мнемосины..
Тем самым давалось понять, что Гера сама нару­шала чьи-то супружеские права, как Леда теперь поку­силась и на ее.
– А ты вспомни, – разъярилась царица, – сколь­ко у тебя было жен до меня. Метида, Фегида, Эвринома, Деметра, Мнемосина…
Зевс, конечно, мог бы спросить в свою очередь, от кого Гера произвела на свет Гефеста. И вообще ведь божественная сила, и не прибегая к обману, постоянно что-либо производила. Однако мудрый в своем муж­ском величии Зевс решил иначе погасить конфликт.
– Не будем считаться, – миролюбиво заявил он. – А Фетиду, – он перешел на самый что ни на есть де­ловой тон, – мы вернем обратно.
– Вот и нет, – возразила Гера, – мы ей устроим настоящую свадьбу на земле в пещере Хирона, где со­берутся боги. И Хирон может приглашать кого угодно. И смертных героев позовем…
– Как!? – взорвался Зевс. – А запреты? Ведь лю­бая случайность неведомо куда поведет. Всего не пре­дусмотришь.
– Справим свадьбу моей Фетиде, – не слушала его Гера.
– Хорошо, – согласился повелитель богов, – гля­дишь, чему и поучитесь.
– Быть посему, – объявила царица и покинула свою опочивальню.

Облетая земли, Гера и не глядела вниз. Опершись на свою ослепительно белую руку, богиня возлежала на ложе, углубленная в себя и занятая своим.

Эрида на месте возницы подчеркнуто выпрями­лась, священнодействуя. В руках ее колыхались по­сверкивающим, прозрачным облаком многочисленные вожжи, тонкие, как паутина. Однако то ли в насмешку, то ли еще по какому вздорному побужде­нию, она впрягла в повозку павлинов. Разумеется, не простых, а божественных, отличавшихся от земных павлинов, как, скажем, обычные индюки отличаются даже не от петухов, а от кур. Павлины летели, распластав крылья, парусами развернув свои узорные хвосты. По­возка, казалось, парит на месте, а медленно кружатся внизу целые миры, и восточный, и греческий, как взявшись за руки, чего не бывает на самом деле.

Неведомо, к чему побуждает женщину душа ее. Вдруг Гера сказала:
– Знаешь, Фетиде и Пелею в пещере Хирона будет свадьба, куда пригласят богов.
– Теперь знаю, – откликнулась Эрида, вся обра­тившись во внимание.
– Не обидишься, если тебя не пригласят туда?  – спросила Гера.
– Вот еще, – фыркнула Эрида так, как обычно реагирует и Эос, – вы, олимпийцы, нас никогда не приглашаете.
– А ты обидься, – посоветовала царица богов.
– Угу, – сразу согласилась понятливая Эрида. – А каким образом?
– Выкини какую-нибудь из своих штучек, – лени­во произнесла Гера.
– Выкину, – охотно пообещала богиня раздора.

И напрасно, совсем напрасно так легкомысленно поступила Гера. Поручение должно быть конкретным. И конкретное-то поручение порой оборачивается не­ведомо чем. Что же касается до желаний неопределен­ных…