Часть первая. Вторая глава

Валентин Проталин
Афинянин за словом в котомку не полезет. До этого дело не доходило, пока не запрыгало над головами горожан слово «народовластие». Так и отскакивало оно от афинских голов. Сколько ни шарили жи­тели славного города по своим котомкам в поисках чего-либо аналогичного, те почему-то были пусты. Шутки – соль аттической земли, тоже быстро иссякли. Более того, шутку, оказалась, учинили с самими афинянами. По городу, и это передавалось из уст в уста, бродил оракул из Дельф. Слова его звучали вызывающе странно:

Славьте Афины, ведь нет человека умнее,
Что в граде этом живет и неузнанный бродит меж прочих.

Оракула вроде бы никто не заказывал, никто не приносил богам положенной платы. Он возник просто так, то есть даром, отчего казался еще более достоверным. Его сра­зу связали с идеей народовластия. Но и сама идея народовластия тоже вскоре как бы отступила в тень. Заботило другое: всякий афинянин, о чем бы ни заговорил, на­чинал со слов: «Я, конечно, не умнее прочих»... Так каждый оберегался, отводил от себя всеобщие взоры. И правильно, поскольку самого умного принялись искать всем городом. Однако, на ком бы ни останавливали внимание меж собой, открывалось в нем что-то, что в качестве самого-самого не годилось. Это нервировало. Возникал заколдован­ный круг. И в массах стало вызревать желание: как отыщется самый умный, – из­гнать его из города. Чтоб не нарушался общественный покой.

Между тем подошло и народное собрание. Созвал его Тезей не на Пниксе, за чертой города, где обычно совещались истинные афиняне, чтобы не смешиваться со всеми остальными жителями города, а рядом с Акрополем – у западного, главного входа на царский холм, где могло поместиться много народа и куда сошлось все население города. Толпы людей заняли и обширную площадку перед входом в Акрополь, и весь Пеласгик, где совсем недавно проходило празднество, благо места тут хватало: еще в древности Пеласгик был проклят и стро­иться на нем никому не разрешалось.

Однако в столпотворении наблюдался и определенный порядок. На площадке перед Акрополем, на спуске в Пеласгик и частично на нем самом, обособляясь, стоя­ли отцы семейств, истинные афиняне, составляющие народное собрание. За ними, сохранив незанятым неровный пустой полукруг, расположились метеки, женщины. Еще дальше – молодежь и дети.

Собрание, как всегда, началось с молитвы, прославляющей богов – покрови­телей города, самих афинян, как воспреемников достойных предков, и проклинающей их врагов. Затем заведенная церемония была нарушена, и сделал это Тезей. При­няв жезл оратора, он обратился к народу с речью, начало которой было совсем не­ожиданно:
– Афиняне! – Здесь он сделал паузу. – Я еще не снимаю с себя царских пол­номочий, но этот жезл  кладу и буду общаться с вами без него.

Он вернул жезл оратора растерявшемуся глашатаю, который автоматически принял его, а вся площадь ойкнула по-женски, ибо более других вслух выразили свое глубокое удивление женщины.

– Я делаю это для того, – продолжал Тезей, – чтобы вы видели, что человек может говорить и так, он может свободно обращаться к народу, как в жизни к другу. Тут было сказано: вы равны. Каждый в Аттике, в кругу своем, в поселении, вы рав­ны… Может быть, и равны… Но не свободны. Не свободны по-настоящему. Ни один народ не обойдется без власти. Однако всякий житель Аттики опутан  властью, словно сетями. Поэтому-то я и создаю общий очаг - на все земли Аттики -, единый Пританей, где станет заседать избранный вами совет, действующий между на­родными собраниями. У вас уже сейчас есть кой-какие законы, принятые вами или вашими царями. У вас есть древние неписаные законы. Нарушение которых счита­ется постыдным. Так вот, пусть только закон связывает человека и пределы, постав­ленные нам богами. Пусть управляет не царь, не горстка людей, а большинство на­рода Аттики. Большинство, которое будет следовать закону, как и каждый человек. В остальном всякий свободен. А потому и по-настоящему равен среди других.

Тезей замолчал. Молчала и площадь. Безмолвствовал и глашатай. Тогда вперед выступил Мусей.
– Кто желает высказаться из достигших пятидесяти, – громко произнес он всем знакомую формулу.

Площадь продолжала молчать.
– Кто желает по очереди из прочих? – продолжал вопрошать Мусей.
Какое-то движение среди собравшихся произошло, промелькнула даже искор­ка озорства, но – не больше.

– Тогда скажу я, – заявил Мусей. – Вникните, быстро сообразительные! Ведь вас на слово, как на приманку, взять можно. Видите, я с вами откровенен, хорошие мои. Ни тугодуму биотянину, ни медлительному от высокомерия спартанцу за вами не угнаться. Вы его своей палочкой или языком перестучите.

Одобрительный гул прокатился в пространстве.
– Не поняли, быстро соображающие, – остановил сограждаведь ей. – А дела ваши где? – даже ухо склонил он к площади, как бы прислушиваясь к отклику афин­ского народа. – Так-то, – заключил он. – Поглядите на коринфян. Что они делают? Судна строят, чтоб от критян не отстать. А кто с веслом, тот и с островами. Кто с островами, тот хозяин морю. Вникли? Коринфяне-то на деле побойчее вас будут. Они и впрямь сторонники новшеств, и планы свои осуществлять умеют. Вы же, при всей вашей живости, горазды держаться за привычку. Не надо вам перемен, даже самых необ­ходимых. А если надо, то только на словах. Конечно, вы отважны до чрезвычайности, готовы рисковать свыше благоразумия и не теряете надежды в момент опасности. И все-таки отстаете от собственных возможностей, не доверяете своему разуму и, попав в трудное положение, кроме неопределенной надежды, не ищете ка­кого-либо лучшего выхода. Коринфяне на самом деле подвижны. Вы же, при всей вашей живости, на самом деле медлительны. Лучшие из коринфян – странники. Вы же все – домоседы. Они странствуют в поисках приобретений, вы же опасаетесь поте­рять то, что у вас есть. Безделие так же утомительно для них, как самая скучная рабо­та. Вы же думаете, что если человек ничего необычного не делает, ничем не выделя­ется среди прочих, то он благонамерен. На самом деле вы перепутали вялость с бла­гонамеренностью. Для чего вас хочет освободить Тезей? Для дела, хорошие мои, для всякого разного частного и общего дела. Вот и думайте, если вы такие сообразительные. Вы же верно считаете, что не бедность позор, а то, если человек не старается избавиться от нее трудом. Так делайте следующий шаг.

Теперь площадь загудела, словно разогретая песней. Тянули руки, желая выступить. Поэтому Одеон, будучи среди сподвижников царя, поспешил к столику, где лежал жезл оратора, взял его, подержал в руках, чтобы обратить на себя внимание, и, когда стих общий гул, вернул орудие выступающего на место, и тоже обратился к народу:
– Ска-за-но, что речи есть учителя дел, – начал он нараспев, с поучительны­ми нотками в голосе. – Многие этого не понимают. Мы служители изобретательного бога Диониса, и потому что ближе к нему, и потому что не чужды знаниям и постоянной умственной работе, несколько дальновиднее вас, афиняне. К тому же, обратите внимание, мы отвечаем за наши советы и предложения. По крайней мере, как вы знаете, своей честью, своей репутацией. Вы же не отвечаете за то, что слушаете. Нас можно покарать за ошибки. Вы же прощаете себе ошибки, и еще прощаете, и еще...

Одеон сделал паузу и продолжал:
– Для чего я говорю все это? Я говорю это, чтобы вы осознали, что по-настоящему свободным человеком может быть только знающий. Отсюда ясно, что всякому открыта дорога к свободе, если… если он не закрывает для себя путь к зна­ниям. И об этом подумайте, афиняне.

Толпа опять загудела. Облегченно на этот раз, поскольку попросту устала слушать. Одеон не сумел завладеть ее вниманием. Но вот, буквально растолкав сто­явших у земляного возвышения, где расположились Тезей с соратниками, на свобод­ное пространство выбрался афинянин Клеон, полужрец, полуучитель, известный сво­ей похвальбой, не устававший при случае и без случая твердить, что, мол, никто, кроме него, не может звонче проголосить в очиститель­ном обряде фразу «Бежал зла, нашел благо». Он резко, размашисто вбежал на возвы­шение, вцепился обеими руками в ораторский жезл, поднял его подчеркнуто церемониально, высоко, как мог, и держал так до полной тишины.
– Афиняне! – проорал он в толпу.
Люди затихли.
– Афиняне, – повторил Клеон спокойнее и повернулся к Тезею, – наш царь испытывает вас, ибо разве пойдет он против традиций, освященных богами. – А эти, – Клеон снова повернулся к толпе, – которые сильно ученые, кото­рые считают себя умнее других… их не слушайте… Благонамеренным, нормальным людям не надо по всякому случаю выбивать на стоях буквы законов. Это – лишний раз не только камень портить, но и нравы. Если общество благополучно в своих нра­вах, ему не нужны законы… И еще про умников. Необразованность, которую они, видите ли, так презирают, при наличии благонамеренности полезнее умственности, связанной с вольномыслием. Немудрящие, простые люди лучше, чем они, эти умни­ки, желающие быть умнее наших с вами установлений и традиций. Если кто-то гово­рит правильно, они обязательно берутся критиковать. Я призываю вас, афиняне, быть теми, кто вы есть… Нам не надо стремящихся блеснуть умом так называемых советников афинского народа. Не понять советчикам нас, не нам эти советы… Я так скажу: кто не говорит по-нашему, не поймет, когда пьют за его здоровье… К тому же, поглядите, афиняне, – продолжал Клеон, переждав взметнувшийся гул собрания, в котором слышался и смех, и поддержка, и угрозы, – легко рассуждать этим чистюлям, все они из богатых домов, все они после обильной еды руки о пряники вытирают... Если заго­ворили о так называемом народоправстве, так давайте и богатства уравняем по-братски... И еще скажу: советы советчикам подсказывают те, кто перебрался к нам неведомо откуда. Эти советы пришельцев, метеков наших... искусники да рукоделы городские, вот они какие деловые, активность им подавай...

Собрание зашумело, крики раздались и из рядов бесправных, тех, что были за кольцом народного собрания. Оттуда же чей-то голос отчетливее других резанул, раска­лывая площадь:
– А вы сами разве не напринимали в гражданство за знатность и богатство?
Клеон приосанился так, что даже гул утих, и надменно, презрительно произ­нес:
– Тут приглашенные позволяют себе выкрики и мешают нам. Придется уда­лить их отсюда.

Никто на народное собрание, конечно, специально не приглашал ни метеков, ни женщин. Но это слово «приглашенные», невольно слетевшее с языка Клеона, говорило само за себя, отразив признание того факта, что массу людей, обычно не участвующих в собственно народном собрании, привело сюда не одно только праздное любопытство, в гуле протеста явственно послышались женские голоса.
– Женщины, и вы здесь, – быстро отреагировал Клеон. – О боги, до чего дошло... Женщины, неужели вы забыли, что та женщина заслуживает высочайшего уважения, о которой меньше всего говорят, – в порицание или в похвалу.
– Ты все сказал? – остановил разглагольствования Клеона Тезей.
– Я все сказал, но все ли услышали? – оставил за собой последнее слово Кле­он, вернув на стол жезл оратора и покидая место для выступающего.

Народное собрание, гудевшее на все голоса, приумолкло.
– Афиняне, – заговорил снова Тезей, – я не тороплю вас. Конечно, надо о многом подумать. Но в отношении самой мысли о народовластии я бы просил вас определиться сейчас. Итак, приготовьтесь... Кто за народовластие?
Помолчав, собрание отозвалось нестройно, разноголосо.
– Кто против?
Площадь откликнулась сразу,  но тоже вразнобой, и выкрики быстро оборвал­ись.
Тогда Тезей взял со столика ораторский жезл. Площадь заинтересованно и одобрительно зашумела. Тезей протянул свободную руку к своим соратникам, и в нее тут же вложили его царский скипетр. Он залучился золотом на солнце, и, казалось, лучи эти утишили шум, поднявшийся было над площадью. Тезей держал в руках и царский скипетр, и жезл оратора.
– Еще раз, – громко произнес он, – кто за?
Площадь разразилась одобрительным ревом. Тезей качнул ораторским жезлом, помедлил до полной тишины и снова громко спросил:
– Кто против?
И опять последовал столь же мощный рев.
– Вот тебе и за, и против... Да... – рассудил Тезей, – придется иначе… Будем расхо­диться.

Он продолжал держать в приподнятых руках и скипетр, и жезл.
– Кто за, – скомандовал Тезей, – пусть отходит сюда, в эту сторону, – и он махнул царским скипетром. – Кто против, – туда, в ту сторону, – и махнул оратор­ским жезлом.
Люди принялись медленно растекаться на две части. Метеки и женщины, ок­ружавшие собрание, отступили назад, давая возможность полноправным мужчинам более наглядно определиться. Мусей, выйдя вперед, подбадривал расходящихся:
– Шевелись, делай выбор. На хорошем дереве и повеситься не жаль.
Когда собрание разделилось, явное большинство сгруппирова­лось на стороне царского скипетра. Лицо Тезея прояснилось было, однако Мусея как понесло:
– Быстросообразительные наши, для верности попробуем еще раз. Теперь те, кто за, переходите на сторону ораторского жезла, кто против, двигайтесь к царскому скипетру.

Молодой царь недовольно глянул на своего соратника, однако мешать ему не стал. Он только поменял местами скипетр и жезл. Казалось бы, никто и не должен был куда-то двигаться. Однако обе толпы зашевелились, потянулись в стороны, и вскоре напротив царского скипетра опять собралось явное большинство.

– Вот уж народоправцы, – заявил вдруг Мусей. – И так получается поров­ну, и этак получается поровну.
– Афиняне, – Тезей вынужден был обратиться к согражданам, – в назначенный день для вас здесь поставят две вместительные бочки. Каждому вручат по черепку. Кто бу­дет за, опустит черепок в одну бочку, кто против – в другую. Так и подсчитаем голоса. А теперь расходитесь.

– Ты обратил внимание, – спросил Тезея наблюдательный Одеон, когда они поднимались на Акрополь, – кто все время был с Клеоном?
– Нет, – рассеянно ответил Тезей.
– А ты, Мусей?
Мусей отрицательно покачал головой.
– Ну да, – усмехнулся Одеон, – ты веселился.
– Кто же вертелся вокруг Клеона? – переспросил Мусей.
– Сразу не разберешь, кто вокруг кого вертелся, – рассудительно заметил Одеон. – Но с Клеоном все время был Менестей.
– Кто такой Менестей? - заинтересовался Тезей.
– Из твоих родственников по отцовской линии, – ответил Одеон, – царских кровей, то есть...
– Надо подумать, – внял Тезей.
– Думай, думай, есть о чем, – со значением произнес Одеон.

Через несколько дней перед дорогой, поднимавшейся на Акрополь, выставили два объемистых глиняных узкогорлых сосуда. Полноправные афиняне, вытянувшись цепочкой, по очереди подходили к ним и опускали в тот или иной черепки. Когда содержимое сосудов вывалили и пересчитали, за народовластие черепков оказалось немного больше, чем против. Однако озадачивало другое. Основное количество черепков в со­суды так и не попало. И лежали они ничьи на земле вокруг той или другой бочки. Как определять их, никто не знал. До понятия «воздержавшиеся» тогда еще не до­думались.
 
Ведь это не такая уж гордыня...
Смотрю, себя переходящий вброд:
Сажал цветник, а вышел огород,
И, как свинья, лежит на грядке дыня.

Что со страстями вечно молодыми?..
Цветок любви, спустившийся с небес,
Земли едва коснется, и – исчез.
Пусть был огонь, но речь идет о дыме.
 
Жизнь стелется далёкая под ним.
Искатель, не боишься быть смешным
Со всеми треволненьями своими?

Поддаться затянувшейся игре,
Блуждая по желанной конуре,
Легко привыкнув повторять: «Во имя!»

И все-таки что-то очень менялось в Афинах. Казалось, попадаешь в иной город. Такой же, как прежде, разговорчивый. Но все, вроде, как не про то говорят. Словно слова перетолковываются по каким-то небывалым правилам. И у всякого что-то будто новое в характере появилось. У одних появилось то, что они ни­как чего-то не принимают. Другие принимают, а что принимают, никак уразуметь не могут – отсюда постоянные споры. Третьи просто уверовали в силу новшеств, пусть и не очень понятных. И решили, что иначе жить нельзя, как будто никогда и не жили по-старому. Четвертые говорили, что им все равно, но и про «все равно» заявля­ли с таким напором, словно сейчас кулаками начнут свое «все равно» доказывать. Пятые, шестые, седьмые… Сплошные разногласия. Но всем хотелось принять в чем-то участие, пото­му что каждый открыл, что он сам – нечто такое-этакое. И споры, о чем бы ни спо­рили, упрощались в конце концов до несложной формулы: ты сам, видите ли, а я – разве не сам?

Все это, разумеется, не помешало глазастым афинянам заметить, что в городе появилась знаменитая пророчица Герофила. И то сказать, есть вещи важные, свои то есть, и поинтереснее – пришедшие из чужих краев. Герофилу к тому же жда­ли, поскольку слава пророчицы идет впереди нее. До жителей города дошли слухи, что третьего дня Герофила вступила в городок Платей. Платейцы и привезли ее, ми­нуя враждебный остальной Аттике Элевсин. Возниц своих пророчица отпустила на въезде в город и в Акрополь со своими спутниками двинулась пешком. Шествие Герофилы не сопровождалось ни игрой на флейте, ни громом тимпана и кимвал. Не несли рядом с ней горящих факелов. Не стряхивали их светочи, очищая тем самым место, где ступала ее нога. То есть, не было ничего такого, к чему прибегают бродячие предсказатели, привлекая к себе внимание. И сама Герофила не несла на голове своей венка и не держала в руках жезла гадальщика. Однако афиняне безошибочно опозна­ли эту женщину. Она величаво двигалась, едва колебля на ходу длинный и необыч­ный здесь желтый хитон из тонкого бисса, какого из шерсти овец не получишь, как ни старайся. Хитон перехватывал пояс, поблескивающий прозрачными камешками. С плеч падал пурпурный с продольными зелеными полосами плащ. На голове – словно в несколько рядов повязанный платок, но ряды эти были сшиты между собой в акку­ратную, как перевернутая лодочка, шапку с разбегавшимися по ней волнами. Про­рочица молода, у нее светлое и четкое, слегка удлиненное лицо с нежным румянцем на щеках, резким разлетом бровей и носом, тронутым горбинкой, что, поговаривают, в Азии считается признаком женской красоты.

И любопытно афинянам, и жутковато.
Наслышаны были они, что родилась Герофила в Марписсе, рядом с Троей, от нимфы и смертного отца. Правда ли это? Ведь в моменты вдохновения величала она себя то Артемидой, то женой Аполлона, то его дочерью. Для греков такое не выгляде­ло особенной путаницей. Кто объяснит тайну и суть родства с богами? Может быть, все так и есть.

И, конечно, афиняне успели предупредить Тезея о прибытии гостьи. Один из них, самый ретивый, даже палку свою отбросил, чтобы легче было бежать к царю. Другие припустили следом, держа палки наперевес, могло даже показаться поэтому, будто они гонятся за первым, чтобы поколотить его, что, и, правда, было им не чуждо.
Тезей встретил Герофилу у входа во дворец. И Герофила немедленно отличила его ото всех остальных.
– Мне оказывает честь сам герой Лабиринта, – обратилась она к нему.
– Ты слишком добра ко мне, Герофила, – ответствовал ей Тезей, – жизнь еще более запутанный лабиринт, и как не приветствовать ту, которая может видеть сквозь стены.
Когда они,   оставив снаружи всех, сбежавшихся на зрелище встречи знаме­нитой и загадочной гостьи, вошли во дворец, молодой царь отступил в сторону, да­вая пророчице первой взойти на ступени, ведущие в мегарон. Герофила, прерывая это церемонное его движение, запросто коснулась ладонью плеча Тезея, слегка подтолк­нув его вперед. И они пошли рядом, и близость возникла между ними, как бы сама собой разу­меющаяся,  если не иметь в виду, что Тезей, поднимаясь в мегарон, продолжал нести на себе это прикосновение мягкой и прохладной женской ладони, окатившее юношу будоражащей волной тепла.

Приближение вечера застало молодых людей уже впятером. Кроме Поликарпа и Лаодики, к Тезею и Герофиле присоединился Мусей. За Мусеем, естественно, по­слали. Он песнопевец и тоже ведь прорицатель, и еще раньше вернулся сюда из Дельф. Конечно, Герофила и Мусей принялись вспоминать этот ритуальный центр всея Греции, поохали под впечатлениями о священном Кастильском источнике, пого­ворили о почти кольцевой дороге, которая ведет к храму Аполлона и расходится со струёй источника – этого потока нимф, отпуская его течь стороной вниз, убегающего от прямо стоящих белых строений светлого бога в темные чащобы, в развалы нагро­мождений грубого камня, в диковинные перепады дионисовых владений, где изогну­тые крепкоствольные деревца, как вакханки, карабкаются на кручи скал. Не забыли они и о Формакидах, гигантскими слоеными зубьями выделявшихся на фоне гор, и, конечно, о толпах и группках паломников, разнокрасочных и шумных, непохожих друг на друга ни одеждами, ни жестикуляцией, прибывающих сюда, чтобы умилости­вить божество и разузнать о своих судьбах, о реальности всяческих своих упований. Все эти паломники рядом с чинными, преисполненными суховато-величавого достоинства и самодовольными служителями бога, напоминали отдыхаю­щих, вынужденных время от времени выстраиваться в очереди за советами, словно к целителю, скрытому за стенами храма.

– У Кастальского источника жрецы затеяли рыть бассейны, – рассказывала Герофила, – которые они выложат плитками, чтобы струя не сразу убегала от них.
Мусей огорчился:
– Нужно ли нарушать одну красоту, чтобы завести какую-либо иную.
– Разве не дали тебе боги дара прорицания, – став серьезной, заметила Геро­фила, – разве ты не видишь, как переменится все вокруг, если заглянуть вперед?

Мусей помолчал, сосредоточенный, и откликнулся, чрезвычайно удивленный:
– Да... Я вижу... – он принялся подыскивать слова. – Если б мы там сейчас появились, то попали бы совсем на другую землю… Нам ее не признать своею.
Герофила поняла Мусея и даже как бы позавидовала ему:
– Ты мужчина и видишь далеко... Так далеко, – что это сейчас… никому и не нужно.
Этого Мусею никто еще не говорил. Его предсказания, которые он делать пе­рестал, и правда, при всей своей внятности и, казалось бы, зримости, выглядели со­вершенно нереальными. Например, женщины мыса Суний сожгут целый флот кораб­лей. Ничего такого пока не исполнилось. Да и как это понимать: рыбачки в своих очагах переводят на разогревание горшков и кастрюль целое судно? И не одно, а множество...
– Уж тебе-то незачем вздыхать, ясноглазая, – заметил Мусей.
– Я женщина... – ответила Герофила. – Если женщина что-то почувствовала, значит, это что-то случится… Да я и не жалуюсь, – добавила она, – я свое вижу...

Герофила откинулась на спинку кресла, руки ее распростерлись, голова – на­зад, глаза затворились. Казалось, молодая пророчица сейчас взлетит.
– И в бездну смотрю, как в зеркало, – раздался голос ее.               
– Что ты видишь? – встревожилась Лаодика.

Герофила рывком выпрямилась в кресле, встала, сделала несколько шагов, мягких и плавных, словно в танце, замерла. Потом вернулась в кресло и, все еще гля­дя поверх присутствующих в мегароне, произнесла:
– Вижу царицу Спарты Леду, родившую будущую красавицу, которая станет причиной войны Запада и Востока.
– И битвы эти, между Западом и Востоком, начавшись, уходят в такую даль времени, – добавил Мусей, тоже взволнованный. – Кажется, они, то затихая, то воз­никая, никогда не кончатся.
– Может быть, и так, – согласилась Герофила, склонившись к Мусею. – Ты проскакиваешь через время и видишь дальше.

Лицо ее оставалось задумчивым, но вдруг она резко поверну­лась к хозяину мегарона:
– Тезей, это как-то связано с тобой.
– Лучше уж и не заглядывать вперед, – испугался за старшего брата Поликарп.
Однако Тезей отреагировал иначе:
– Прости, Герофила, – сказал он, – тебе приходится видеть про меня то, что мешает тебе отдохнуть в моем доме.
– Это возникает невольно, – мягко ответила пророчица молодому владыке Афин, – и может застать меня, где угодно... К тому же, – добавила она, – твое участие в таком будущем случайно и...   и не твое все это. Порою за тем, что происходит с каким-то человеком, прячутся события глубин жизни. И то, что коснется него, – всего лишь волна, скатившаяся с изгиба совершенно иной пучины.

Когда Герофила чем-то озабочивалась, на ее чистом и гладком лбу проступала высокая вертикальная складка, такое же углубление коснулось и подбородка, и все это -вместе  с ложбинкой, идущей от верхней губы к тонкой переносице, – предста­вало единой линией, отблеском некоей внутренней  оси, несущей черноглазую про­рочицу по земным весям и над ними. И впечатление это особенно украшало ее лицо.

– Что б ни случилось, самим-то собой я останусь всегда, – произнес царь.
– Да, мой Тезей, – убежденно откликнулась Герофила.
Под сводами афинского мегарона слова эти «мой Тезей» звучали странно, хотя

Герофила не вкладывала в них ничего, кроме доверчивой близости: ни какого-либо особенного признания, ни какого-либо права на того, к кому они адресовались.
– Так говорят за Западным морем, – улыбнувшись, пояснила пророчица.
– А что такое, собственно, дельфийские жрицы? – перевела разговор на дру­гое Лаодика.
– Особенности есть, а особости чаще всего никакой, – ответила Герофила. – Мало быть чем-то отмеченным, надо еще быть избранным.
Мусей понимающе хмыкнул, но Лаодика таким ответом не удовлетворилась.
– Но ведь боги тоже приблизили их к себе, – рассудила она.
– Музыкант тоже приближает к своим губам авлос, – объяснила Герофила, – однако играет ведь он сам, а не эта трубка с дырочками.
– Разве предвидение – не дар богов, – пожалуй, даже обиделась за незнакомых ей жриц Лаодика.
– Конечно... Я их люблю, – согласилась Герофила. – Некоторые из них даже нутро человека видят, если сосредоточатся… Как сердце бьется, желудок, печень…
– Неужели!? – живо заинтересовался Поликарп.
– Распарывают взглядом человека, как курицу ножом, – подтвердила Герофи­ла. – Некоторые из них видят даже душу человека, свет, исходящий от нее... Вокруг головы, от рук... Я тоже это могу видеть.
– Ну вот! – почти обрадовалась Лаодика.
– Видят, но ничего в этом не понимают... не чувствуют, – продолжала объяс­нять Герофила. – И поговори с ними – дурочки-дурочками. Каждая только и думает, чтобы замуж выйти и на том успокоиться… Предел желаний.
– Что ж тут такого, это наше призвание, – опять не согласилась Лаодика.

Поначалу две эти женщины обрадовались друг другу. Одна – скиталица яс­новидящая. Другая – тоже странница, покинувшая для Поликарпа свой город, родных. Теперь же какая-то трещина пролегла между ними.

– Подруга, – заволновалась Герофила, – хорошо, когда у тебя Поликарп – умница. Ищет истину, и вы вдвоем, как свободные птицы. Но в других слу­чаях затворять себя в четырех стенах для чего? Хозяйка в доме – вот и все женское царство…С другой стороны, кому служить, кому помочь? Существу, которое и в мирное время готово бороться с другими за лишний кусок, уповая на силу, будь то богатство, знат­ность и даже ум. А если - неудачник или обездоленный, вынужденный признавать силу другого и гнуться под ее напором?… А под небом войны, под небом многослезного Ареса, когда сила откровенно оскаливается, когда могучий убивает слабого, обольщается так или иначе могуществом силы, да и сам погибает… И победитель, и побежденный. Сила ведь – это цепь, на которой мы все сидим. Но души, отлетая от тела, одинаково смиряются, принимают равную честь. Может быть, тогда-то человек и становится самим собой... Тот, кто про это создаст песню, будет гением, подобно богам.

– В твоем неприятии силы больше гордости, чем у всех воинов, вместе взятых, – почти восхитилась Лаодика. – Однако я – женщина, и для меня с Поликарпом и четыре стены – весь мир.
– Я тебя понимаю, – вздохнула Герофила. – Любить – это наш долг. И я бы, может, хотела забыть себя для любви.
– Но при этом не хочешь оставаться только женщиной, – проницательно заметила Лаодика.
– В этот момент я хочу забыть, что я женщина, – призналась Герофила.
– Я об этом никогда не забываю, – сказала Лаодика.
– И опять я понимаю тебя, – согласилась Герофила. – Мы принимаем пра­вила их игры…
А вообще, мужчины, – обратилась она сразу ко всем троим молодым людям, безмолвно слушавшим напряженный женский разговор, – не кажется ли вам, что человек не знает еще своего призвания или забыл о нем… Может быть, в зо­лотом веке Сатурна люди про себя больше понимали. Не зря ведь назывался век золо­тым… Ты, Тезей, немного ведь встречался с космофеями, когда был у великого кен­тавра. Может быть, они все еще пребывают в младенчестве, потому и чище, и лучше нас, и счастливее.
– Они знают, что такое оружие, Герофила, – подумав,   сказал Тезей.
– Что ж, дети тоже дерутся иногда, – рассудила пророчица.
– Кто же, по-твоему, мы? – спросил Тезей.
– Кто бы ни были, но и до зрелости нам далеко, – ответил за Герофилу Поли­карп.
– И до юности тоже, – заметила Герофила. – Подростки, пожалуй.
– И уже испорчены, – добавил Мусей.
– Какими же люди дальше-то будут? – вслух подумала пророчица. – О боги, что их ждет, несчастных!
– Если внять твоим словам, Герофила, – мягко произнес Поликарп, – так и будут опираться на силу, как на трость.
– Вот именно, – обрадовалась Герофила сравнению. – …Тебе бы тоже песни сочинять, Поликарп.
– Спой нам какую-нибудь твою песню, – поощрила пророчицу Лаодика, кото­рой нравилось, когда Поликарпа хвалили.
– Для тебя с удовольствием, – согласилась та.
Тезей хотел было снять со стены кифару, но Герофила остановила его:
– Не надо, я и без кифары сумею.

Она встала, отошла несколько в сторону от присутствующих, помолчала, за­прокинула голову:

Ио пэан! Воспою я опять Аполлона.
Тот его слышит, кому не чужда моя песня.
Избранность это иль просто судьба, отвечайте?
О, небеса, на земле не нашла я ответа.
Двое влюбленных лишь станут единым порывом, –
С этою жизнью в единстве никак не сплетутся.
Все рассудили, и только любовь вне закона.
Будто ничья: никому и ни в чем не послушна.
Светоч зажжется, и тут же – от тьмы отделился.
Станешь любовью и сразу же что-то разрушишь.
Может быть, избранность только богам и доступна.
Бог песнопений, зачем ты гонимым лишь внятен.
Знаем ли то, что зовем безоглядно любовью?
И отчего не чужда она только молитве?

– Замечательно! – восхитился Мусей.
– Но можно ли так жить? – вздохнул Поликарпик.
– Тебе это, пожалуй, доступно, – сказал Тезей брату.
Лаодика промолчала, с интересом глядя на Герофилу, потом – благодарно на Тезея.
– Я это как-то не так слышал, – встрепенулся вдруг Мусей.
– Разве я могу отвечать за то, как мое  исполняют? – рассудила Герофила.
– Надо записывать тексты, – огорчился Мусей.
– В храмах есть чудаки, которые записывают, – заметила пророчица. – И все-таки я предпочитаю, чтобы мои песни запоминали. То, что по-настоящему сделано, люди запомнят... Представьте, – рассмеялась она, – что всякий кто сочиняет, начнет записывать свои словеса. Сколько же людям придется читать всякой чепухи.
И все дружно рассмеялись вместе с нею, представив, что из этого получилось бы.

Легко, привыкнув, повторять: "Во имя!"
Мечта прекрасна, как небесный свод.
И он не только дышит – он живет
Меж звезд... Мы тоже выросли под ними.
 
Почувствовать их отзвуки родными
И сделаться чужим клочку земли.
Дни дальше в русле жизни потекли,
А ты застыл в дурацкой пантомиме.
 
Ты, словно некий царь, лишенный власти.
Всем явленной и столь высокой страсти,
Такой понятной снова не понять.

Кто гасит эти звезды в нас, ревнуя?..
Здесь свой, я принимаю жизнь земную,
Но надо же и голову поднять.

Уйдя к себе, Тезей уносил с собою и облик Герофилы, и голос ее. Не столько даже необычные речи пророчицы, сколько певучий их груз, который и не снимешь, и нести все-таки странно. В словах этой женщины о силе было столько правды. Однако такой правды, с которой не знаешь, что делать. Правда никуда не годилась. Ею никак нельзя было воспользоваться. Эта правда вообще была какая-то не мирская. И все-таки существовала. Иногда даже в людских обликах виделась. Тезей понимал это. И уж точно она существовала в облике Герофилы. И тогда, когда на одухотворенном лице пророчицы в моменты сосредоточенности проступала мягкая вертикальная складка на лбу, отзывающаяся и в переносице, и углублением на подбородке. И в том, что все это совпадало с ложбинкой над верхней губой, поднимающейся к переносице… И в меняющемся свете глаз. И в тонком росчерке профиля с горбин­кой носа.

Образ этой женщины стоял перед Тезеем, словно сновидение, от которого пропадает всякое желание спать. Тезей вышел на открытую площадку под легкой крышей на столбах. И оставался тут, дыша глубоко и неслышно, пока спиной не почувствовал света. Вернулся в комнату и увидел Герофилу с факелом в руках.
– Лаодика прекрасна,– сказала гостья, – и я пришла освободить тебя от нее.
Тезей взял факел из рук женщины.
– Зажги все светильники, какие у тебя есть, – произнесла Герофила.

Тезей зажег несколько светильников, какие нашлись в его комнате, и хотел было устроить факел в подставке на стене.
– Нет, – остановила его женщина, – у ложа, в изголовье.
Он исполнил и это ее желание.
– Теперь отнеси на ложе меня, – сказала Герофила.

Тезей взял ее на руки, и она, свернувшись, устроилась в его объятьях, словно давно знала, какие у него руки. И ноша стала уже частью самого Тезея.
– Какие у тебя сильные руки! – выдохнула Герофила, когда он опустил ее на ложе.
Она сбросила с плеч своих плащ и осталась обнажена. Свет от светильников играл на ее гладкой коже. Тезей склонился к женщине, но она слегка отстранила его.
– Смотри на меня, – сказала Герофила.
– Я смотрю на тебя, – ответил Тезей.
– Нет, ты смотри на мое лицо так, чтобы я видела твои глаза. В глаза мои смотри.
Глаза Тезея встретились с ее глазами.
– Мы с тобой одни во всем этом мире, никого больше нет, – шептала Геро­фила, не отрываясь от него. – Мы и космос. Твое лицо неповторимо. Больше никто не увидит его таким, каким вижу его я. Смотри на меня, пока мы не станем всем на свете. Открой мне свою тайну, как я открываю тебе свою. Любовь выше нас с тобой, она не может быть неразделенной... Иди ко мне.

Тезей приник к Герофиле.
– Смотри на меня, смотри на меня, – шепча, повторяла Герофила.
И Тезей, погружаясь в нее, видел только ее светящиеся глаза. Видел, пока не слились, не смешались их взоры и не обратились эти двое, мужчина и женщина, в единое.

Потом они долго лежали, откинувшись друг от друга. Наконец, Герофила приподнялась на локте:
– И впрямь Афродита Небесная превыше всего.
– Ты же жрица Аполлона, – заметил Тезей.
– Аполлон, как Афродита Народная, для всех, и я его жрица, поскольку живу среди мира. Но сама для себя я чту Афродиту Небесную. Это богиня каждого, а не всех. Это личная богиня. Она лично чувственна и духовна. Она избирательна. Она всегда – свободный выбор. Мы выбираем друг друга, и ты был мне богом, у тебя бы­ло лицо Аполлона.
– А как же другие? – спросил Тезей.
– Другие... – помолчала Герофила. – Что же делать, милый, если такая лю­бовь единственна. Она противоположна порядку, который заведен на земле силой.
– Ты говоришь похоже на то, как говорит Поликарпик, – заметил Тезей.
– А что говорил Поликарпик? – оживилась Герофила.
– Он говорил, что человек не только единственен, но и отличается от самого себя по прошествии дней. Я ему возражал: а как же быть с отношением ко всем ос­тальным? А он отвечает: остальные – это тоже наше – и тогда, и теперь.
– Умница Поликарпик, – одобрила Герофила. – Остальные все – они у нас и так есть. На всех мы и так направлены. Мы ведь не злые. А любовь – выбор. Она не может быть направлена на всех. Я не могу относиться ко всем так, как отношусь к тебе.
– Значит, в данном случае ты одновременно и к себе не так относишься.
– Значит. Но и не просто к себе. Через это мы с тобой соединяемся с тем, что неизмеримо больше нас. Мы прорываемся  к неизмеримому и становимся ему равными.
– Чему?               
– Не знаю… Любви, конечно... Я постигаю тебя в себе, а, значит, через тебя вы­хожу к чему-то, что больше меня и тебя. Я вообще побаиваюсь общего, столпо­творения людей, – вдруг добавила Герофила.
– Боишься, а сама путешествуешь по чужим землям, где столько опасностей, особенно для женщины, – улыбнулся Тезей.
– Я все-таки Герофила, – возразила пророчица, – ко мне относятся по край­ней мере как к таинственному, необычному. От необычного люди становятся другими – как оживают. И я перестаю их бояться.
– Я как раз хочу сделать необычное для всех.
– Ты имеешь в виду народовластие.
– Да.
– Я пришла сюда посмотреть на это, а увидела тебя, – улыбнулась Герофи­ла.
– И что скажешь?
– Про тебя?
– Нет, про народовластие.
Герофила помолчала.
– Ты знаешь, – ответила она, наконец, – мне не подходит. Это та же власть силы, только иначе устроенная. Сила никогда не будет хороша, а я не хочу подчи­няться несовершенному.
– Ну вот, обрадовала, – огорчился Тезей. – А как же мне устраивать жизнь Афин?
– Устраивай жизнь, хозяйство, демократию, но не делайся рабом какого-либо устройства.
– Разве в доме не нужен порядок?
– Нужен…  Однако любовь Афродиты Небесной – враг порядка.
– Ты говоришь о богах.
– Значит, надо людям быть богами, и тогда порядок не будет порабощать.

Они опять помолчали.
– Расскажи о себе, – попросил Тезей.
– Была замужем, – призналась Герофила. – Один самосец увез меня из Марписсы на свой остров... Я ведь не сразу стала сама собой – и поэтом, и пророчицей. Правда, еще в Марписсе вещала. С Самоса уехала в Клар со вторым мужем… На Делосе появилась уже одна... И теперь одна возвращаюсь из Дельф.
– А теперь куда?
– Сначала на Самос… На Самосе у меня дочка. На Самосе я бываю часто… Потом в Азию.
– Первый муж не отдает тебе дочку?
– В этом мире все принадлежит мужчинам…  Все, кроме свободы.
– Я недавно узнал, что у меня тоже есть сын…  Так что не все принадлежит мужчинам.
– Бедненький, – вздохнула Герофила, – от Ариадны?
– Да… Видно, и сыну моему, как и мне, богами даруется безотцовщина. Тако­ва судьба.
И чувство тоски знакомо вернулось к Тезею. Он пытался представить своего маленького сына и снова увидел себя, тоже ребенком, которым, казалось, и не пере­ставал быть. Как всегда, вспомнилась и огромная коза, подхватившая его рогами за ногу и перевернувшая в воздухе, когда небо не видящему земли открылось все вдруг, и – удар о землю. Огромная коза, давно ставшая для него символом самой жизни.
– Не думай сейчас об этом, – произнесла Герофила.
– Странно, – сказал Тезей, – я любил Ариадну больше самого себя…  Появилась ты и сделала меня сегодня счастливым…

И еще две женщины представились ему: Перигуда и Перибея. На мгнове­ние всплыла в памяти и коринфская гетера Демоника…
– Любовь – цветок иного мира… – снова заговорила Герофила. – Он лишь распустится – гибнет под нашими холодными для него небесами…  Потому всякий раз цветком таким следует дорожить. Без него ведь тоже не жизнь…  И, повторюсь, – любовь выше людей, потому и не может быть неразделенной. Мужчина может быть влюбленным во многих женщин, а женщина – во многих мужчин…  Вот бы перепле­сти все влюбленности, – улыбнулась она, – мир был бы таким единым…
–  Но не получится, – закончил за нее Тезей.
– Не получится, – согласилась Герофила, – всякий раз любовь так индивиду­альна…
– Посмотри на меня, смотри в мои глаза… – теперь это сказал Тезей…

Утром снова пришел Мусей. И привел с собой Одеона. Герофила не выходила из отведенных ей помещений. Тезей же был уже на ногах. Только они втроем разго­ворились в ожидании гостьи, как царю доложили, что к нему просится Менестей.
– Вот и родственник пожаловал, – неопределенно произнес Мусей.

Менестей, сын Петея и внук Орнея, и впрямь был дальним родственником земного тезеева отца Эгея. Считалось, что линия Менестея тоже берет свое начало от Эрехтея, несколько поколений назад царствовавшего в Афинах.
– Зови, – приказал Тезей прислужнику.

После  минувшей ночи Тезей был в наилучшем расположении духа и готов был обнять мир, не только своего дальнего родственника.
Менестей вошел в мегарон не без видимой осторожности и остановился, как только кончились несколько парадных ступеней, ведущих наверх. Бездетный вдовец, он был лишь лет на десять-двенадцать старше Тезея, но его небольшая коричневая бородка прибелена была уже начинающей проступать сединой. Брови под невысоким лбом, массивные, словно приклеенные. Под ни­ми не сразу разглядишь цвет глаз. К тому же глаза Менестей как припрятывал за тяжелыми веками.

Тезей охотно двинулся навстречу родственнику, обнял его за плечи и усадил на сидение, подставленное Мусеем.
– Прости меня, Менестей, что я раньше не нашел тебя, – обратился молодой царь к гостю. – Боги не простят мне такого отношения к кровной родне, но, знаешь...
– Знаю, знаю, – поспешил ответить Менестей, – до того ли было тебе. Боги ис­пытывали тебя иначе. Где было найти силы на другое.
– И все-таки ты прости меня, – настаивал Тезей. – А, хочешь, – предложил он вдруг, – перебирайся ко мне в Акрополь. Мы тут одни, и места хватит.
– Ты добр ко мне, Тезей, – отвечал Менестей, – но лучше я для твоей же пользы останусь в гуще народа…  Это у меня хорошо получается, – добавил он, придав последним словам особое значение.
– Что ты имеешь в виду? – спросил Тезей.
– Я умею слушать и говорю так, чтобы ко мне прислушивались, – отвечал Менестей.
– Тем более жаль, что не хочешь в Акрополь перебраться, – любезно сказал Тезей, – твои советы были бы для меня весьма полезны.
– Ты преувеличиваешь, царь, – скромно потупился Менестей. – Я ведь и так могу посильно помогать тебе советами.
– Кто такой Клеон? – спросил царь.
– Это человек, которого бы не было, если б не появился ты.
– Кто это?
– Не появись ты, не принеси с собой те изменения в жизнь Афин, которыми ты здесь всех взбудоражил, он бы и остался в безвестности. Клеон возник на волне смуты, которую ты поднял идеей народовластия. Ты, словно бог, создал его, своего противника.
– Но сам он что такое? – продолжал допытываться Тезей.
– Был незаметным писарьком у царских чиновников, какие поплоше, – ска­зал Менестей пренебрежительно. – Вон Одеон его хорошо знает. Мальчишкой Клеон при их храме болтался.

Тезей повернулся к Одеону.
– На побегушках он был, – ответил Одеон, улыбнувшись, – во время таинств  служил чтецом, по ночам состоял при шкурах и кубках, мыл посвященных, обмазывая их грязью и отрубями, напоминал, когда после очищения следует произнести «Бежал зла, нашел благо». Всегда похвалялся, что сам может это протрубить звонче, чем кто бы то ни было. Водил по городу бесноватых вакханок в укропных и тополевых венках. Зажимал в кулаке пару откормленных полозов и потрясал ими над головой. Вопил «Эвоэ-сабоэ», приплясывал, выкрикивал в такт «Гиэс-аттес-аттес-гиэс». Старые бабки умилялись, называли его запевалой, вожатым и плющеносцем.
– Еще раньше, в школе, готовил чернила, отмывал скамейки и подметал за дядьками, – добавил Мусей.
– Однако мне тоже приходилось наниматься в поденщики и убирать чужое – то маслины, то смокву, то виноград, – решил вступиться за Клеона Одеон.
– И  в окружной список граждан его все-таки вписали, – заметил со своей стороны Мусей. – И знаний он постарался набраться…   Только, по-моему, – усмех­нулся он, – кое-каких сведений лишь нахватал – то там, то тут, у него от этого лишь шум в голове.
– И теперь вот Клеон – водитель народа, – заключил Менестей все также пренебрежительно.
– Но он же твой друг, – прямо заметил Менестею Мусей. – Вы же с ним по­стоянно шепчетесь по углам.
– Мало ли, с кем я шепчусь, – невозмутимо возразил Менестей, – я сам себе друг… А теперь вот, – он сбавил тон и произнес почти заговорщически, – друг наше­му Тезею, и хочу, чтобы он стал другом афинского народа.
– И потому надо с этим народом пошептаться, – не отставал от Менестея Му­сей.
– Ты говори с народом открыто, а я пошепчусь, – отвечал Менестей. – По­смотрим, у кого лучше получится. Думаю, шептанье не унизит потомка Эрехтея, – добавил он не без высокомерия.
– Надо все-таки познакомиться с Клеоном, – решил Тезей.
– Кто он такой, чтобы с ним вступать в переговоры, – скривился Мусей.
– Кланяться вчерашнему дню, - разумно ли это, – поддержал это возражение и Одеон.
– Можно подумать, что вы живете в  завтрашнем, – отрубил Тезей.
– Сказано мудро не по годам, – восхитился Менестей. – Сразу видно, что ты дитя богов.
– Беспризорное дитя богов, – усмехнулся Тезей.
Последнее Менестей как бы и не расслышал.
– Значит, я приведу к тебе моего друга? – спросил он, поглядывая на Мусея и Одеона. – Правда, что не худо его приручить.
– Обязательно приводи, – сказал царь.

На утреннюю трапезу со знаменитой гостьей Менестей не остался: дал понять, что так сразу не станет злоупотреблять благосклонностью вновь обретенного царст­вующего сородича…
– Все-таки он старая лиса, – не удержался Мусей, когда Менестей их поки­нул.
– Но еще желающая   места повыше в Афинах, – добавил Одеон.
– Други мои, – обратился Тезей к Мусею и Одеону, – человек, который хочет места повыше, будет стараться изо всех сил. А кто ничего не хочет, тот и делать ни­чего не станет…  Только болтать.
– Конечно, ты распорядился по-царски, – заметил Мусей  со вздохом, – однако не угодить бы охотнику в капкан лисы.
– Не пугай, твои пророчества, как выяснилось, рассчитаны на слишком отда­ленное время, – беспечно рассмеялся Тезей. – Ты дальнозоркий. Там, где ты видишь, нас уже и не будет.

После ухода Менестея к мужчинам присоединились Лаодика и Герофила. Ви­ном и пищей все они подкрепились наскоро, так как Одеон пригласил их к себе в храм. К храму молодая компания проследовала той же короткой дорогой, ко­торой однажды ночью шел Тезей, не ведая того, на встречу с Ариадной. Храм вновь показался ему старчески осевшим в землю. Два ряда высоких кипарисов с двух его сторон нарядностью и стройностью своей подчеркивали преклонный возраст этого  священного строения.
– И вправду, надо возводить Дионису новый храм, – сказал Тезей.

Их ждали. У входа в храм стояли жрецы в свежих длинных свободных хито­нах, ничем не подпоясанных. Эвн, верховный жрец – иерофант – в пурпурном, ос­тальные – в белых. Перед ступенями, поднимающимися к колоннаде, была поставле­на посудина с водой, куда каждый из пришедших окунул руку, чтобы очиститься пе­ред тем, как войти внутрь святилища. И тут же двое молодых жрецов лавровыми вет­вями принялись смахивать пыль со ступеней храма. Ка­ждый из пришедших рукой, очищенной водой, притронулся к дверному кольцу, при­общаясь тем самым к дому божества. Света внутри храма было мало, особенно входя­щему с улицы, из-под солнца; смутно просматривались дары, расположенные вдоль стен: массивные кубки, бокалы и чаши позолоченные, серебряные и позолоченные маски, позолоченные же деревянные курильницы, фигуры дев на подставках, кушетки, складные стулья. Затем привыкшие к полумраку глаза различали уже все вокруг... Вперемежку висело и стояло оружие. И тут же рядом с военным снаряжением на ин­крустированных столиках лежали ожерелья, женские украшения, кольца. А между ними – маленькие головки львов, фигурки коней, грифов и всяческих рыб. Побу­дешь здесь, и становится понятно, отчего жрецы не любят внутрь святыни пускать посетителей. Особенно, когда приходят сразу помногу. Благочестие благочестием, а так и подмывает человека стянуть что-нибудь со столика или из темного священного уголка и в складках одежды вынести в грешный мир. И то сказать, как ни раскладывай дары, не выходит порядка. Такие они разные. Подстать дарителям. И если собрать дарителей вместе, вряд ли они о чем-либо смогли бы договориться. Не таков ли и весь греческий мир, если вглядеться, где сколько греков, столько и Гре­ций. Ни на одну меньше.

Среди даров высилась фигура бога в венке из плюща. В одной руке у него был тирс, в другой   чаша. С вином, надо полагать. Наверху, где голова Диониса, храмовая полутьма рассеивалась. Поэтому голова бога с выпученными глазами и с толстенькими рожками над висками смотрелась как бы отдельно, самостоятельно.
Одеон, единственный из жрецов, оставался без ритуального хитона, но и он внутри храма примолк и подтянулся, и не переглядывался мельком, как остальные гости друг с другом, рассматривая те или иные дары.

Гостей повели дальше. Обогнув божественную фигуру, они вышли через дру­гие ворота во внутренний двор священного участка. Двор выложен каменными плитами. А по бокам и кое-где внутри этой дворовой площад­ки, куда в специальные рвы и ямы в достатке была завезена хорошая земля, рос ви­ноград, образуя с двух сторон широкие зеленые ограды. Посередине врыта старая деревянная колода – бесхитростный, древний, еще один кумир бога. Двор обрывался широким спуском к берегу Иллиса – тоже с рядами виноградника, за­метно дичающего среди высоких сосен, платанов и лавров. Виноград и плющ забира­лись на самые верхушки деревьев. Чтобы разглядеть, далеко ли залезли лозы, надо было задирать голову.

Здесь увидели наши молодые люди довольно пеструю толпу мужчин и жен­щин. Два храмовых прислужника, наряженные лесными сатирами, с  аккуратными и мягкими козьими шкурами за спинами, с полными мехами в руках, наливали в чаши вино и по очереди подносили каждому из гостей. Отплеснув положенное богу, гости под­несенное выпивали. Здесь жрец, глашатай храма, пространно приветствовал Герофилу и затем, начиная с Тезея, чуть менее пространно воздал должное достоинствам осталь­ных его спутников. Ударили тимпаны, засвистели мужские и женские флейты. Две овечьи туши висели на вертикально вбитых в землю длинных и толстых палках, рядом, уперев одним концом в землю и несколько наклонив вперед, церемониальные палки держали двое при­служников. Кровь из овечьих туш была заранее спущена. Двое других работников быстро и аккуратно острыми медными ножами повисшим на палках животным взр;зали живо­ты, ладонями отстраняя шкуры, просунули руки внутрь. Отработанными плавными толкающими движениями принялись отделять шкуры от туловищ и, понимая, что за ними следят множество глаз, вскоре под одобрительные возгласы сняли эти шкуры с овец, словно хитоны.

Затем практически мгновенно другие несколько человек разделали туши. И вот куски мяса, нанизанные на медные прутья, уже несут к раздуваемым углям кострищ. И отдельно – к пылающему очагу бога.

Тезея с компанией усадили за стол, полный яств: и рыба, поджаренная на уг­лях, с подливой, блюда с холодными тушеными почками, куски кур навалом, кровяная колбаса, полопавшаяся на жарких сковородках, колбасы, приправленные медом, ола­дьи с тертым сыром, студни, винегрет с тмином, бобы в соусе, фиги, зелень…
– Не забывают дарители, несут богобоязненно и обильно, – рассмеялся Мусей, глядя на убранство стола.
– Несут, – согласился Эвн, – кульками и кусками, а это все, – он охватил взо­ром стол и кивнул в сторону костров, – из других закромов.

За стол с гостями сели трое: сам верховный жрец, Одеон и, рядом с ним, еще один – молодой человек, в котором для служителя бога не хватало основательности, был он подвижен, резок, размашист в  движениях, изменчив в лице. Остальные, кроме тех, кто под наблюдением храмового глашатая трудились, чтоб за столом был неиз­менный достаток, теснясь, расположились за другим большим столом.
– Радость пира приятна богам, в нем участвующим вместе с нами, – подняв­шись с чашей в руках, открыл застолье Эвн. – Приветствуем тебя, Дионис, и всю твою свиту.

Он отплеснул часть вина на землю в честь бога. Примеру Эвна последовали все осталь­ные.
– Нас почитают, называя благочестивыми, – дернувшись, взмахнув руками, вставил молодой человек, сидевший рядом с Одеоном, – и боги, и цари, и все эллины.
Эвн глянул на него, но ничего не сказал.

Пиршество чинно разворачивалось. Герофила, поскольку прибыла из Дельф, начала рассказывать о Корикийской пещере, связанной с Дионисом, куда однажды даже взбиралась, хотя очень это непросто. К пещере не поднимутся ни лошадь, ни мул. Приходится людям карабкаться, помогая друг другу. Зато такой большой пещеры нет во всей округе. Высокая, широкая, светлая, со своим источником. Правда, сы­ровата пещера, с потолка вода тоже капает.
– Когда ночью в ней беснуются фиады бога, – подытожила Герофила, – свет факелов виден с Коринфского залива.

По предложению Эвна выпили за благополучие священной гостьи, любимицы богов.
– Обосновались бы у нас, – предложил пророчице Одеон.
– Нет, нет, – возразила она, – я свободная птица.
– Мы здесь тоже свободны, – вздохнул Одеон, – и даже слишком.

Все понимали, что имел в виду Одеон. Культ Диониса, прижившийся в Греции, признанный здесь де факто даже, пожалуй, слишком горячо, оставался как бы неофициальным. Буд­то метек среди равноправных граждан. По крайней мере, жрецы такого государствен­ного культа, как культ Афины, пристойного, аристократического, относились к диониссиям, как к народному чудачеству.

И, конечно, разговор зашел об этом.
– Говорят, что мы, как заговорщики на чужой земле… – начал Эвн. – У нас полноценных граждан, считай, половина. И живем-то мы, приверженцы Диониса, не так. А как нам жить, если сам наш бог считается пришельцем. Вот и приходится держаться друг друга да объединяться. Потому у нас и центры свои есть, будь то Теос, Немея или Афины.
– Наш полис – весь мир, – выкрикнул, привстав и махнув рукой, чтобы его наверняка услышали, молодой человек, сидевший рядом с Одеоном.
– Как не объединяться песням, танцу и музыке… Я даже думаю, – добавил свое Одеон, – что служение нашему богу может объединить всю Грецию.
– Но ведь, по обычаю, и вы, и ваши певцы, и танцовщицы неприкосновенны, – заметил Тезей, заинтересованный разговором. – Вы не платите полису налогов, вам не надо участвовать в войне.
– Какие же они вояки! – засмеялся Эвн, кивнув в сторону певцов, тан­цоров и музыкантов, уже расшумевшихся за своим столом, и, став серьезней, договорил. – Про налоги верно... Однако в остальном... Ну, соберутся люди к храму, ну, послушают друг друга, ну, покри­чат, попоют, похлопают. Однако – ни чести заводилам всего этого, ни настоящей должности в городе.
– На Эвне да на мне все и держится, – подтвердил Одеон.
–  И еще на песне, – с улыбкой добавила Герофила.
– Да… – кивнул Одеон.

А шустрый сосед его по столу снова выкрикивал свою порцию слов:
– А на всех праздниках выступай…  И Аполлона, и Артемиды, и Муз.
– Да, да, – сказал Одеон, то ли усмиряя, то ли отмахиваясь от соседа, и уже другим тоном продолжил. – Но ведь мы и полезны полису. За море, к фригийцам или во враждебную греческую область горожане отправляют государственного глашатая не очень-то охотно, с опаской. Мы едем с ним или – сами… Конечно, тут помогает неприкосно­венность служителей Диониса.
– С нашей помощью афиняне авторитет свой утверждают, – уже и сердито выкрикнул все тот же молодой человек. – На праздник приглашать из других городов кто едет? Мы…  А сколько подарков привозим мы из посольств народу.
– Эсхин, – оборвал его, наконец, Эвн, – ты-то никаких подарков народу не привозил.
– Ты сам подарок…  Сыграл бы нам, – добавил Одеон мягче.

Жрец-глашатай, кто обеспечивал обслуживание пиршества, принес Эсхину какую-то особенную лиру – из двух высоких, как бы специально изящно изогнутых природой рогов. Струн на этой лире было больше, чем на обыкновенных. Эсхин весь преобразился, замер, краска спала с его лица, осторожно взял инструмент в руки. За столами затихли. Эсхин еще недвижно посидел с лирой, словно привыкая к ней, и вдруг заиграл. Паль­цы музыканта замелькали по струнам. Казалось, играют сразу несколько человек. Глубокие созвучия то сливались мощно, то разбегались, словно ничто на свете не смогло бы удержать их рядом. Музыкант при этом не пел, как это делают обычно. Никто и не танцевал рядом. Одна только музыка заполнила собой все. Это воспринималось чудом.
– Вот это да! – первым восхитился Мусей. – Без слов! Без танца! Но ведь афиняне непривычны к такому, на улице могли бы и не понять. Могли бы даже по­бить... за шум неуместный!
– У него поэтому и характер скверный, – сказал Одеон.
– Невероятно! – опомнилась и Герофила. – В храмах Аполлона так играть не умеют. И в Дельфах нет подобного музыканта.
– В храме Аполлона? – опять крикливо и пренебрежительно откликнулся Эс­хин. – Разве там играют?.. Всякий раз кажется: то ли им настройщик нужен, то ли на инструментах рога потрескались, то ли из-под струн выпали янтарные камушки.
– Он у нас и не такое может, – похвалил Эсхина Одеон, не реагируя на выкрики музыканта. – А ну, покажи...

Эсхин выпрыгнул из-за стола и без слов, одним выражением лица, пластикой тела так изобразил поглупевшего от встречи с городом деревенского увальня, что застолье взорвалось от смеха. Проказник стал показывать, как рядится с покупателем скупой рыночный торговец. А когда он принялся изображать спешащую к соседкам сплетницу, вокруг все буквально рыдали от хохота. Тогда Эсхин медленно, очень медленно обернулся вокруг своей оси. И – предстал вдруг перед присутствующими воплощением такой безысходной скорби, что застолье ахнуло, мгновенно трезвея. У Герофилы к сердцу подступила боль.

А Эсхин, как ни в чем не бывало, вдруг снова самоуверенно заулыбался в ожидании всеобщего одобрения.
– Мерзавец, – всхлипнула Герофила и со слезами на глазах бросилась целовать лицедея.
– Такой-то шалопай – и без афинского гражданства, – развел руками Одеон.
– Это надо поправить, – заявил Тезей.
– А… – отмахнулся Одеон.
– Божественный сосуд, – возвел вверх очи Эвн.
– Так надо, чтобы боги и объявляли иногда таких людей гражданами города, – сооб­разил молодой царь. – Иначе моих афинян не проймешь.               
– Не знаю, не знаю, – недоверчиво покачал головой Одеон, – наши афиняне богобоязненны только по ночам, и то, если собака завоет.
– Пусть боги усыновляют, пусть таланты становятся гражданами Афин,– настаивал Тезей, радуясь возникшей у него мысли.
– И удочеряют,  – добавил с усмешкой Одеон.
– Есть, есть в этом мысль, – пришел на помощь Тезею Эвн. – И еще хорошо бы, – он добавил гин кумир богасти… – Дионису новый храм поставить.
«Вот и Ариадна говорила об этом», подумалось молодому царю.
– Надо поставить, – твердо заключил он.
– И  чтобы за землю не платить, – напевал Тезею Эвн, – чтобы, как дру­гим богам, просто так, даром дали.
– Сделаем, – пообещал Тезей. – Если афиняне заупрямятся, я им из своей казны дар сделаю. А землю пусть бесплатно выделят.
– Пракситея, – Эвн оживился более, чем приличествовало его сану иерарха, махнул рукой, – давай!

По знаку верховного жреца взрывом загудели на разные тона авлосы и флей­ты, загремели тимпаны. От стола, где сидели артисты, отделилась одна из женщин и выпорхнула на свободное пространство ближе к гостям. Она скинула с плеч нежно-пятнистую, тонко лоснящуюся легкую накидку из шкуры лани, отбросила ее назад, в руки тех, кто только что сидел с ней рядом, и осталась в коротком хитоне. Осторожно, плавно двинулась в танце. Движения ее были и стыдливы, и несдер­жанны одновременно. И было в них столько соблазна, что пьянили они более лю­бого вина. Следом за нею из-за стола поднялись другие женщины и, взявшись за ру­ки, поплыли, танцуя за спиной Пракситеи. Казалось, хитон тоже спал с танцовщицы, что она обнажилась вся, как есть, отдавшись только движению: взмывались руки, мелькали ноги, непрерывно менялся рисунок неудержимого тела.
– Она совершенна! – восхитился Тезей.
– Не вполне, есть еще, что отгранить, – лукаво улыбнулся Одеон.
– Она совершенна, – не согласился молодой царь, не отрываясь взглядом от танцовщицы.
– Язык подрезать, – все так же улыбаясь, сказал Одеон.
А когда Пракситея закончила танец, позвал ее:
– Выпей с нашим царем из одной чаши, плясунья.
– Что! 

Пракситея повела рукой так, словно уже держала чашу. И чаша с вином тут же в ее руке появилась. Озорно глядя на вставшего рядом Тезея, Пракситея осторожно, кажется, одной струйкой, не отрываясь, влила в себя треть чаши и протянула оставшееся молодому царю. А когда Тезей выпил и свою до­лю, танцовщица приникла к его губам своими губами, еще мокрыми и терпкими от вина.
– И как тебя сюда муж пускает! – рассмеялся Мусей, который, видно, не раз встречался с искусной плясуньей.
– Как бы он меня не пустил, – Пракситея сверкнула глазами, – ему самому надо меньше шляться по винным притонам да цирюльням. Мой оболтус только туда и знает дорогу. А где дорога на рынок, никак не отыщет, бедняга.
– Зачем ему рынок, – подзадоривал Пракситею Мусей, – ты из храма всегда принесешь кусок-другой.
– Вам, мужчинам, не угодишь, – не осталась в долгу танцовщица. – Я сегодня подала ему па­ру яиц... Мягких...  как задница. Так ведь ворчит.
– Хотел бы я посмотреть, как он ворчит на тебя, – заметил Эвн, – ты ведь ка­кой крик в ответ задашь.
– А чего нам голос-то укорачивать. Мы, дочери Афин, свободные женщины. Только царя нашего и слушаемся.

И Пракситея окинула Тезея таким откровенно зовущим взором, что он спиной по­чувствовал на себе недовольные взгляды Герофилы и Лаодики.
– На все-то ты можешь ответить, – укорил танцовщицу Эвн.
– Нам, женщинам, известно и как Зевс с Герой поженились, – ответила она, прибегая к пословице. Повернулась и ушла к своему столу.
– Эти плясуньи такие несуньи, – рассмеялся Мусей.
– На Крите не очень-то унесешь, – заметил Тезей.
– И в Египте, – сочла нужным сказать Герофила, – о таком мало кто подумает, чтобы из храма домой что-нибудь нести… Правда, земля там повзрослее будет, – добавила она.
– Темные мы, темные еще, – признал, нисколько не огорчаясь, Мусей.

И пиршество продолжалось. И опять гремела музыка. Два танцора показывали свое искусство. Один, пританцовывая, высоко подкидывал мячик, сшитый из разноцветных кусочков ткани. Другой – в пляске же – ловил его. Задача заключалась в том, чтобы каждый плясун ловил мячик на самой высокой точке прыжка. Это юношам удава­лось, вызывало одобрительный гул застолья.

Вино лилось, шум веселья нарастал. И вот уже Мусей, схватив два ножа, быстро и ис­кусно выстукивал ими по столу, словно кимвалами. Кто-то из мужчин вскочил на стол, где си­дели артисты, встал на голову и принялся вытанцовывать ногами в воздухе.
– Эвоэ! – выкрикивал кто-нибудь.
– Эвоэ! – в ответ гремело застолье.

Утром, когда речь зашла о Герофиле и ее самосском и кларском браках, Лаодика сказала Тезею:
– Она устраивает свои дела, продвигаясь к цели.
Поначалу Тезей внутренне воспротивился такому умозаключению Лаодики, однако, оставшись один, уловил в нем определенную практичность женского ума. И это показалось ему интересным. К Герофиле такое как бы и не относилось: он не су­дил ее. Про себя же Тезей понял, что поглощающее его чувство к Лаодике пропало, превратилось в ощущение спокойной близости, какая бывает по отношению, может быть, к се­стре. И впрямь, Герофила выполнила обещанное. Она освободила Тезея от Лаодики.
Выполнил свое обещание и Менестей. Он привел в мегарон Акрополя к Тезею Клеона. Заодно постарался, чтобы Мусей и Одеон тоже были при этом, желая про­демонстрировать этим двоим, что он способен действовать, что язык у него во рту не какая-нибудь рыбина, плещущаяся в теплой посудине.

Впрочем, внешне Менестей держался так, словно нет у него тут ни особенных знакомых, ни родственников, а просто сопровождает он драгоценного Клеона, забо­тясь, чтобы не запутался здесь этот бесхитростный и не оцененный еще по достоин­ству человек. Клеон же, попав в обширный царский мегарон, как ни старался обрести невозмутимость, то и дело внутренне вздрагивал, глаза его то натыкались на колонну, то промахивались, не долетая взором до непривычного далека стен, то словно разыскивали что-то по полу.

Приступил к беседе Тезей, дав гостю не­сколько освоиться в обстановке:
– Мне показалось, Клеон, что ты заранее готов воспротивиться любому нов­шеству, от кого бы оно ни исходило.
– Не любому, – не согласился Клеон.
– Чего же твоя душа не принимает?
– Когда собираются рушить порядки, к которым народ привык, – запальчиво ответил защитник народа. – А при твоем народовластии, – он подчеркнул голосом слово «твоем», – каждый отвечает сам за себя. И нет единства. Это выгодно только ловким. Чтобы твоими черепками голосовать, придется разбить сосуд отече­ской справедливости.
– А ты хотел бы, чтобы всякие десять дней приносились жертвоприношения за государственный счет: народ пирует, получает мясо…  Так? – вклинился тут Мусей.
– По-твоему, одним все, другим ничего, – зло сверкнул глазами на него Кле­он. – Пусть и дальше жены твоих друзей сливки переводят на благовония?
– А твои друзья сложат ручки, – не унимался Мусей, – и будут ждать подачек.
– Сейчас, при нашем Тезее, я не стану тебе отвечать, насупился Клеон, – я от­вечу тебе не здесь, а среди народа.
– В улей язык надо всовывать с опаской, – поддержал Мусея Одеон.
– Ладно вам, – остановил их Тезей. – Есть правда в твоих словах, Клеон. И жертвоприношения нужно приносить за счет государства…  И не только. Но пусть для богов и для народа постараются и те, кто состоятелен… При этом ведь в городе все равно не получится, как в семье. Чтобы в любом разе признавали друг друга. В городе мы встречаемся чаще, как чужие. Видишь. Даже спорим, не соглашаемся.
– Я за народовластие, Тезей, – сказал Клеон, уже не повышая голоса. – Но чтобы… оно было, как есть, чтобы ничего нового не вводить.
– И ремесла не вводить, и кораблей не строить? Рыбацкими лодками вовек обойдемся, чтоб только у своего, наиближайшего берега плавать?
– Но зачем нам много чужого? –   Опять загорячился Клеон. – Скоро наши богачи станут вывозить себе врачей из Египта, а кормчих из Финикии. Уже сейчас, если продавец говорит не по-гречески, мы готовы на рынке за его безделушки платить втридорога. Бездельники заполняют ими свои дома – глядят не наглядятся. На улицу к людям их потом не вытянешь.
– Гордецов много развелось, – Менестей счел нужным согласиться с Клеоном.
– Сидят по домам, на площадь, и правда, не вытащишь.
– Большего гордеца, чем Клеон, еще поискать надо, - хмыкнул Одеон.
Клеон  этого словно бы и не расслышал.
– На улицу выйдешь, так всякий раз на метека наткнешься, – проворчал он. – Этим дома не сидится. Есть ли в других греческих городах столько приезжих?
– Метеки нужны. Для развития всяких ремесел и морского дела, – сказал Тезей.
– Вот они и прокоптили  Священную дорогу на въезде из Колона в город, – стоял на своем Клеон. – Нашу Священную, – опять повысил он голос.
– Спокойней, Клеон, спокойней, – заметил своему товарищу Менестей, – здесь все свои. Мы не среди метеков.
– Я не против чужих, – сбавил голос Клеон, – пусть будут те, кого мы сами делаем своими, кого сами себе привозим, и они становятся, как наши, домаш­ние... У тебя во дворце, Тезей, вон сколько домашних. Они и ткут, и пищу готовят, и охраняют.
– Этих у меня хватает, – усмехнулся Тезей.
– А кто пасет твои стада, – продолжал рассуждать Клеон, – тоже твои люди. Ты заботишься о них, и они тебя славят, как бога.
– А те? Кто сами приезжают? Тех ты на порог не пустишь? – спросил Мусей. – И даже священный закон гостеприимства не для них?
– Пусть ищут друзей в своей стране, – надменно ответил Клеон.
Поскольку беседа разлаживалась, не принимая нужного направления, Ме­нестей взял инициативу на себя.
– Друг Клеон, ты не только народный заступник, ты ведь и знаток челове­ческих душ. Посмотри вокруг, где былые нравы? Каковы нынче люди? Ведь ни клятв, ни богов не признают... Один болтлив, как ласточка, другой такой скряга, что сандалии надевает только в полдень, когда земля становится нестерпимо горячей, тре­тий каждый день бегает проверять пограничные столбы на своем наделе, не подвинул ли кто. И я его не осуждаю. Зазеваешься, так и подвинут. Проклятые кабатчики не­доливают вино. Женщины с помощью трубки обруча для прически тайком от мужей посасывают вино из кувшинов. Слышал я даже о таком гордеце, который, собираясь в гости, шлет вперед себя человека, чтобы тот, видите ли, объявлял о его приходе... Я бы мог тебе перечислять и перечислять... Нет прежних благодетельных нравов, по­вторяю. Нет их... Мы с тобой ведь не однажды толковали об этом. Теперь с людьми, как с детьми, надо, расшалившимися безмерно. Вот Тезей хочет, чтобы народ сам вы­брал себе наставников... Следишь за моей мыслью? А кому же быть среди наставни­ков, как не тебе… Правда, Тезей?
– Надо подумать, – кивнул Тезей.
– Вот видишь, друг, – Менестей опять повернулся к Клеону, – и ты больше сможешь сделать для народа.
– Не получится ли, что я задеру голову быку, чтобы подставить его под нож, – продолжал сопротивляться Клеон.
– Я хочу согласия между людьми. И такого, какое они сами бы установили, – сказал Тезей.
– Вот видишь, друг, высокая должность у тебя будет…, – не отступал от своего и Менестей.
– Я подумаю, – сдался Клеон.
– Мы подумаем, – подхватил его согласие Менестей.
 – Думайте, думайте, – произнес Тезей, отпуская их.
Когда гости ушли, Мусей поморщился:
– Конечно,  из подмышек этого Клеона не несет родительскими козлами, однако… упрям, как козел.
Одеон понимающе рассмеялся.
– С вами тоже не очень-то договоришься, – охладил своих сподвижников Те­зей.
После переговоров он собирался отправиться в ремесленный пригород Афин, туда, где, по словам Клеона, метеки закоптили Священную дорогу.
– Я с тобой, – попросилась Герофила.
–  Это не храм Диониса, не станет ли скучно, – засомневался Тезей.
– Разве они не такие же, как я, – не согласилась пророчица. – Я ведь и ку­пец, который развозит песни, и мастер, который эти песни создает. Мы – демиурги, приносящие пользу всем.

Район ремесленников, куда они направились, коптил своими печами не одну, а сразу три дороги, делившие его на части. Кроме Священной дороги, огибающей Афины и ведущей в Элевсин, отсюда же прямо на север уходила дорога в Колон. Самая широкая из трех и тоже священная, поскольку по ней можно было пройти к древне­му алтарю Прометея, третья, – на восток, к морю. На каждой из частей этой  триединой территории ремесленники на чем-либо специализировались. На одной преиму­щественно располагались гончары. На другой – кузнецы. На третьей – столяры и плотники. И все эти производственные участки оставляли, на первый взгляд, впечатление запущен­ности, даже раззора, как после нападения на природу и землю, совершенного словно прямо с небес. С одной стороны их подпирали жилые постройки уже собственно города, с другой – уходили на северо-запад сельские пригороды с оливковыми рощами, прикрывающи­ми собой реку Кефис. А посередине – захламленное пространство с не­ряшливыми кучами глины, с печами, торчащими, как на свалке, тут и там, то прямо­угольными, то неуклюже округлыми, с холупами-времянками, слепленными или ско­лоченными из чего ни попадя, или попросту с землянками – с накатами крыш. Чер­но-серый шлак, грязные стружки, дымы, носимые ветром… Странно, что Тезей, от­правляясь в Марафон на поиски критского быка, тогда как-то и не заметил всего этого.

Здесь мало кто жил, здесь перемогались по ходу работы.
Правда, был тут островок и вполне обихоженный. И дом добротно и размашисто стоял на нем. И лавки, крытые, с подсобными помещениями, образовыва­ли некий намек на улицу. Дом принадлежал афинянину Дрону. Хотя имел он дом и в сам;м городе, но его городское жилище было и меньше здешнего, и гости тут у него селились, приезжавшие с островов или даже из-за моря. Гости с зерном. С редкими тканями, с благовониями. Останавливались здесь, у Дрона, те, у кого в городе не находилось гостеприимца. Тут же в лавках и торговали. Торговали в основном оптом. Продавали то, что не успели сбыть в афинской гавани Фалере. При очередном заезде гостей сюда приходили покупатели не только из города, но и из поселков вокруг него. Зерно не отмеряли мерами, а взвешивали на весах, изготовленных Дроном. Они были очень просты и, благодаря своей наглядности, вызывали доверие, правда, смешанное с не­посредственным всякий раз удивлением. На столбе Дрон укрепил подвижную палку. На короткий ее конец с помощью крюка вешался куль с зерном, а по длинному ее концу, размеченному делениями, перемещался грузик с дужкой.

Сам Дрон изготовил эти весы, чтобы взвешивать сетки с хлебом, выпекаемым его домашними пекарями. Булки продавались поштучно. Взвешивал Дрон хлеб для себя, чтобы знать вес дневной выпечки. И готовили у него булки не как у других, где все делалось на одном столе, а на нескольких, соответствующе расставленных. Как только приносили муку от жернова, который крутил передвигающийся по кругу осел, ее просеивали на определенном столе. Больше здесь ничего не делали. Месили тесто – по соседству. И месил тесто у Дрона тот же осел, который вертел жернов. В большой чан опускалась деревянная чушка с выступами. Или зубьями, кто как назо­вет. К ней сверху прилаживалась жердь, с помощью которой, ходя по кругу, осел вращал чушку, и тесто месилось. Придумал это, конечно, Дрон. Очень он был хитро­умным. У него даже медная птичка пела. И почему-то с помощью воды. Дрон заливал воду в трубку около птички. Птичка начинала петь. Но когда к ней поворачивалась сидящая рядом и тоже медная сова, певунья испуганно замолка­ла.

За отдельным столом подлиннее сидели (греки вообще по возможности все предпочитали делать сидя) двое прислужников – они лишь формовали булки. И еще один возился у печи. Все раздельно, и никто никого не задерживал, работали бы­стро.

Дрон часто говорил об искуснике Дедале, помогшем, кстати, Тезею на Крите выбраться из Лабиринта. Говорил с нехорошим недоумением. Недоумевал по поводу богов: чего только и в кого только боги ни вкладывают. Дедала Дрон считал недобрым.

И еще одно важное обстоятельство связано с Дроном. Он был вечным поручи­телем. Он поручался перед заказчиками, да и вообще перед всеми афинянами за новых ремесленников, перебиравшихся сюда, в Аттику, и собиравшихся тут осесть. Поручался и за молодых местных мастеров, если им впервые предстояла сложная работа.

К Дрону и направились Тезей с Герофилой. Во-первых, Тезей решил разобраться, что же такое ремесленный район города, вытолкнутый за его пре­делы. Или – не пропускаемый за черту священной границы Афин, хотя из-за новых построек стала она не столь строгой, как раньше. Вытолкнутый или не­пропускаемый, - в сущности, одно и то же. В самом деле, коренных горожан, напри­мер, афинских гончаров с их печами, вечно жаркими и дымящими, по-соседски, на­меками или с простоватой женской прямотой – «Вот расчадился-то, циклоп прокоп­ченный» – методически изгоняли из города, словно из дома расшумевшегося пьяницу. Пришлых же ремесленников старались и не приваживать к дому. Если и селились они в самих Афинах, то чаще всего в убогих пристройках, в углах. Да еще за хорошую плату, которую истинный горожанин к тому же  брал так, словно благодетельствовал при­шельца. Но в любой момент мог и выставить на улицу его пожитки, забрать выдан­ные прежде жалкие, в пятнах, штопках и вмятинах раскладные кушетки и кухонные горшки, что соответствовало отказу в предоставлении крыши.

Во-вторых, Тезей хотел посоветоваться с Дроном на предмет строительства нового храма Диониса.

Строительству нового святилища Дрон обрадовался.
– Это, знаешь, сколько молодых людей можно научить работе и разным ремес­лам, – сказал он.

Пока Герофила и Тезей говорили с Дроном, кто-то из ремесленников пришел к нему за хлебом, кто-то прибежал, чтобы посмотреть на гостей вблизи. Скоро люди потянулись сюда со всей округи. Один сукновал примчался, едва выскочив прямо из ко­роба, где чистил одежды клиентов, с ногами почти по колено в еще непро­сохшей глине.
Целая толпа образовалась близ дома Дрона. Кто-то из гончаров, не разобрав­шись, принес с собой образцы чаш, сосудов  и кубков, примериваясь – нельзя ли чего продать. Кто-то без всякой торговой мысли захватил с собой свои изделия, чтобы только блеснуть перед высокими гостями. Получилась целая выставка. Герофила шумно восхищалась, брала в руки то бокал, то глиняную фигурку. Потом отошла, по­смотрела со стороны и сказала:
– Керамики.
Никто ничего не понял. И Тезей не вполне догадывался, куда клонит Геро­фила. Спрашивать у священной гостьи, о чем она и какое, может быть, азиатское слово употребила, не решались. Один Дрон поинтересовался:
– Это по-какому?
– Если хотите, то по-аттически, – опять загадочно, уже явно подчеркивая го­лосом некий смысл, – ответила Герофила.
– Керам, –  добавила она, помолчав, – сын Диониса и Ариадны. Да благославит всех вас бог Дионис. Сдается мне, что у этого места будет свое название.

На легкомысленного сукновала, видимо, пророчица произвела меньшее впе­чатление, чем на других. Ему таскаться повсюду с собственными соображениями, словно с игрушками, было способнее, – что там слушать других.
– Поговаривают, что сынишка-то бога более на Тезея смахивает…  – дурашливо брякнул он.
Все дружно загоготали. Однако Герофила, став серьезной, не разделила вне­запного веселья. Она обвела смеющихся строгим взглядом жрицы, и гогот затих. Опасно дразнить богов.
Вдруг пророчица улыбнулась:
– Может быть, и Тезея.

Смех снова возник в толпе, но пролетел над нею осторожно и быстро стих.
– Ты, Феокл, словно еще до весны хочешь  крапивы нащипать, – Дрон одернул все-таки сукновала. – Так и тянет тебя забежать вперед… Мастера, – обратил­ся он к своим сотоварищам, – Тезей собирается ставить храм Дионису. Что скажете?
– Где? – спросил кто-то. – Здесь?
– Нет, -– отрицательно помотал головой Тезей, махнув в сторону городских домов, – рядом. Почти здесь. Прямо у вас – грязновато для бога.
– Неумытый Керамик, – пошутили в толпе.

Так у района ремесленников, действительно, появилось название.
– Вот, вот, в грязи живем, а надо прибраться, – повысил свой голос Дрон. – Рядом с храмом стоять будем.
– Вы же все умеете, вы – такая сила, – добавил от себя Тезей.
– Сила… – повторил сукновал Феокл и даже крякнул. – Крышку-то на кипящем горшке тоже сила подбрасывает, да как ее взять, эту силу.

Босоногий сукновал был исконным афинянином. Но сейчас он имел в виду даже не себя и таких, как он, или не столько себя, сколько бесправных своих товари­щей по ремеслу.
– Храм строят все вместе, – выделился еще один голос из толпы, – и камено­тесы, и пильщики, и позолотчики. Никто не спрашивает: чужой или свой. А в жиз­ни...
– Надо назначить срок, после которого человека принимают в полис, – доба­вил кто-то.

Вс; это выкрикивали метеки. Полноправные мастера-афиняне по­малкивали, но и против не выступали.
– Есть мысль. Те, у кого в городе нет настоящих домов, стройте их тут вместе с мастерскими. Хватит жить в здешних норах и ютиться по углам в Афинах, – пред­ложил Тезей.
– Если в городе не хватает места для мастеров, они сами должны его расши­рить, – добавила Герофила.
– Я же всем, чем могу, буду вам способствовать. Керамик для царя станет его землей. И пусть над ней не скудеют заботы бога, – сказал Тезей.
– Эвоэ, Дионис! – раздались голоса. – Здоровья тебе, Герофила.
На прощание Дрон заверил Тезея:
– Мы тебя поддержим во всем.

На обратном пути Тезей спросил Герофилу:
– Про Керамик ты сама придумала или это можно рассматривать как пророче­ство?
Герофила рассмеялась:
– А чем это не пророчество… иногда трудно отличить пророчество от хорошей мысли.
И помолчав, вдруг вздохнула:
– И уж всякому доступно пророчество о том, что нам скоро с тобой расста­ваться.