Хроники Филонова

Сергей Рубцов
                1. Дождливое лето. 

Это, скорее, не лето, а осень,
Будто разверзлись небесные хляби.
Я просыпаюсь не в десять, а в восемь.
Август заныл и заплакал по-бабьи.

Я закрепляю небесные оси
и укрываю небесное тело.
Ночью попробую в небо подбросить
Голубя, что нарисую мелом.

На подоконнике соль и сахар.
Кофе допит и чай весь выпит,
А сковородки медная плаха
ждёт результата говяжьих пыток.

Вечер-погонщик меня навьючит
Мокрым, дырявым мешком листопада
и на дорожку строгим, колючим
Месяц-охранник проводит взглядом.

Завтра казенные меры и глупости
Ветер развеет суровый и едкий...
Утром надо на волю выпустить
Птицу, что нарисована в клетке.

*

Неладное творилось с погодой. Вот уже второе лето дождь лил, чуть ли не каждый день и август более походил на октябрь. Неизвестно в чём тут дело? Впрочем, природа — материя непостоянная.
   
"Это, скорее, не лето, а осень...",— подумал Дмитрий Сергеевич и что-то внезапно внутри, в глубине его, зашевелилось и тронулось с места. Так всегда бывало с ним после нескольких месяцев молчания и немоты. Он подумал, что это неплохое начало.
   
Он не был литератором. Вернее, сочинение стихов не было для него профессией и способом "заработать на жизнь". Он всегда мог заработать другим трудом. К поэзии же относился, как хронической болезни, которая проявляется периодически, и от которой нет лекарства. В ней было для него нечто мистическое, глубоко интимное, без чего он уже не мог обойтись; что-то похожее на молитву для человека религиозного, с той только разницей, что верующие пользуются для этого готовыми текстами, записанными в священных книгах, обращаясь с мольбами и просьбами к высшей силе.   
   
Филонов ничего не просил. Он, когда на него накатывали приступы его "болезни", начинал острее чувствовать происходящее вокруг и внутри него. Иногда это были просто слова или обрывки мыслей, которые слышались в его голове, и нельзя было сказать, что это были стихи. Скорее это было похоже на бормотание несвязное и не рифмованное, но уже обладающее мелодией, ритмом и размером; что-то похожее на напев матери, баюкающей грудного младенца или заклинания колдуньи и камлание шамана. Являлись другие слова, их слышалось все больше, они нанизывались, как на спицу, выстраиваясь в строчки, и тогда их можно было записать.
   
Очень важным было начало, первая строка, если она была удачной — дальше было легче. Вот и сейчас, он чувствовал, начало складывалось удачно: "Это, скорее, не лето, а осень",— записал Дмитрий Сергеевич,— "будто разверзлись небесные хляби",— эхом ответила ей вторая. "Не беда, что это не мои слова. Важно, что они точны, скрепляют и усиливают предыдущие".
   
Дождь все не прекращался. Земля уже не могла впитывать воду и повсюду собирались лужи. В них падали тяжелые капли, выбивая прозрачные, лёгкие пузыри.
   
Ему было так нестерпимо до боли тоскливо. Он чувствовал себя маленьким ребенком, брошенным родными в чужом месте, где он  ничего и никого не знает. Странно, но вместе с тем, одновременно, он чувствовал такую пронзительную нежность, так сладко ныло под сердцем. Он смотрел, как извиваясь, струятся по оконному стеклу потоки дождя, слышал мерный стук по жестяному подоконнику.
   
За окном, в мутном дождевом тумане, виднелся старый парк с пожилыми липами и березами, вздрагивающими от порывов ветра; железная решетчатая ограда, окрашенная в неопределенный, выгоревший на солнце, цвет; площадка в детском саду.
   
Дождь лил с самого утра. Филонов привык к этому и ждал его, как ждут неизбежное. Парк, игровая площадка детского сада —  напоминали ему декорацию к спектаклю в каком-нибудь провинциальном театре.
   
"Дождь на фоне детского сада",— гласила афиша. Сюжет прост. Дождь — главный герой пьесы. Пустая детская площадка, по случаю выходного дня и ненастной погоды. Старые мокрые деревья: липы, клены, березы. Их собираются срубить, потому что старые деревья, как и старые люди, никому не нужны. Ему казалось, что все происходящее за окном — сцена, а комната его — зрительный зал. Пьеса затягивалась, но остановить ее было некому, так как неизвестно было — кто главный режиссёр.
   
Тогда Дмитрий Сергеевич стал представлять себе главного героя: "Он весьма похож на человека. Бывает добрым, мягким, теплым, а иногда — злым, колючим и жестким. Он может быть проникновенным и лиричным, романтичным и музыкальным. Иногда он приятен в общении, но подчас, назойлив и неуместен, беспардонен и надоедлив. Он светловолос и голубоглаз, славянской внешности с легкой азиатчинкой в глазах и скулах. Любит слегка похулиганить: разогнать с улицы прохожих, намочить сохнущее во дворе на веревках белье,— за это его так не любят домохозяйки. Вообще, он человек непостоянный, ветреный, характера неустойчивого, изменчивого и капризного".
   
Пьеса, между тем, продолжалась. Дождю явно не хватало места на сцене и он, не
удержавшись, устремляется в зрительный зал. Заполняет кресла партера, ложи, балконы.
   
Филонов ощутил себя внутри дождя — ничего не видно, только серая, влажная пелена, состоящая из миллиардов водяных пылинок, которые проникают всюду: в волосы, одежду, проникают за воротник, пропитывают все тело — через глаза, уши, поры кожи и Филонов уже не понимал, не чувствовал, где кончается дождь и начинается он сам.
   
Если кто-нибудь мог увидеть его со стороны, то подумал бы, что он плачет, но это было не так.  Он уже не мог ни о чем плакать, потому что он ничего не боялся потерять, ничем не дорожил и никого не любил. Он ничего не помнил. Он стал дождем. Он знал, что нет ни начала, ни конца, что жизнь и вселенная это океан, только одна форма перетекает в другую, и так продолжается и будет продолжаться бесконечно; что он сам, состоящий из скопления водяных молекул, превратился в дождь.
   
"Наверное, так чувствуют приближение смерти,— пронеслось в его сознании.
— Это всё моё и во мне. Эта земля и деревья. Это тусклое, непроглядное небо".

Его наполнило ощущение неразрывной связи, родства со всей этой необъятной землей с ее неброской, скромной красотой и в глазах его, как за окном, стоял туман, и капли стекали по лицу.

2. Начало.

Да, главное — хорошее начало. Оно может быть простым. Например: "Вот и лето прошло...",— как у Тарковского. Но, главное, чтобы в начале тебя любили, когда ты еще слабый, беспомощный появляешься на этот свет... Нет. Даже еще раньше, когда ты еще не дышишь, но уже живёшь в тёплой темноте плацентарных вод и все, что люди называют «жизнью» лишь глухо доносится до твоего слуха под мерное "тух-тух" рядом, вокруг и внутри. Ты еще не знаешь, что это за стук, но он так успокаивает. Он, как маятник метронома, убаюкивает и отсчитывает маленькую, ещё не начавшуюся, но уже такую настоящую жизнь. "Баю-бай, баю-бай, баю-бай",— слышится тебе сквозь  невесомость, мерно качающуюся из стороны в сторону. Ты слышишь и чувствуешь, что тебя любят и ждут.
   
"Я просыпаюсь не в десять, а в восемь...". Филонов проснулся раньше, чем обычно. Дождь не прекращался. Все было также как вчера, и казалось, что так будет отныне всегда.
   
Ему вспомнилось детство: дом и двор в прибалтийском городе, куда волею судьбы занесло его родителей, пацанов, с которыми гонял мяч на пустыре за сараями, играл в "прятки", "казаков-разбойников". Все это было как будто не с ним, в другой, не его жизни и прошло с тех пор не сорок, а четыреста лет. Где теперь его приятели? Как сложились их судьбы? Вовка, Саня, Илюха, Лёнька... Разбросало, кого по стране, а кого за ее пределы. Нет уже ни того дома, ни того двора, ни той страны. Остались: воспоминания, ощущение утраты, старые тополя и березы вдоль улицы, да и те, наверное, уже срубили.
   
Говорят, что прошлое невозможно изменить и нет смысла в воспоминаниях, но человек ничего не может изменить и в будущем, потому что оно еще не наступило. Остается настоящее, но так ли уж всесилен человек, чтобы что-то изменить сейчас, сию минуту? Он тысячами нитей связан с прошлым, с родными, с друзьями, с любимой женщиной, с детьми, с Родиной, с землей и чтобы что-то изменить необходимо рвать эти нити, а это всегда очень больно.
   
Вспомнилось, как они с соседскими мальчишками играли, бегая по крышам сараев и кто-то сзади толкнул его в спину и он полетел вниз, сделав в воздухе "сальто мортале" упал в какое-то железное корыто, как чудом остался жив и ничего не сломал, но было ужасно больно; как испугался, когда мама, Надежда Васильевна, нарядившись в вывернутый тулуп и взяв в зубы нож, неожиданно выползла из кухни, приговаривая: "Злой чечен ползет на берег, точит свой кинжал..."; как пугался, когда они вместе со старшей сестрой Аней вечером ложились спать, выключали свет и Аня в темноте каким-то нутряным чревовещательным голосом начинала кряхтеть: "Я не А-н-я, я в-е-д-ь-м-а". (Позднее все подтвердилось и про чеченцев и про сестру).
   
Память так устроена — в ней остаются только яркие, острые моменты: сильная боль, радость, удивление, страх. Ребенок чувствует и воспринимает все чутко, ясно. Душа его открыта и светла. Прав Достоевский, если бы взрослые (родные и близкие) нашли время и силы, как много доброго могли бы они заронить в души своих детей и как бы потом, во взрослой жизни, взошли эти добрые семена и дали обильные, добрые плоды, помогали  и спасали в будущей жизни.
   
Ничто не проходит даром — ни добро, ни зло. Дмитрий Сергеевич, будучи еще маленьким Митей, как всякий восприимчивый и живой мальчик, глубоко впитывал и то, и другое. Но в детстве всегда больше светлого, доброго и радостного, чем злого.
   
Как тело человека на восемьдесят процентов состоит из воды, так и душа человеческая — из памяти. Память это не только воспоминания о своей, отдельно взятой жизни. Каждая прошедшая секунда это уже прошлое, ставшее в нас памятью, воспоминанием о жизни своего народа, страны, земли, космоса, вселенной.
   
"Посмотри на что это похоже?— спрашивала Митю сестра Аня. Была зима. Они стояли у веранды, вся стена которой была увита диким виноградом. Веранда была прилеплена к квартире отставного военного прокурора, старого еврея Ликёра. Ликёр страдал раком мозга и медленно умирал. Его иногда в хорошую погоду вывозили в кресле-каталке во двор дома. Митя со страхом и интересом разглядывал его лысую голову, покрытую бледно-лиловыми шишками и  руки, все в старческих светло-коричневых веснушках, в тёмно-синих, чернильного цвета венах и твердые, слоистые, как бы гранёные ногти на пальцах.
   
"Смотри. Эта сосулька похожа на оленя, а вот эта на колдуна Черномора из сказки",— говорила Аня.
   
Получалось это от того, что в начале зимы, когда начинало примораживать, но еще шли дожди, вода, стекавшая по дикой виноградной стене, по ночам замерзала и листья со стеблями вмерзали, покрываясь льдом, превращаясь в сосульки, принимая причудливые, фантастические формы. Митя с удивлением и восторгом смотрел на эти, похожие на стеклянные, нерукотворные, но такие живые фигурки. Отламывал и, засовывая в рот, сосал — было терпко и сладко. Незабываемый вкус детства.
   
Еще он любил, когда мама по вечерам перед сном читала ему сказки. Особенно полюбились сказки Пушкина. Про "ученого кота", про "тридцать витязей прекрасных", которые обходили дозором остров Буян, выходя из морской глубины, все в блещущих на солнце доспехах и поражала подвижное мальчишеское воображение "живая голова",  возникшая посреди поля, с которой так яростно бился Руслан. Весь чудесный, яркий и живой мир пушкинских сказок проникал в душу, освещая ее волшебным светом, делал лучше, добрее и справедливее.
   
Детство бежало легко, прыгало по булыжной мостовой, по крышам сараев, по подвалам и чердакам, по веткам старых высоких тополей. Митька не ощущал движения жизни, того, как он растет. Казалось, что так, как есть — будет всегда. Времени не  было. Это, наверное, и называется счастьем...   
   
Где-то рядом подрастали его будущие друзья. Играли в куклы и "классики" девчонки — будущие любимые женщины.
   
В городе ломали старые дома и строили новые на старом или на новом месте. Невдалеке, чуть дальше по улице, снесли православную церковь и на ее месте стали строить "Дворец строителей", потому что верующих в бога людей становилось меньше, а строителей новой жизни — все больше.
   
Митя еще не понимал  желаний и забот взрослых, и воспринимал проходящую и меняющуюся жизнь, как явления природы (он и сам был её частью). Жизнь взрослых была ему непонятна, да он нисколько и не переживал об этом. У них были свои дела — у него свои. Он понемногу, внимательно и чутко обживал данное ему место на земле.

3. Сокровенное.

Филонов очнулся, постепенно выплывая из глубин памяти на плоскую пустую поверхность реальности. Дождь, не переставая, шел не известно откуда и куда, подгоняемый резкими ударами ветра.
   
"Август заныл и заплакал по-бабьи...",— как бы само собой подумалось ему и август представился не месяцем года, а пожилым, длинноносым поседевшим немцем, который чем-то очень сильно расстроен и сидит-рыдает в своем хаусе на немецкой сторонушке.
   
Дмитрию Сергеевичу в этом промокшем от бесконечного дождя и тумана мире не на что было опереться. Он пытался за что-нибудь зацепиться, искал точку душевной опоры, но не находил. Сердце подсказывало ему, что здесь на земле он этого не найдет, потому что слишком велик и не определен мир внутри и вне него. Для того чтобы закрепиться ему следовало стать чем-то определенным, обрести более четкую, конкретную форму. Ну, хотя бы мяча или шара.
   
"Я закрепляю небесные оси..." Он постепенно постигал "невозможное" и чувствовал, что, только пытаясь достичь невозможного, можно остаться живым и честным. И ещё: ничто земное и человеческое не могут остаться таковыми вне Земли, что космос - нечеловеческое место и поэтому надо любить и беречь свою планету, и тосковать по ней.
   
"...Если смерть бессмысленна, то, стало быть, смысл нечего искать,— рассуждал Филонов,— он как-нибудь сам найдется в жизни, в процессе. Надо только быть чутким и внимательным. Человеку всегда всего будет мало: слепой мечтает - видеть, зрячий ищет внутреннего зрения и обретения души, обретший душу — бессмертия и вечного добра". Достигнут ли этого люди? Он не знал, но знал, что если не достигнут, то превратятся в зверей и сожрут друг друга.
   
Он понимал, что нужно бороться с небытием и со всем, что чуждо и враждебно человеческой жизни и творчеству. Поэзию он понимал, как душевную работу и противостояние смерти и небытию, не рифмованные слова и вообще не как слова, а как пронизывающее все его существо тепло солнца, океана и земли, порывы ветра и дождя, шелестящую музыку листьев и трав. Поэзия существовала в мире и до человека, но человек нужен был для ее ощущения и восприятия, кроме него некому было почувствовать поэтический замысел Творца.
   
"...И дана была ему планета и разумное сознание, и душа, чтобы мог он любить все сущее на земле, всякого подобного себе и всякую тварь. Создано и дано, как любимым детям небесным Отцом их. Но слишком духовно слаб человек и гордыня завладела им, не захотел он жить на земле по законам Отца своего, не принял данного даром блага и счастья, и решил, что сам, своим умом и трудом организует райскую жизнь на земле. И много достиг человек. Преодолел тяжесть земную, научился летать в небе и вышел в космос. Добыл громадную энергию из мельчайших частиц. Создал умные машины. Но не было любви в сердце его к подобным ему. Слепа, завистлива и злобна его душа.  Каждый захотел властвовать над ближним своим, а кто не покорится, того покорить силой или убить. И каждый говорил убивая, что с ним Бог и убивает он во имя Его. Опечалился Господь, ибо нет для Него большего издевательства и поругания, нежели убийство во имя Его. Миллионы и миллионы были убиты друг другом и кровь детей Его на руках и губах их. Не может остановиться в злобе и кровожадности, эгоизме и жажде власти человек. Радуется Зверь, но печалится Господь".
   
Филонов пил крепкий чай и много курил. Вокруг него шевелилась обычная, повседневная жизнь с трудами, заботами и страстями. Он что-то делал, зарабатывал какие-то деньги, чтобы прокормить себя и близких, но это было для него не главным, не существенным и случайным. Главным же он считал — способность улавливать поэзию, красоту и гармонию, как силу и свет, растворённые в океане вселенной. Это было его главной заботой и тайной радостью. Людям, окружавшим его, он иногда казался странным, непонятным и, стало быть, чужим. Его отчужденность и замкнутость в себе они принимали за высокомерие и презрение к ним. Они не понимали и не разделяли его внутренней заботы.
   
"Пусть они не любят и не понимают меня. Им нет дела до поэзии и красоты. Для них важнее хлеб и вино на каждый день, но я, все равно, буду добывать золотые крупинки слов из породы и навоза повседневной речи, отливать серебряные и золотые кирпичики четверостиший из дневного и лунного света. Я верю, что когда-нибудь настанет время поэзии, а иначе для чего всё это?"
   
И еще подумалось Дмитрию Сергеевичу, что даже одураченный и побежденный Зверем человек, дойдя до последней черты, изнасиловав и убив ребенка, вспоров живот беременной женщины, растоптав и унизив старика не сможет полюбить Зверя, мерзость и преступление свое и либо убьет себя, либо лишится разума, потому что уничтожит и предаст окончательно все человеческое в себе, отпадет от Отца своего небесного, станет "нелюдью", "не человеком", бешеным зверем, которого надо уничтожить; что зло и тьма не могут быть вечными. В этом залог и обещание вечного света и добра. Зло, небытие, хаос — тупики, откуда нет выхода, нужно поворачивать назад и искать в темных лабиринтах бытия, пусть слабый, едва различимый свет впереди. Пусть до него миллионы лет, но у человека нет другого пути и другой судьбы, иначе все бессмысленно, напрасно, иначе — смерть, мрак, небытие, которые и есть ад за которым следует хаос и черная пустота, окружающая и стерегущая нашу вселенную. Вселенная наша дышит, живет, то расширяясь, то сужаясь. Расширяется по мере того — сколько света, любви и добра в наших душах и сужается от нашей злобы, лжи и преступлений. Побеждая зло в себе, стремясь к свету и добру мы, тем самым, расширяем границы нашей вселенной и отвоевываем пространство у хаоса и пустоты.
   
— Что же дальше?— спросил он вслух. Ответа не было.