Опыт

Алексей Струмила
       «Опыт показывает, мы не можем обладать абсолютным знанием: ни физическим, ни метафизическим. Но мы можем довольно точно определить границы применения нашего знания: и того, и другого; и в этих границах мы можем его применять, предвидя и осознавая последствия этого применения. И всё бы было хорошо, если бы не постоянное стремление расширить границы нашего знания: и физического, и метафизического. И вот тут-то начинается путаница: а что если самое главное — именно правильное применение наших знаний? а что если весь смысл вовсе не в их правильном применении, а как раз наоборот — в расширении рамок познания?

       Что же делать-то? Куда бы направить все силы, чтобы не прогадать? За двумя зайцами погонишься…

       Тот же опыт наглядно показывает, что платят больше за то, что в жизни не является самым главным. Поэтому, по всей вероятности, нужно делать то, за что денег не платят: то есть расширять рамки познания. А что как сил не хватит? что как затрут? что как останешься неудачником. Без славы, без признания — ладно, гонимый — куда ни шло, а то ещё и без денег, и в полном одиночестве. Старый, больной и никому не нужный».

       Так писал свежеиспечённый профессор философии, готовясь к предстоящей ему на днях лекции. Написав последнюю фразу, он спохватился, хмыкнул, покачал на себя головой, аккуратно вырвал этот листок, скомкал его, скатал между ладоней до шарика и бросил в корзину. На новом листе он снова написал:

       «Опыт показывает, мы не можем обладать абсолютным знанием: ни физическим, ни метафизическим. Но мы можем довольно точно определить границы применения того или иного нашего знания, и в этих границах мы можем его ответственно применять, осознавая последствия этого применения».

       Ещё раз записав эту фразу, он запнулся: логическая нить рассуждения была окончательно потеряна. Однако он хорошо знал основную свою мысль, которую хотел донести до студентов. Её он и записал, решив, что завтра, по ходу дела, всё логически свяжется само собой. Мысль была такая.

       «Если мы рассмотрим понятие «опыт» и проанализируем это понятие с точки зрения его происхождения, то придём к выводу, что единственным непосредственным опытом является для нас опыт сознания.

       Попробуйте представить себя, лежащим в тёмной комнате с закрытыми глазами и в полной тишине. Вы практически ничего не чувствуете, ни о чём не думаете, ничего не ощущаете, ничего не чувствуете, но всё-таки сознаёте себя собой, сознаёте себя существующим. Вот этот-то опыт и является для человека непосредственным опытом. Непосредственным опытом существования. Достовернее опыта у нас просто нет. Да и быть не может.

       Если же вы открыли глаза, что-то увидели, что-то услышали, почувствовали какие-то запахи, ощутили своё пребывание в собственном теле, — то весь опыт, который вы при этом получаете, является уже опытом опосредованным. Вы всё это воспринимаете посредством пяти органов чувств и сами выстраиваете пространственно-временную картину всего вами воспринятого. Поэтому этот опыт уже не столь достоверен.

       Отсюда вывод: кроме факта существования сознания, человек не может говорить о существовании чего бы то ни было или о несуществовании чего бы то ни было; он может лишь оценивать достоверность того, что он воспринимает, того, что открыто для его восприятия.

       Сознание существует, сознание достоверно; всё остальное являет собой не истинную достоверность, а лишь определённую степень достоверности.

       Сначала для человека абсолютной достоверностью является корова: вот она. Потом — его восприятие этой коровы: я о ней мыслю. И только затем — достоверным становится то, что воспринимает, и то, что это восприятие осмысливает. Постарайтесь не уподобляться людям, для которых корова существует и является абсолютной реальностью, а их собственное сознание видится им чем-то иллюзорным.

       Я чувствую, следовательно, существую.

       Я мыслю, следовательно, существую.

       Я сознаю, следовательно, существую.

       Следуя по этой стезе, вы как бы шаг за шагом приближаетесь к сущему и тем самым увеличиваете достоверность воспринимаемого. На чувственном уровне существует (является достоверным) множество людей и множество сознаний. На уровне мысли это уже не так очевидно, на уровне мысли вы неизбежно приходите к тому (признаёте достоверным), что существует одно сознание на всех, что людей снаружи много, а изнутри — человек всегда один, и изнутри — люди не суммируются. На уровне же осознания приходится признать достоверным и тот факт, что сознание является сущностью неисчислимой и нематериальной, то есть чем-то таким, что существует за пределами чувственно воспринимаемого и за пределами мыслимого. Хотя бы потому, что сознание достовернее мыслимого и, тем более, достовернее чувственно воспринимаемого».

       Профессор дописал эту фразу и представил себе, — представил не без удовольствия, — как один из его студентов, вечный спорщик, подожмёт после этой фразы губы и прищурит глаза, и как эти глаза тут же загорятся: он найдёт логическое противоречие в словах лектора и, как всегда, заспорит. И будет прав. Действительно, о достоверности и чувственного, и сознаваемого — судит всё тот же разум. На такое возражение ответить было совсем несложно: о достоверности разум в равной степени может судить как из логики чувственного, как из логики сознаваемого, так и из своей собственной логики, из логики мышления. Разум в равной степени (а может, и в разной), но осведомлён о логике как одного, так другого и третьего. Об этом профессор как раз и размышлял последние дни, поэтому в его голове тут же пронеслось множество примеров, которые сделают очевидным для студентов последнее его утверждение. Он не стал их даже записывать, настолько они ещё были свежи в его памяти.

       А далее следовало самое интересное: именно ему, своему постоянному спорщику, с его торчащим ёжиком и маленькими, круглыми, умными глазками, именно ему он даст разработать для следующего семинара самый сложный и поэтому самый интересный вопрос. Вопрос этот был такой: если принять истинным утверждение, что практика (тот же опыт) является критерием истинности, то каким образом разум отдаёт приоритет тому или иному опыту? Какой опыт считать критерием истинности: непосредственный или опосредованный? Особенно, если их интересы вдруг пересеклись.

       На этом конспект лекции был закончен, но интерес был не в самой лекции, а в предстоящем семинаре. Профессор уже предвкушал их схватку с тем самым спорщиком. Самым главным было угадать ход его мысли, а сделать это было не трудно, хотя тот и утверждал на одном из семинаров, что помыслить можно что угодно. Это было не так, помыслить придётся как раз то, что ведёт к цели. Прежде всего, профессор хотел доказать себе самому, что вперёд вычислит ход рассуждений студента. Вычислит и опровергнет логически. И он был в себе уверен. Он был уверен даже не в себе, а в том, что у разума не много путей для решения задачи. А истинный путь для разума — всегда один.

       «Разум, да, разум. Однако какой фортель может выкинуть этот самый разум», — подумал профессор и вспомнил о вырванной странице. Это воспоминание вызвало смутное беспокойство. Время шло, он уже занялся какими-то посторонними делами, но беспокойство всё не проходило. В конце концов он полез под стол и в корзине нашёл тот скомканный лист, но прежде обнаружил потерянную пару от носка и телефонный счёт, который давно надо было оплатить. Счёт он положил в бумажник, носок бросил в стирку, а листок перечитал. Особенно внимательно — место о расширении познания. Он всю жизнь занимался философией, «служил» философии, как он не раз говорил перед разной аудиторией, но ещё ни разу в жизни не приходило ему в голову, что он должен куда-то её самостоятельно «двигать», расширять рамки, проявлять инициативу, заявить своё «я». Его дисциплинированная мысль никогда не позволяла себе подобного — заявлять какие-то свои, личные претензии на некую собственную значимость в том общем деле, которое все они, по мере своих сил и возможностей, делали сообща. И вот те на!

      «Какой, однако, фортель!» — ещё раз подумал профессор и задумался.

       А подумать, действительно, было о чём. Всю сознательную часть жизни он потратил на изучение теории, теории той науки, которую считал наиважнейшей, — философии, и никогда даже не задумывался о том, чтобы как-то оценить по-философски собственный жизненный опыт. Он полагал, что наука-философия сама по себе исполняет своё прогрессивное предназначение точно так же, как своё предназначение исполняют другие науки: математика, физика, химия, биология… и пение. (При перечислении наук перед студентами он всегда добавлял пение, сначала в шутку, а потом уже по привычке.) Ему всегда казалось, что он служит общему делу, и дело это стоит того. Однако то, что у него нечаянно «выскочило» и написалось на бумаге, вдруг обратило его уверенность в служение великому делу в свою противоположность — в неуверенность и сомнение.

       «Однако, однако», — ещё раз про себя повторил профессор и склонил вправо голову, как будто собирался ухом дотронуться до плеча.

       И действительно, после того как с философического трона был свергнут диалектический материализм, философия получила, с одной стороны, свободу, а с другой стороны, — потеряла исключительный статус носителя единственно правильного знания о том, куда идти человечеству, какое общество строить, под каким знаменем людям собираться навстречу дню грядущему. А хуже того — куда человеку развиваться. Философы разбрелись по различным школам и течениям. И теперь стало много труднее уверять себя в том, что само по себе служение философии уже есть дело реально стоящее и что человечеству есть от неё какой-то прок. Многие коллеги частенько в последние годы как будто оправдывались за своё занятие философией, оправдывали и саму философию: высказывания на эту тему тут же всплыли в памяти. «Память, она услужлива, когда ей надо». И эти-то их оправдания и самооправдания вызывали ещё большее сомнение и сеяли неуверенность в правильности избранного пути.

       А он, в пику собственной памяти, припомнил, с каким пиететом он впервые открывал тяжёлую дверь в «храм науки». Как на Олимп к небожителям! Сейчас смешно было вспомнить. Но тогда он, вчерашний школьник, действительно питал надежду на какую-то невероятную, невообразимую будущность, а вместе с этим и необыкновенный трепет, и даже страх быть безнадёжно отвергнутым. А ведь страх был, был до потных ладошек и дрожи в коленях. «А теперь что?»

       Он помнил и чугунные римские цифры, и ту легковесную тяжесть, с какой массивная дверь открывалась впервые, в первый раз пропуская его внутрь. Теперь же, за этими самыми дверьми, тайны для него никакой не было. Тайна оставалась в самом его предмете, в философии, но, похоже, дверей таких, какие бы вели к этой тайне, не бывает в природе. Той профессуры, которые для них, студентов, были корифеями, — которых уже нет, а которые уже не соображают ничего. «А ведь было, носилось в воздухе. Точно было. Всё ждали каких-то прорывных идей». Но, с другой стороны, был и неодобрительный сарказм со стороны некоторых «деятелей». Присказка даже у них такая ходила, у аспирантов: «философ, что ли?» — если вдруг всерьёз заговоришь с кем-нибудь о «настоящих» вопросах. «Какая-то странная смесь скептицизма с оптимизмом».

       Профессор встал и стал ходить из комнаты на кухню и обратно, ходил он по длинному коридору, в котором стояли по стенке шкафы с книжками. Иногда он открывал стеклянные створки и пролистывал какие-то книжки или просматривал альбомы с фотографиями, чего уже сто лет не делал. Он начинал испытывать мыслительное беспокойство, в голове накапливались вопросы, и он знал, что сейчас «машинально» залезет в холодильник и будет всё это дело «заедать». А он уже в коридоре раз поворачивался к зеркалу боком: брюшко предательски выступало вперёд. «Опыт», — они всё это время изучали и передавали опыт, накопленный человечеством, а каков его, его собственный опыт всей этой жизни? «Личный, так сказать, опыт».

       «Опыт есть зафиксированное отношение между «Я» и «не Я», — перевёл он вопрос в привычную для него терминологию. — «И какое это у меня отношение? Наука-то наукой, а у меня какое, персонально у меня?» Он даже почувствовал холодок внизу того самого брюшка, оттого что он в реальности может поставить перед собой такой вопрос. И не только может, а уже и ставит его. «Собственно говоря, вопрос уже поставлен». Холодок был, видимо, оттого что на вопрос этот есть ответ. «Он есть, его не может не быть». Ответ этот есть, даже если он ему до конца жизни и не откроется. Он даже где-то предчувствовал, что даже если и сформулирует, в чём заключается опыт его личной жизни, на самом деле реальный опыт будет в чём-то другом. «Наверняка в чём-то другом».

       В общем и целом, по жизни всё у него было неплохо: домочадцы одеты, обуты, есть крыша над головой. Общество «себе подобных» их кормит, поит, лечит и… не калечит. «Тоже своего рода опыт». А в начале пути всё это было не очевидно, что он сможет обеспечивать и содержать семью. «Но вот как-то всё срослось». Он еще раз прошёлся везде и внимательно рассмотрел их жилище. А был он вначале, по сути, голодранцем. Ничего у него после школы не было, только то, что на нём.

       Это была его излюбленная метода: как бы накладывать на всё происходящее, на саму событийность некий смысловой фильтр «было — стало». Что было с его филфаком, а что стало; что было в его отношениях с супругой, а что стало; с детьми, с обществом, с потреблением, с общим уровнем культуры. Вопросов и взглядов на эти вопросы было не перечесть. Но он вдруг озадачился наложить тот самый фильтр «было — стало» на себя самого и глянуть на себя через этот фильтр как бы со стороны. Ему вдруг захотелось глянуть на то, как проявляется «сознание» (его профессиональная тема) в его конкретном случае, через его конкретную индивидуальность. И прямо в самой жизни, а не на поле профессиональной деятельности.

       В его жизни самым эмоционально насыщенным эпизодом была, наверно, его влюблённость в будущую его же жену. Он был застенчив в общении с девушками, так как любой его интерес к представительнице противоположного пола мог быть расценен как поползновение на что-то запретное и нехорошее. А это представлялось ему совершенно недопустимым. «Надо будет, кстати, подумать», — мелькнула у него мысль, — «как такое в нас воспитывалось, ведь как-то это закладывалось в детстве, хотя нам ничего никто про это не говорил». Однако он вырос именно таким: одна мысль, что она может как-то не так воспринять его обхождение, делала его обращение со слабым полом не только неучтивым, но где-то и грубоватым. К тому же он был в абсолютном неведении, как это всё происходит, если дело дойдёт до… дела. (После того как в последствии появились фильмы для взрослых, стало очевидным, что он так и оставался в этих делах полным профаном.) У него с юношеских лет было каким-то образом сформировано расплывчатое соображение, что это всё должно получаться как-то само собой, как и всё, что происходит в природе. «Как произойдёт, так и произойдёт». Одним словом, он сам не собирался предпринимать каких-то определённых шагов в этом направлении. Приобретать какой-то специальный опыт в этих делах, казалось ему вещью неприличной и несоответствующей человеческому достоинству.

       Однако женское начало в этих непонятных существах его волновало всё больше и больше, пока наконец не стало чуть ли не помехой его мыслительному процессу. Не было опыта общения с женщиной, зато появлялся опыт преодоления тяги к женщине. То, что мысли сбивались на женщин, это было преодолеть легко, хуже было то, что страдала его мотивация к научной работе. Все эти тексты, с которыми они работали, — не по мысли, а по ощущению, — вдруг начинали терять для него свою смысловую значимость. Чего он внутренне страшно пугался, — молодой был и неопытный. И как-то незаметно дело дошло до того, что в какой-то момент женщина стала представляться ему чем-то роковым и неизбежным. «Она должна была случиться». Так ему казалось.

С будущей супругой он познакомился в читальном зале в Ушинского. Ему там что-то понадобилось для своей диссертации. И он теперь, хоть убей, не мог вспомнить, с чего вдруг с этой красивой (а значит — опасной для него) девушкой он заговорил. Она, видимо, где-то как-то выслушала, что он заказывал литературу философской направленности и сама обратилась к нему. Как это произошло, он не помнил, но память сохранила саму суть её вопроса. Она спросила его тогда по поводу чеховских «Палаты № 6» и «Чёрного монаха». Там и там, в обеих вещицах, героям открывается или сообщается некая истина, в свете которой вся наша жизнь вдруг видится герою сумасшествием, а люди вокруг, обычные, рядовые люди представляются отчего-то умалишёнными, ведущими жизнь душевнобольных людей. «Недаром же про иррациональное нагромождение жизненных событий говорят теперь — «палата номер шесть», — говорила она своим женским голосом со своими женскими интонациями, но, как ему тогда показалось, даже без тени жеманства. — «Вот и Толстой тоже — написал такие потрясающие романы, прославился на весь мир, стал успешным, жил в достатке, а потом узнал что-то такое-этакое — и от всего разом отказался: и от славы, и от денег, и от всего. И это уже не в книжке, а в реальной жизни! Что это они такое узнают, что их жизнь переворачивается с ног на голову?»

       — «Вам это действительно хочется узнать?» — спросил он её тогда. — «Не боитесь свою жизнь изменить так же — безвозвратно и окончательно? Это ведь как переворот айсберга: обратного действия не предусмотрено».

       Она в ответ улыбнулась одними уголками губ и глаз: уголки губ дёрнулись вверх, а уголки глаз поползли вниз. В уголках глаз у неё было по две малюсенькие морщинки, а сами глаза были с поволокой. И всё это: свежие подвижные губы с её особенными уголками, тонкая шея на упругих нежных ключицах, угловатые плечики под свитером крупной вязки, едва угадывающаяся грудь и, ниже, линия изгиба от талии к бедру, всё это скрывало в себе и одновременно кричало о том волнующем, манящем и ,вместе с тем, пугающем женском, которому и хотелось, и не хотелось поддаваться. В тот момент он сразу почувствовал, что его повело куда-то не туда. А особенно её взгляд: после его слов, что обратного пути нет, поволока в её глазах вдруг сменилась напряженной ясностью, которая будто говорила, сейчас с ней будут что-то делать и что-то этакое сделают, и она будет потерпевшей. Это её и только её, ждущее выражение глаз она пронесет через всю свою жизнь.

       А отвечала она что-то в том духе, что это не столько ей самой интересно, сколько надо же ей будет что-то отвечать её будущим ученикам, если те вдруг зададут такой вопрос. (Она училась на учительницу русского языка и литературы.) Он отшутился тогда (нашёлся ведь!), что его кандидатская точно ничью жизнь вверх тормашками не перевернёт, за что он-де ручается.

       И на этом всё могло и закончится, но он вдруг ни с того ни с сего пообещал ей разобраться и написать ей шпаргалочку с примером текста, который мог бы кардинально поменять направление человеческой жизни. Зачем? Из-за глупого мальчишеского задора или из-за подспудной тяги к тому самому неопределённому, утробному, манящему женскому — трудно было сказать. Еще её эта фраза раззадоривала: «иррациональное нагромождение событий». Он её запомнил. Нельзя же было стушеваться после такого. И случилось тогда то, что вместо обдумывания кандидатской в голову всё чаще лезли эти плечи, шея и линия к бедру. И представлялось всякое: как бы он взял её всеми ладонями за эти хрупкие плечики и целовал бы её в правый уголок губ или в левый бы целовал. И это казалось таким возможным, с одной стороны, и таким невероятно невозможным и даже где-то преступным — с другой.

       Потом они почему-то ещё встречались, встречались и разговаривали, и в кино ходили и на концерты, и гуляли вместе. И чем дальше и глубже они общались, чем ближе становились, тем больше то запретное женское в ней делалось не только запретным, но и невозможным. «Сейчас бы над этим посмеялись, теперь всё стало проще и циничнее, а тогда было как-то так». А у него эта тяга к ней и её неприступность со временем превратились во что-то болезненное. Как кандидатскую защищал, он и не помнил, — был как не в себе. Любые мысли, которые собой замещали мысли о ней, начинали восприниматься им как мысли враждебные и чужеродные для него, от которых хотелось побыстрее избавиться. Он был как в чаду. Доходило до того, что однажды, проводив её до подъезда и попрощавшись, он пошёл обратно по их же следам на свежем снегу, и от того, что они с ней только что были вместе, а теперь её с ним нет, он чуть не расплакался. Но слёзы точно выступили, он их выдавливал пальцами к переносице, и пальцы были мокрыми.

       Это безумие нужно было как-то прекращать. И один раз, сказав ей при расставании «до завтра», он немеющими руками взял её плечи и двинул их назад, выгибая всю её к себе, и поцеловал. Прицеливаясь то к одному уголку, то к другому, поцеловал прямо во все губы. Поцеловал, развернулся и ушёл, отметив её выражение будто выцветших в тот момент глаз, озадаченное и как будто вопрошающее: что это? чем ей это грозит? как на это реагировать?

       — «И пускай», — подумалось ему тогда. — «Что будет. Расстанемся, так расстанемся».

       Он был готов на всё и полагал, что она больше может в его жизни и не появиться. Совсем. Но она появилась. Увидав его, лишь на мгновение не справилась со смущением на лице, но тут же выправилась и повела себя так, словно ничего не было. И это сильнее всего обещало какую-то будущность, совместную для них будущность, у него в груди всё аж зашлось. И с того самого момента у них началась, как ему теперь представлялось, самая счастливая пора в их отношениях. Во всяком случае для него это было так. Никогда потом они уже не были так вместе, как тогда. И они всё время целовались, как ему теперь казалось. Расставались, ждали встречи, встречались, говорили и целовались, целовались и говорили, и опять расставались и ждали встречи. Его тогда поражало, что этот процесс целования будто уносил его куда-то в иное измерение, и он возвращался оттуда совершенно ошалевший и какое-то время ходил ошалелый, без единой мысли в голове. «Как не от мира сего». И это нелепое, с точки зрения философии, времяпрепровождение почему-то воспринималось по прошествии многих лет как лучшее их время, хотя он хорошо помнил, что каждый раз это возвращение из поцелуев к реальности несло какой-то нехороший нравственный привкус, как будто он совершал что-то недозволительное. И счастливое это время закончилось, когда эта их взаимная тяга завершилась близостью. По крайней мере, теперь, с высоты жизненного опыта, ему это виделось именно так.

       Их блаженное сумасшествие влюблённости, вперемешку с суетой мероприятий по защите кандидатской, — всё это длилось месяца три-четыре, наверно. И всё закончилось как-то вдруг: кандидатскую он защитил, защита прошла, что называется, на ура, и тогда же они стали, что называется, мужем и женой. Он помнил тот день. Они были вместе, были влюблены, по-влюблённому целовались (это было у неё дома почему-то), — и вдруг она оказалась вся без всякой одежды, и он увидел ту её наготу, какую как бы и нельзя было видеть. Он был совершенно сбит с толку и просто ошарашен, а его блаженное состояние вдруг переросло в невероятной силы напряжение, какого он никогда в жизни, как ему казалось, до этого не испытывал. Напряжение это было и физическим, и моральным, и нервным. И всё у них случилось, всё как-то сделалось, со всем они справились. Всё сложилось, но не всё сладилось. Тогда неимоверное напряжение момента разрешилось такой же неимоверной разрядкой, какой уже больше никогда не бывало...

       А с течением времени, если оглянуться мысленно назад, — страсть исчезала, а некоторая тяжесть в отношениях непрестанно накапливалась и накапливалось. «Мой вечный оппонент». Один спор о «филфаке» чего стоил: для него это был философский, для неё — филологический. Но тем не менее, тогда он ощущал себя счастливым, да и теперь он не сказал бы, что был несчастлив. Но да, тогда связывало чувство, а теперь рассуждения и доводы о том, почему им вместе хорошо. Но и это тоже неправда: она стала родным человеком. Как он испугался, когда она серьёзно заболела. «Но как же всё пулей улетело из будущего в прошлое». Так он подумал об их с супругой совместном опыте, опыте и сексуальном, и о опыте межличностных отношений. Их опыт, по всей вероятности, в этом плане ничем не отличался от опыта всех и каждого. Все сходятся, производят и взращивают себе подобных. «Только у людей это почему-то стало прямо центром переживаний. А вопрос, казалось бы, плёвый с материалистической точки зрения — обмен генетическим материалом. Обменялись — дочки выросли, из деток стали такими же, как они сами; теперь хорошо, если позвонят. Всё их младенчество и детство точно так же, мигом, улетело в прошлое. «Только ведь вроде было будущим, а уже стало прошедшим прошлым».

       Прохаживаясь по квартире, он как раз сделал разворот на пятке возле спальни и невольно заглянул туда. Её место было аккуратно застлано, а его лишь прикрыто фривольно накинутым покрывалом. «Вот и весь опыт. Вот и опыт, вот и весь опыт», — стал он мысленно повторять про себя и куда-то как бы от себя. И перед его мысленным взором действительно побежали воспоминания в виде зримых картинок и незримых запахов, звуков, чувств, переживаний, слов, мыслей, недомолвок, надежд, обид, разочарований, разрывов, сближений. Всё это сливалось в некий цельный опыт отношений между ним и Ею. Он и Она. Она, поначалу как воплощённая тайна вечной женственности, тайна, обещающая и манящая, а в последние годы она же, но как будто обманувшая и словно так и не разгаданная тайна, будто никакой такой тайны и не было вовсе. С философской точки зрения, близость с женщиной, обладание женщиной, её познание в длительных отношениях никак не устраняют «тайну» женщины, тайну, которая продолжает манить и волновать невзирая ни на что.

       «И этот взгляд её всегда ещё». Ему снова привиделись её глаза в те мгновения, когда от неё требовалось принятие решения «да» или «нет», как бы вопрошающие, а вы со мной ничего плохого не сделаете, и всё равно до конца не верящие, что ничего дурного с ней теперь не случится. И ему вдруг пришло в голову, что она ведь тоже может оценивать собственный опыт в отношениях с ним, что он у неё есть. Он поморщился. Представлять себя объектом чьего бы то ни было опыта было вещью отнюдь не животворящей, а совсем наоборот. Даже если то была она — супружница.

       «Нет, она не такая», — было подумалось ему, но он тут же запнулся. — «А какая не такая? Если она скромный человек, это не значит, что у неё не формируется свой собственный опыт». И он постарался представить себе, какой опыт у неё есть в отношении него самого, в отношении него как мужчины. И ему стало как-то совсем не по себе. Воспоминания о различных проявлениях их близости сами собой стали заполнять его воображение. И хорошее, и плохое — разное. Всё это без всякой последовательности и смысла всплывало из самых глубин его памяти. Особенно зримыми и впечатляющими были воспоминания их первого периода, периода новизны и влюблённости. И ему вдруг захотелось снова такой же влюблённости, такой же страсти — как в омут с головой. Захотелось с такой силой, что за себя стало боязно. Ему вспомнилась одна его аспирантка, у которой было всё, чтобы… в омут с головой. Ему тогда даже чудилось, что она была бы тоже не против, но он справился, искушению тогда не поддался. «Однако оно же было, это искушение. Было». Он тогда взвешивал все за и против. Взвешивал хладнокровно и рационально. Теперь это казалось невероятным, но это тоже в его опыте было.

       «У неё ведь такое тоже могло быть. Даже если ничего не было, если не случилось, — влечение-то могло быть. А вдруг и не только влечение, вдруг всё было, и всё это в её опыте сидит?» Он даже похолодел, и в висках у него застучало. Такое даже представить себе было делом непереносимым. По ходу движения он опять заглянул в спальню, посмотрел на её с любовью заправленное пустое место. Уже начинало смеркаться, и поверхность одеяла была растворена в полумраке, что делало её безупречность уже не такой ясной и очевидной, как при дневном свете. «Нет, нет». Он отмахнулся от этого, как от какого-то наваждения. «Нет».

       Невестой он возил её показать деде и бабушке. Деда зашёл тогда с воли в избу, бросил на неё одним глазом взгляд из-под брови и сказал: «Ох, на улице! Охальник-ветрюгальник». — «Дед, ну, что ты такое несёшь? Что за охальник? Чего это?» — возразила тогда бабушка. — «А девкам юбки задира-а-ет…» — «Всё время ерунду какую-то», — только проворчала бабушка. А дед вовсе и не ерунду, не случайно это сказал, а чтобы глянуть на реакцию. Позже шепнул ему с глазу на глаз: — «На этой можешь жениться, у ней стыд есть. А когда у бабы стыда нет — пиши пропало». И в самом деле, ничего у неё не могло быть такого… В его опыте, во всяком случае, ничего такого по отношению к супруге не было. Додумывать можно было что угодно, однако всё это никак не подтверждалось практикой, всё это было из области предположений, всё вне опыта.

       В опыте же было то, как он перепугался, когда она серьёзно заболела. Невзирая на всё его «философское» отношение к жизни, принять, что она насовсем может быть вычеркнута из его опыта восприятия этой жизни, было делом совсем разрушительным для его восприятия этой самой жизни. Теоретически он полагал, что готов в этой жизни ко всему, а на деле выходило иначе. Он вспомнил их расставание перед её наркозом. Он вдруг осознал, что они и в самом деле могут больше не увидеться в этой жизни, если что-то пойдёт не так с этой её несчастной почкой, со всей этой операцией. И всё ему сразу вспомнилось, что было с супругой как-то связано по смыслу, вспомнилось одним цельным воспоминанием, в котором соединялось всё: с того самого момента, когда он увидел её в первый раз и до того мгновения, когда её должны были прямо сейчас везти на операцию. И самым ярким там по смыслу был её вопрос о словах, которые смогли бы перевернуть всю жизнь человека. Он вдруг осознал, что на её вопрос он за всю их жизнь так ей и не ответил. А ему в этот момент чудилось, будто ему есть что сказать. Он должен был ей сказать, что смерти нет для тех людей, которые поняли, что наше восприятие жизни отличается от реальной жизни. Смерть бывает только в нашем восприятии, а в настоящей реальности никакой смерти нет. Всё, что существует, существует вечно и исчезнуть не может, а что не существует, никак не в состоянии возникнуть. Чтобы это понять, необходимо восприятие жизни заменить на понимание жизни, надо отстраниться, абстрагироваться от непосредственного восприятия той жизни, что с телами, внутренними органами, физиологией, смертями…

       В глубине души он чувствовал полное бессилие донести всё это до человека, который не проделал такую же каждодневную работу мысли, какую проделал за десятилетия он сам, который не обладает опытом того пути, которым прошёл он сам. Но с момента на момент её должны были забрать из палаты. Она была уже под уколом: вялая и отстранённая. «Либо теперь, либо никогда», — подумалось тогда ему. И он какими-то своими словами стал ей говорить те слова, которые меняют отношение к жизни-смерти, должны бы, по идее, менять. Реакция была и неожиданной где-то, и, вместе с тем, вполне ожидаемой: она оживилась, глаза её наполнились слезами, испугом и недоверием. — «Зачем ты мне это говоришь?» — громко прошептала она тогда. Надо было говорить ей какие-то другие слова, но он ей выпалил: — «Потому что так и останешься смертной, как все». — «А я и хочу, как все, хочу со всеми», — проговорила она куда-то в себя, и её увезли. Её увезли, а её взгляд долго ещё оставался в его воображении. В этом её взгляде вместе с отчаянием было и что-то такое, что живо напомнило ему её полную сил, молодую и здоровую. Он тогда упал духом и почему-то решил для себя, что операции она не переживёт. Но она выжила и поправилась, совсем поправилась и без почки, только перестала есть свою любимую вишню.

       Теперь в этом стыдно было себе признаться, но в то время у него бродили мысли спросить у неё, не было ли у неё что-нибудь с другими во время их брачной жизни. «Хорошо, хватило ума этого не делать. Или ума хватило, или не хватило духу». А вот её слова, что она хочет быть «со всеми», заставили его тогда задуматься. Для неё залогом бессмертия было то, что она со всеми, что она — «как все». Для него же, наоборот, оставаться со всеми означало пребывание в ужасе предстоящего уничтожения смертного своего существа. «Со всеми» для него означало быть мёртвым, которые хоронят мёртвых. Он не знал, где, как и когда это было заложено в его голову, но это было так. Для него это было аксиомой, и он никогда не подвергал её сомнению.
 
       Так выходило, её опыт прожитого совершенно не совпадал с его опытом. И никакие слова, никакое учение, никакой авторитет уже не могли ничего изменить. «У нас не общий опыт жизни. У неё свой». Эта мысль поражала новизной, что там (где-то там у супруги) есть своя собственная реальность опыта, даже и сексуального. Он ещё раз заглянул в спальню, наползающая темнота уже сделала кровать одним тёмным пятном, и совсем было не разобрать, чем её место отличалось от его.

       Она-то и останется, как все, но и его собственный опыт уже вряд ли претерпит какие-либо существенные изменения, не найти таких слов, не открыть таких истин. Он уже знал всё умное, что наговорили мудрецы, мыслители и учителя за всю историю человечества. Он уже и представить себе не мог, что в истории мысли найдётся что-то такое, что оказалось бы для него внове. «Нет ничего нового под луной». И сам он не сказал в философии нового слова, от себя этого не скроешь. Он тоже был «как все». «Неужели я прожил в философии посредственной заурядностью? Неужели весь мой опыт жизни в том, что я ничто?» И ему невольно подумалось, что если он ничего не сделал, то все вместе они как-то делают то, для чего человек предназначен. И он рассердился и напрочь отверг эту мысль, потому что выходило, как у жены — «вместе со всеми». Для философа это убийственно — «вместе со всеми». И он стал придумывать себе заслуги, которыми он от других отличался, от «не думающих».

       Взгляд его скользнул по фотографиям на стене: родители, тётки, родные и близкие, одноклассники, однокашники, коллеги, его кумиры, — многих и многих уже нет. И ему самому осталось уже не много. Будет ли в жизни новый опыт, какого ещё не было? — «Вряд ли» — отвечал он сам себе. Весь опыт жизни, какой был возможен для него, он уже, видимо, познал. Что способен был постичь, — постиг. И никакие слова уже не изменят его жизненный опыт. «Просто нет таких слов». Но человек же будет развиваться дальше. Жизнь — это развитие. А значит, такие слова есть, такие смыслы есть. «Только они ещё не про нас». Оценивать свой опыт жизни в философии было чем-то сродни оцениванию своего сексуального опыта: никогда не знаешь, удачен ли такой опыт или нет. «А ученики?» Он вспомнил об учениках. «Что бы ты ни делал, любые последователи либо низведут всё своего уровня, либо поднимут до своего уровня. Толстой тут наглядный пример. А Иисус из Назарета ещё более кричащий пример. Выходит, индивидуальность всегда побеждает любую коллективную философию, добытую мудрость, исторический опыт. Однако индивидуальное умирает, а посему не может претендовать на абсолютность».

       «Жизнь проходит, и что?» И действительно, время летело. В его восприятии времена года стали менять друг друга с пугающей частотой. «А когда-то ведь зима была зимой, а лето было… целой маленькой жизнью». В воображении он увидел ЕЁ, жену, залитую солнцем, на морском берегу, стройную и свежую. Ему даже почудилось, будто он вдохнул запах морской влаги. Но тут опять эти её глаза с категорическим отрицанием быть отдельно, быть не со всеми, отрицание быть чем-то особенным. «Скоро вся эта летящая череда дней и ночей пресечётся, — и что?»

       Ощущение, что ты что-то понял, является одномоментно, сразу: «Я понял!» И ты ещё даже не знаешь, что именно ты понял, но точно знаешь, что понимание уже есть. Сейчас разум это сформулирует, только обожди. И на самом деле, разум словами складывает для тебя тот самый смысл, что ты понял. Тебе лишь остаётся удивляться, как это ты осилил до этого додуматься. С ним произошло именно так. Он уже понял что-то о себе, но и почувствовал, что вперёд с этим не согласен. А понял он вдруг то, что вся его философская подготовленность к кончине, всё только одни слова, а на деле ничем он от супруги не отличается. Для него это было крушением его собственной концепции о самом себе. Не был он готов к кончине, как когда-то Сократ, добровольно выпивший чашу яда. Только став профессором философии, он осознал, что он не философ. Оценивая свой жизненный опыт, ему приходилось признать, что ничего большего, в сравнении со среднестатистическим человеком, он не достиг. И в философии он тоже «как все». То есть ничего выдающегося он не добился, как, скажем, Сократ, Платон, Аристотель или Кант. И яд бы добровольно, как Сократ, он пить бы не стал. Креста бы он тоже постарался избежать, не как Христос. И не стал бы отстаивать истину, как Джордано Бруно, перед костром. Не стал бы.

       «Мы собираем реальность из своего опыта и живём в этой реальности. Так мы обретаем голову». Он это делал всю жизнь, делал с завидным упорством, а теперь, как что-то самое лучшее в своём опыте, вспоминал момент, как из-за НЕЁ потерял голову. «И на самом деле, как это всё же здорово — не думать ни о чём, а просто шалеть от счастья». Опять ему почудилось море и солнце и её юное, упругое тельце под ситцем, на ветру и под солёными брызгами. Выходило, что лучше всякого подведения итогов профессиональной деятельности «на философском поприще» была простая обыденность, которая говорит одно: день прошёл, и слава богу, завтра, бог даст, будет новый день. «Лишь бы он был, лишь бы настал этот новый день».

       Взгляд его упал на пиджак и галстук на спинке стула, приготовленные к завтрашней лекции. Отглаженная до накрахмаленного вида рубашка висела на плечиках. С утра он побреется (ему накануне преподнесли туалетную воду, освежающую необыкновенно), затем позавтракает, выпьет чашку крепкого кофе и пойдет по городу к своим студентам. Погоду на завтра обещали хорошую, без осадков. Эта перспектива грела ему сердце. Ему не хотелось бы, чтобы всё это исчезло из его опыта. Так он чувствовал.

       «Да и не только это. Сейчас вернётся жена, скажет какие-то ничего не значащие слова, повключает везде свет, застучит на кухне посудой, запахнет едой». И это тоже его порадует. По крайней мере, никакого отторжения не вызовет. Опыт бытия-в-теле будет длиться дальше. А вот с опытом бытия-в-духе было не всё так просто. «Опыт жизни без опыта смерти не может быть полным, а опыта смерти быть не может. Нам никогда не завершить наш опыт…» Только он успел об этом подумать, во входной двери звякнул ключ и стал проворачиваться в замочной скважине. Профессор невольно улыбнулся, это была ОНА, его супруга. Жизнь продолжалась… «А значит, сохраняется возможность приобретения любого опыта. Любого!»