Вокзал

Владислав Кузнецов
Стоял ноябрь с его сырыми оглохшими  днями и внезапными истеричными порывами ветра. Мы с мамой ехали куда-то в поезде и застряли на странной станции на полпути. Странно – я не помню точно, когда это случилось: иногда кажется, что мне было лет десять, иногда – что намного больше. Впрочем, это, скорее всего, не так уж и важно…
Всё произошло так: однажды вечером мы остановились, по вагонам прошёл человек и рассказал, что поезд сломался, и всем надо выйти, подождать, пока подгонят другой. На вопрос, а сколько ждать? – он как-то удивлённо поморгал, а затем нарочито бесцветным голосом, каким говорят о чём-то неприличном серьёзные и скромные люди, объявил, что провести здесь придётся, скорее всего, целую ночь. И, видимо, после этих своих слов ждал какой-то реакции. Постоял ещё некоторое время, глядя в купе диковатыми и удивлёнными глазами, и, хмыкнув, пошёл дальше.
Всё это было настолько серьёзным событием, что, по-моему, никто даже не возмущался. Раз уж нас высаживают где-то у чёрта на куличках и заставляют ждать целую ночь другого поезда, значит произошло нечто неординарное и, наверное, ещё более значительное, чем крупный сбой в работе железной дороги, о чём нас, по давней традиции, не информируют, дабы не беспокоить понапрасну. Примерно так, очевидно, рассуждали пассажиры, потому что освободили свои купе очень быстро, непривычно тихо и с покорно-доверчивыми лицами стояли на перроне, провожая глазами людей в железнодорожной форме. Даже мама, обычно не подверженная стадной покорности и терпению, не возмущалась и обеспокоенно говорила: «Да что же у них там случилось?»
Наш пустой состав едва заметно покатился влево, будто легко и неопасно закружилась голова. Но всё быстрее плыли вагоны, и скоро поезд вынес на поворот последний. Вагон уплыл, растаял звук, и все почти одновременно повернулись лицом к станции.
Это было здание совершенно невероятных размеров, огромный вокзал, непонятно зачем выстроенный здесь, где вокруг не было видно ни города, ни деревни, ни вообще какого-либо жилья, а были всего две платформы и три двойных нити тусклых ненакатанных рельсов.  Мы двинулись к нему по платформе – вокзал с каждым шагом будто разбухал, рос и закрывал уже полнеба. Нас впустила в зал ожидания гигантская двустворчатая дверь, одна половина которой, рассохшаяся и шелушащаяся бурой краской, вросла в перрон, и будто сроднилась с росшей здесь жухлой травой и редкими кустами боярышника.
Зал оказался высок, но тесен, и, как ни странно, это сразу всех успокоило. Все начали обустраиваться. Сутолока, запахи вперемешку – холодной еды и несвежего белья, как всегда, на самом обычном вокзале. В зале было несколько запертых дверей. Сквозь огромные замочные скважины виднелись пыльные полутёмные коридоры, обрывки лестниц, даже что-то вроде росписи: державно протянутая рука, какие-то туманные фигуры и контуры вставшего на дыбы жеребца.
На вокзале был маленький и грязный внутренний дворик. В него выходило одно окно. Из какой-то узкой щели сюда падал густо-рыжий осенний луч. Бездумно и прощально лежала в воздухе солнечная дорога. И в её неподвижности чувствовалась бесконечная усталость бессильного и последнего привала. Луч падал на тонкий ржавый лист железа, глаз не воспринимал его как препятствие и искал продолжения рыжей тропы в углу дворика, но там стояла только сырая тень, и от этого казалось, что луч измучен и не в силах двинуться дальше, хотя бы и по всем законам оптики.
Ночь, всё стирающая ночь, пришла на землю. Сразу стало душнее и грязнее в зале, зажглись, поплыли мерцающие огоньки сигарет. Они тлели – и тогда сквозь красный жар проступали чёрные точки пепла, разгорались – и было видно, как огонь ползёт по смутно белеющей трубочке, и в хмуром кровавом свете проступали черты курильщика. Потом вдруг кто-то сообразил, что мы сидим в темноте, а этого не должно быть, и пошёл разыскивать начальника станции. Привели маленького старичка, который не боялся говорить громким, эхом отдающим голосом, в то время как другие почти шептались, будто в библиотеке. Старичок что-то кричал, и я подошёл поближе.
- Я не дам света, потому что вы не ТЕ! Когда приедут ТЕ, я дам и свет, и воду, и двери отопру!
- Какую воду? – смеясь, спрашивали из темноты.
- Такую, такую, – кипятился старичок, - воду, вы и воды-то настоящей не видели! Вот приедут – всё дам: и свет, и воду, и двери отопру, пусть тогда и в гроб меня положат, а сейчас, уйди, говорю! Ничего не дам!
Старичка уговаривали, а он всё больше сердился, кричал. Голос дробился в углах на бессмысленный и утомительный набор звуков, я устал от него и вышел на перрон. Перрона не было. Не было и второй платформы, и путей. Только степь, бесприютная и бескрайняя степь уходила к различимому ещё горизонту. И тонкий тихий свист травы в струях порывистого ветра слышался оттуда. Было не просто страшно. Природа скучала и хандрила – я это видел, - и эта всесильная хандра в сочетании с нашим ужасным положением не давала надежд на спасение. Звучит глупо, соглашусь, но тогда по какой-то странной, глубинной логике эта мысль была неопровержимой. Я стоял, прижимаясь к двери, не решаясь броситься обратно, ведь тогда надо было бы повернуться к этой одушевлённой, скучающей степи спиной. Но пересилил себя и вбежал в зал.
Никого. Они не исчезли, просто ушли. Куда? Открытые двери. Открыты все. Вот мелькнула на лестнице искра сигареты. Туда! Да, на ступеньке лежит, оплывая, брошенный окурок. Где же люди?
Я шёл по коридорам, заходил в мёртвые комнаты и своими громкими шагами не будил, а кощунствовал. Как-то раз вышел к огромному окну. Прямо в него всматривалось какое-то дерево, по-моему, дуб. Я замер, я был уверен, что увидев меня, он разобьёт стекло и ворвётся внутрь. Но ничего не произошло, и осторожно, но быстро, пока дуб не осознал спасительной для меня ошибки, я убежал. Потом зашёл в одну из бесчисленных комнат и посреди неё увидел маму. Она сидела на подогнутых ногах и плакала.
- Мам, - сказал я ласково, - ты меня потеряла? Я здесь. Я здесь, мам.
Мама торопливо и виновато закивала головой.
- Да, да, конечно, я беспокоилась за тебя, но я же знала, что с тобой ничего не случится.
Помолчала и сказала:
- Посмотри вон туда, в угол. Это я.
- Где? – спросил я нежно и жалобно, потому что испугался: мама моя сошла с ума, а мне десять лет, и я совсем один здесь, и надо что-то делать.
- Вон там, - повторила мама и улыбнулась, - подойди поближе, посмотри.
Я послушно подошёл и увидел затянутую паутиной статуэтку. Мамина рука протянулась к ней и бережно подняла. Из окна – откуда оно здесь, в тёмном углу? – упал луч голубовато-серебристого света – луна? – и осветил статуэтку. Измождённая женщина с резко изломанными морщинами усталости и боли о чём-то задумалась или, вернее, вспоминает – на сухих тонких губах невесомая улыбка, глаза прикрыты. Она нежно обнимает, а может, баюкает скрипку, сломанный смычок на земле.
- Это я,  - повторила мама грустно, но с улыбкой, - а это тоже я, - вдруг сказала она оживлённо.
Я обернулся. Мама показывала на закрытую дверь. Я пошёл к ней и тут только увидел, что стены комнаты составлены из сплошных дверей. Мама засмеялась и открыла одну из них. Комната, даже, скорее, зал. Зеленоватые шторы на стрельчатых окнах, в них светит луна. Я подошёл и резко дёрнул материю. Так и есть: «Лунная ночь на Днепре». Змеящийся медно-зелёный Днепр, воздушный силуэт мельницы. Мама смеялась:
- Смотри, это я, - и руку держала на вычурном журнальном столике. Я схватил невесть откуда взявшийся подсвечник с пятью горящими свечами и поднял над головой. Нет стен, лишь двери, двери, двери…
- Мама, что же это?! – закричал я.
 - Маленький мой, ты что, испугался? – мама подошла и погладила меня по голове, - это я, не бойся, это же я, ну, смотри.
Она развернула меня к столику и легонько подтолкнула. Я положил руку на прохладную столешницу и вдруг понял, что же меня так напугало: действительная, странная и необъяснимая тождественность этого лабиринта моей маме. Эти комнаты ничего не напоминали из её прежней жизни, не были наполнены невидимым её присутствием, как то бывает в старых обжитых домах, а просто сами по себе являлись кощунственно грубым и вещественным воплощением её мыслей, ощущений, характера. «Это сон», - пришла спасительная мысль. Ведь только во сне несочетаемые предметы соединяются странными связями настолько пластично и естественно. Но мама опять засмеялась, из открытого теперь окна дохнуло влажным и неспокойным ноябрьским воздухом, двери распахнулись, и все комнаты за ними были мамой.
- Почему они такие неподвижные, ты ведь живая! – крикнул я.
- Они просто спят, - мягко сказала мама за моей спиной, - смотри сюда.
Я обернулся: в болезненно зелёном свете луны в аквариуме неподвижно стояли чёрные рыбки.
- Они спят, - повторила мама и добавила, - пойди, посмотри, ты тоже где-нибудь рядом.
А я вдруг подбежал к окну, сорвал штору, мельком глянул вниз – второй этаж, ничего, не разобьюсь – и рванулся сквозь звон лунного стекла…
И выскочил прямо из стены на веранду. Передо мной было огромное окно, всё в пушистых и частых звёздах. Слева слышалось шарканье ног и бормотанье, за какой-то дверью качнулся и погас танцующий огонёк свечи. Я тихонько подошёл и открыл эту дверь. Низкий длинный коридор. Впереди, шагах в двадцати, - старичок, его кудрявые тонкие волосы золотились от огня. Я, не торопясь, нагнал его. Он, не замечая меня, что-то с горечью бормотал. Прислушался, и почему-то холодок прошёл по спине. Свеча качалась, огонь приплясывал. «Мы не боги, но что же нам делать, если в наших руках только пепел и пыль. Пепел наших домов и пыль…» Он остановился и вздохнул, будто ему стало плохо. И снова шарк, шарк... и тени – жутковатые пародисты – крадутся следом. «Пепел наших домов и пыль, что осталась от майских цветений дальних лугов, куда путь позабыт.»
Я тронул его за плечо. Старичок, не вздрогнув, обернулся. Да, тот самый, что кричал в зале ожидания о какой-то воде, и голос его дробился в пыльных углах и надоел мне.
- Где все? – тихо спросил я его, - Когда кончится ночь? Как отсюда выбраться?
Он строго и осуждающе посмотрел на меня, мягко высвободился из-под руки на плече, вздохнул и, протянув руку куда-то в пустоту, открыл невидимую дверь. Она скрипнула и впустила в коридор запах старых книг и свечного нагара. Старичок шагнул туда, пропал, не торопясь, притворил невидимую дверь, звучно хрустнул в замке повёрнутый ключ. Всё. «Мы не боги, но что же нам делать?..» В наших руках – пепел и пыль… В коридоре стояла полная тьма, только оставленный или забытый старичком сальный подсвечник с одной свечой отталкивал наползающий мрак. Я поднял его и пошёл.
Коридор был бесконечным. Я шел, свет выхватывал из темноты однообразную мозаику паркетного пола, и чувствовал странное спокойствие. Неслышно шепча, мы со свечой будем идти так вечно.. И мы в самом деле шли очень долго. Мы даже о чём-то разговаривали, кажется, я читал стихи… Не помню. Но свеча догорела, пламя болезненно дёрнулось, отразившись в восковом озерце, и погасло. Я подождал, пока в глазах перестанут плыть зелёные огни, тихо поставил подсвечник на пол и пошёл дальше. И почти сразу наткнулся на дверь. Коридор закончился.
Я вошёл и с тоской понял, что вижу себя. Пустая комната с дверями вместо стен. Двери от пола до потолка: огромные дубовые, солидные; фанерные с железными захватанными ручками; стеклянные – сквозь зеленоватое, будто бутылочное, стекло виднеется что-то знакомое, какая-то часть меня.. Да и потолок – я присмотрелся, точно! – под слоем штукатурки  - двери, двери, двери! Интересно, а пол, он под ковром. Я приподнял ковёр за край. Дверь! И ещё одна. К чёрту! Я развернулся, чтобы выйти в чёрный коридор, пусть без свечи, пусть один, я буду ходить по нему до утра, если оно когда-нибудь наступит. Не было коридора. Была стена, сплошь, от пола до потолка занятая дверями. Разной высоты, ширины, они, всё же, подходили друг к другу вплотную, и нигде не оставалось ни клочка стены. Я обречённо дошёл до середины комнаты и сел в кресло – откуда оно? И вдруг, будто толчками, ко мне стало приходить… понимание?, принятие?, как объяснить то, что я стал будто вспоминать эту комнату и каждую из этих дверей, и это кресло? Я теперь видел ясно себя в комнате, дверях, ковре, кресле. Всё это было слепком с моей души, не грубым, не примитивным, - просто точной аккуратной маской – посмертной? Нет, вон огонь свечей на столе качается. Из этой комнаты ведут двери – то связи моих мыслей и воспоминаний: логичные, стройные, которыми я всегда так гордился; причудливые, подсознательные, что открываются неожиданно и пугающе. Я встал и открыл низенькую дверь. Маленькая комнатушка, тёмная, лишь две тонких церковных свечи горят в двух разных углах, ничего почти не освещая. Это воспоминания моего раннего детства. Едва помню и то какие-то обрывки. Две свечи… Следующая дверь. Комната с двумя окнами, в них – море. Ходит грузно, месит волны. Это уже не так просто, но тоже совершенно правильно. Взгляд в сторону и снова в окно. Какое окно? Не было никакого окна. Дверь! Всё правильно, так и должно быть. Дверь с двумя полосами рифлёного, салатного цвета, стекла. Ручка медная или бронзовая, вытертая до тусклого, старческого блеска. Поворачивается легко, а дверь немного сопротивляется, наверное, с той стороны мягко, неторопливо входит в гладкий цилиндр смазанный поршень – пружинный механизм подождёт, пока я войду, и начнёт с шелестом распрямляться, закрывая эту аккуратную почтенную дверь с бронзовыми ручками. Так и есть. Но мне уже не до него. Посреди комнаты стоит стол, а на нём… На нём стою я.
Я взял в руки почему-то зажиренную, немного скользкую статуэтку и ужаснулся небрежной точности и верности лепки. У маленького человечка было две головы. Одна, крупная, на буйволиной шее, немного отклонялась назад, потому что спереди и немного слева к лоснящемуся горлу лепилась ещё одна, сумрачно и безнадёжно смотревшая на меня исподлобья. Почему-то мне не захотелось долго смотреть в эти глаза.
В комнате был ещё стул. Я сел на него, повернул голову – на стене появилось большое окно. За ним была, скорей всего, осень. Или очень ранняя весна, когда кажется, что этот год – последний, что природа не сможет вынырнуть из своей летаргии. Дождь и серое сукно над головой, к нему выразительно протянуты мёртвые ветви – и так будет всегда… Я опустил глаза, будто застеснявшись. Неужели такое вот серое безвременье у меня на душе? Снова посмотрел в окно – не было окна, не было и дверей. Очень бедная, очень скучная комната с пыльной слабой лампочкой на гнутом шнуре. Всё обыденно, привычно, может, и было так всегда? Ни тридцати лет, - так сколько мне, кстати, лет? – ни  мамы, ни вокзала, только вот эта неустроенная и безликая комната, где я сижу на стуле уже, наверное, очень долго, держа в руках ненужную копию самого себя?
Я встал и начал искать дверь. Стены были холодны и бесчувственны, но я на них почему-то не обижался, а злился только на потолок, до которого не мог достать, чтобы ощупать и простучать. Стоя на стуле и пытаясь хоть допрыгнуть до потолка, я посмотрел вниз и увидел дверь. Она была в столе. Сама столешница открывалась, как сундук, если потянуть за маленькую ручку – я её сначала не заметил. Под столом, конечно, ничего не было, он стоял на четырёх грязных и побитых ногах, но когда я приоткрыл дверь, в щель ударил холодный резкий воздух. Он пах речной водой и речным ветром, он принёс волшебные звуки – плеск волны в камышах. С той стороны двери к ручке была привязана резиновая лодка, почти такая же, какая была когда-то у нас с папой. Она покачивалась на неспокойной воде и толкалась в дверь с гулким и упругим звуком, будто говорила неразборчиво: «Бом-м-дон-н, бум-м-дон-н».
Я спешил, я боялся, что дверь вырвется из рук и захлопнется, став, наконец, безобидной и безнадёжной крышкой расшатанного стола. Чуть не упал в тёмную недобрую воду, которая всё же казалась мне самой безопасной и родной в мире. И, конечно, в лодке сразу нашлись два жёлтых лаковых весла. Секунду поколебавшись, захлопнул дверь и оттолкнулся от неё. Отплыл и оглянулся. Дверь чуть возвышалась над тихо роптавшими камышами, и мне показалось, что она открывается – я налёг на вёсла.
Было пасмурно, смеркалось, кроме того, вода оказалась холодной, прямо ноябрьской, и, как только я переставал грести, начинал не на шутку замерзать. Ориентироваться было невозможно  – в камышовых лабиринтах лучше и не пытаться запоминать места – всё вокруг смещается и поворачивается, будто с разной скоростью провозят однообразные декорации. Самое главное – я даже не представлял, где может находиться берег. И плыл, кружа по бурым протокам, слушая сбивчивые, шелестящие подсказки камышей и радуясь вещественности, непридуманности этого мира. И когда совсем стемнело, перестал грести, обхватил колени руками и будто уснул. Странный покой пришёл ко мне. Не безразличие отчаяния, а тёплая уютная полудрёма, в которой пробегали обрывки каких-то смешных и улыбчивых мыслей. Мне совсем не было холодно, и казалось, что я заперся на ключ в собственном уютном и надёжном домике и смотрю на темнеющее небо и чёрные тучи камышей из окна. А окно – это мои глаза. Это было так приятно, что я совсем окоченел, и хорошо, мокрый лист камыша попал мне в лицо – я очнулся. Очнулся и испугался.
Беззвёздное небо не то опустилось совсем низко, не то его не было вообще, и неживой чернотой навис надо мною Космос. Ветер усилился, волны толкали лодку, временами я чувствовал, что меня разворачивает. Камыши тревожно вздыхали в темноте. Иногда я наталкивался на камышовый островок, стебли хрустели и вминались куда-то, а меня нетерпеливый ветер разворачивал и нёс дальше. Наконец, я ухватился за один этих островков, заклинил в камышах вёсла и стал ждать утра. Ветер подул ещё немного и начал стихать. Я лежал на дне, спасаясь от него, и увидел, как зажигаются звёзды. Всё замолкло вокруг, и только они странно беззвучно мерцали высоко-высоко над головой. Наступил, наверное, полный штиль, даже камыши притихли, а звёзды в воде почти не дрожали. Голова была ясной, я смотрел вокруг и неожиданно откуда-то появлялись фразы, точные и будто звеневшие. Я вдруг понял и вокзал, и старика, и его неуклюжие стихи – всё стало на свои места, вся сложная многоэтажная картина человеческой души… А может быть, мне всё просто показалось, почудилось, привиделось?..
И всё же было очень холодно. Я нашёл Полярную звезду и решил плыть на север, чтобы хоть не кружить на одном месте, чем, похоже, занимался до сих пор. Толкнул вёслами звёздное податливое зеркало – два чёрных водоворота закружились и неслышно, с полупоклоном, отошли… Вскоре я увидел странный свет. Какой-то огонёк мелькал между камышами, он приближался, тени танцевали, завораживали своим ритмом: с протяжными паузами и кошачьими неуловимыми движениями. Я перестал грести – меня несло течение. Огонёк всё ближе, ближе. Вот сейчас. Свеча! Дверь-стол и на ней статуэтка с беспокойным флажком пламени над ней. Та самая статуэтка из комнаты, которая «я». Обе головы уже оплавились, но свечи, наверное, хватит ещё надолго, может быть, до утра. И тут я заметил, что дверь под нею тонет. Я едва успел подхватить свою восковую копию.
Течение внесло нас в тоннель из склонившихся камышей. Я поставил свечу на круглый борт и двинулся в путь. Мы плыли очень долго под пушистой крышей, сквозь которую светили гранёные песчинки звёзд. Мы плыли очень долго по Млечному пути, потому что звёзды рассыпались по воде и голубыми искрами  убегали из-под вёсел. И всё это время свеча горела, чуть отклоняясь назад и оставляя в чёрном воздухе золотистый след. И я уверен, что камыши расступались, лишь только на них ложился лёгкий красноватый отблеск. И ещё я представлял, как с неба кто-то смотрит на этот очарованный край и видит, как движется, вспыхивая и пропадая, золотая звезда; совсем как я, посмотрев на небо, вижу далёкие звёзды, запутавшиеся в камышах… И мне казалось: эта ночь так тиха, недвижна и чутка, что тот, кто видит мою свечу, может увидеть и меня и почувствовать, что чувствую я, и услышать, что я говорю ему под этим пушистым сводом, над этой тихой звёздной водой… Мы плыли очень долго и разговаривали со всем миром – я и моя свеча, которая тоже я. Под утро, когда уже погасли звёзды, мы пристали к берегу. Низкий, влажный от росы, он был каким-то уж очень бесприютным, но я вышел из лодки, взял огарок свечи и пошёл в серый предрассветный туман. Мне хотелось опять идти волшебной дорогой, разговаривая со Вселенной, и тревожить веслом звёзды. Но здесь всё было по-другому.
 Неудержимо рассветало, и свеча догорела. Будто умерла – тихо, медленно и бессильно. А я вышел к платформе. На ней стояли молчаливые люди и смотрели в одну сторону. Я подошёл к одному и шёпотом спросил: «Что происходит?» Он с трудом оторвался от каких-то своих мыслей и, помолчав, ответил: «Подают поезд». Я пошёл искать маму и скоро нашёл её. «Мам, а вот и я», - сказал я тихо и почему-то немного грустно. Мама посмотрела на меня и улыбнулась, я увидел, что она почти не волновалась, и обрадовался. «Мам, а где вещи?» - «Они уже дома, сейчас только с нами разберёмся и поедем домой» - «Мам, а куда «домой»?» - «Ну, как? Домой. В наш дом, куда же ещё?».
Из редкого уже тумана донёсся гул. «Поезд, поезд, поезд,» - зашептали вокруг. Он вылетел из сумрака, грубо смяв и отбросив на платформу пласт воздуха, и, взорвав тишину, начал вечную пляску всех поездов – лязг, скрежет, драка негибких, неживых мускулов из стали. Огромные, высотой с двухэтажный дом вагоны с разными дверями: железными вагонными  и деревянными домашними, постными дверями офисов и пышными – особняков. Так продолжалось очень долго – мимо проносились километры вагонов. А солнце всё никак не всходило…
Но всё же поезд остановился. Люди ринулись в вагоны. Мелькнули на мгновение в проёмах открывшихся дверей солнечное море, небоскрёбы, сад, уютный двухэтажный домик, парусная регата… На платформе осталось человек десять, как и мы, нерешительно переминавшихся перед своей дверью. Они подходили к вагонам и исчезали в них. Мы остались вдвоём. Над дверью вагона, остановившегося напротив нас, было написано: «Дом». Я взялся за ручку. Что? Полутёмный плюшевый кабинет? Вилла под голубым небом? Или бревенчатый домик на берегу озера? Я открыл дверь. Мы вошли.
Степь.
Безответная и могучая, живая и равнодушная, всегда правая. Ветер гнул непокорные травы, и степь текла куда-то, убегая от самой себя. Над синим холмом появился золотой дрожащий нимб – вставало солнце.