Биография.
Сколько же на долю этого поколения выпало! Историки написали толстенные тома про революцию и гражданскую войну, голод двадцатых, коллективизацию, раскулачивание, репрессии сороковых годов, Отечественную войну, голодное послевоенное лихолетье, нефтяной и газовый бум Тюменщины, беспредел перестройки - и все это уместилось в биографии одной женщины. Худенькой, маленькой! Диву даешься – откуда они, то поколение, черпали силы, зачем им было отмеряно столько? Что такое было заложено в них, что утеряли мы, теперешние, коль у некоторых из нас и в тридцать лет душа гнилая и нет ни сил, ни желания жить?
Нина Георгиевна Суслова, в девичестве Кошарова, родилась в деревне Шабутино Челябинской области. Шла первая мировая война. России не впервой было воевать, тем более, война шла далеко от Урала. Все для Нины начиналось хорошо: ее любили, семья жила в достатке. Дед много работал. И землица у него родила, и озеро, которое семья арендовала, рыбное было. Жить бы да жить, да революция грянула. Уравнять всех некоторым захотелось, отобрать трудом нажитое. Революция ведь и делалась от зависти к чужому богатству, уму, достатку, предприимчивости.
Революцию Нина Георгиевна не запомнила, малая была, а вот голод 21-го года хорошо запомнила. Страшный голод был. Людей ели. У них в деревне в погребе у соседки потом нашли 12 черепов детских. Это ж до чего люди доходили! По большаку к городу вереницы опухших, ослабших тянулись. Кожа и кости. Они готовы были за пригоршню еды целовать ноги. Все больше женщины да дети брели. Их вот и убивали. Нина Георгиевна помнила, как отец однажды пригнал в деревню троих мужиков. Кнутом пригнал.
Поехал отец на лошади в поле. Смотрит, костер горит, пятеро вокруг сидят, варят в котле что-то. Подъехал предупредить, чтобы огонь не упустили. Один из мужиков начал мешать варево, а оттуда детская ручонка высунулась, да коса с бантиком у костра в глаза бросилась. Отец и разошелся, начал хлестать кнутов извергов, конем топтать. Двое, что покрепче были, сбежали, а троих пригнал в деревню. Так деревенские их без суда насмерть забили.
« От голода маленько оправились, тут НЭП ввели. Кто хотел, землю получил. Послабление во всем вышло. Работай, торгуй. Деньги у людей появились. Строиться стали. Те, у кого семьи большие были, где рабочих рук много, куда как зажили! И мы строиться начали,- рассказывала Нина Георгиевна.- Хороший дом пятистенок подняли. В хозяйстве две лошади, три коровы, овцы, куры, земля – все было. Хорошо к тридцатому году зажили. Да позавидовали нам. И кто позавидовал – родня! Сестры мужа брат. В это время уже кулачили. А по - простому – сводили счеты. Вот он и написал донос, позарился на наш дом. Во вредители нас подвели: и говорим не то, и работаем не так. Тогда просто ошельмовать было. Собирали сход, без суда, кагалом, голосовали. В кагале лодыри, пьянь, у кого свободного времени ходить по митингам, чтобы поорать – вдоволь. Вот таких подговорят, пообещают, что треть отобранного у раскулаченных пойдет им – они и голосовали. Глядишь, не работая, обзавестись кое-чем можно будет. Зависть к чужому богатству – страшная штука, тут не смотрят, что ты от зари до зари гробишься, тут главное, что ты «не как все».
Вот в 30-м году нас и подвели под кулаков. Отец в тот день уехал платить налоги, когда нас пришли раскулачивать. Подгадали так. Ночью нас и погнали. С собой взять можно было лишь то, что на себе. Ну, надели мы по трое платьев, ну, по две шубы, дозволили взять узелок с мелочевкой и все…А мне и пятнадцати годов не было. Увезли на подводах в Миасс. Отец узнал про раскулачивание, вдогонку за нами скакал, лошадь загнал. В Миассе посадили в скотские вагоны с нужником в углу, под охраной, с закрытыми дверями, и повезли дальше. Вагон набит людьми: и молодые и старые, и женщины и мужики, девки молодые – все вместе. Всё на виду. И есть, и естество справлять. Это теперь нравы поупростились. А тогда молодым девкам каково?!
Помню, на одном из перегонов остановили поезд, парашу выносить стали, людей не выпускают, одна молодайка соскочила вниз, села под вагон. Охранник ее штыком колет, а она кричит, что не может там в вагоне при всех: «Коли, если совести нет. Коли! Пока не оправлюсь, не пойду».
Привезли в Тобольск. Свезли всех в монастырь. Поп запомнился там – злой, никуда не пускал, кричал. Ну, и начали нас переправлять на места приписки. Из Тобольска обозом, лошадей двести, повезли нас в Малые Армизяны. Деревня такая на Оби. Оттуда, как только сошел лед, на пароходе «Москва» повезли вниз по Оби. Везли в трюмах, наверх не пускали. Духота, вонь, болезни пошли.
Пристанет пароход где-нибудь к берегу, высадят партию на пустое место. Нет бы, по деревням селили, а то заросшую глушь выбирали. Лопаты, пилы, мешок муки скинут как собакам…Эти остаются, остальных везут дальше. Так нас привезли в Перегребное. Лес. Пустой берег. Одна небольшая хибарка да хлев. Восемнадцать семей сселили здесь. Уполномоченный речь сказал, как бы благословил: «Вот ваша вторая родина. Стройте дома. Живите…»
Начали обживаться. Копали землянки, ладили шалаши. Наша семья с еще одной поселилась в хлеву. Сделали нары из жердей. Ютились на нескольких квадратных метрах.
Трудом государство перевоспитывало таких, как мы. Трудом. Самым тяжелым. В пятнадцать лет я лес пилила поперечной пилой, откуда и силы брались. Маленькая, худенькая. А лес стеной стоял. Подпилишь, бывало, лесину, а она стоит, падать некуда. Шест берешь, пять-шесть человек упираются и толкают до посинения. И сучки обрубала, и разделывала, и таскали бревна на себе по покатушкам. За лето хибары какие-никакие срубили.
Вскоре в колхоз нас сбили. И опять на бабах все. Сколько землицы на себе подняли! Трава по пояс, лопаты тупые, дерн не проткнуть. Пока траву выдергаешь да вскопаешь – с ладоней сто слоев кожи сойдет. А уж когда в рыболовецкие артели перевели, то и ледники, мы, бабы, набивали. Мужики нарубят лед, а мы его веревками на берег вытаскиваем да ямы, загодя выкопанные, бутили.
Голодно жили. Ни магазина, ни разнообразия в продуктах. До войны и в войну рыбу ловили. От зари до зари. Все вручную, все на себе. Хлеба давали 500 грамм, рыбы в волю не ели, всего 300 грамм выдавали. Если башлык – старший над нами на рыболовецких песках, а были они тогда в основном из ханты или манси, народность местная такая, - хороший попадался, так даст поесть пойманной рыбы, чтоб никто не видел. Попадался плохой – ничего не давал.
Ловили рыбу босиком сразу после ледохода. Ноги все в язвах. У меня один год язвы такие были – палец в дырку лез. Лечить нечем и некому было. Какие нам, сосланным, доктора? Хорошо одна старуха из сосланных научила березовыми сережками лечить. А то б без ног осталась.
Одежонка – телогрейка да штаны ватные. Ни паспортов, ни трудовых книжек. Уехать никуда нельзя. Полная зависимость не только от председателя колхоза, но и от любого начальника. Чтобы убежать из колхоза, от такой жизни, многие молодые девки выходили замуж за местных. Приехал раз такой жену выбирать: трубку курит, слюни текут, вонючий…Выбрал самую молодую…Шел 1932 год.
В 1935 году полегче стало. Завели коров, огороды. Нам на развод дали блюдечко картошки. Посадили на семена, вырастили. На следующий год уже ели свою картошку.
На покосах работали с семи утра и до двух часов ночи. А покосы-то, заливные луга по островам да старицам. Косишь в воде, да вытаскиваешь на хребту траву сушить на сухое место. На ногах самосшитые сапоги, низ из кожи, верх брезентовый. Те, кто имел корову, огород – жили. Сводили концы с концами. Крынка молока стоила 30 рублей, ведро картошки – семьдесят рублей. Хлеб не продавали. Хлеб выделялся на едока.
В 1939 году умерла мать. Надорвалась. Я одна осталась. Батька еще раньше сгинул, не вернулся с рыбалки. В 1941 году была по весне большая вода. Все затопило. Сено не заготовили. Почти всех коров пришлось зарезать – кормить нечем. Вот уж голод был. А тут еще война. Много наших от голода умерло. И кору ели, и траву. Вначале войны мужиков наших на фронт не брали, а в 1943 году, когда солдат стало не хватать, и до нас очередь дошла. Годных всех позабирали. Битые да калеченные остались. Я к этому времени замужняя была. Да только короткая жизнь замужем оказалась, видно, домовенок не уберег.
У нас говорили: «Девка плачет – хорошая баба будет». Если б слезы наши в одно место слить, не знаю, что и за глыбь получилось бы…
В войну легче все лишения переносить было, всем тяжело, все гробились, тут не до личных обид. Да и отношение к нам помаленьку изменилось: какие мы вредители были – работали, подчас, больше вольных.
После войны разрешили нам выехать на прежнее местожительство. Поехала я домой на разведку. Все - таки и годов много прошло, и обида, что несправедливо с нами обошлись, еще не прошла. Приехала, в доме чужие живут, выгонять не будешь, никого из родных не осталось, земли своей нет. Денег, чтобы дом купить нет. А у меня трое детей уже. Потыкалась, помыкалась, да и вернулась в Березово. Устроилась истопником в исполком. Топила двенадцать печей. Вымыть коридор, напилить и наколоть дров – это мои обязанности. Жила в маленькой комнатенке, шесть квадратных метров. Ночью ложусь – одного ребенка в ноги кладу, маленькую к груди, старшая на табуретках. Семьдесят рублей получала. Вот так и жила. Детей растила, какое – никакое образование им дала. По миру никто не пошел и в тюрьме не сидел. Дети хорошие выросли. Не бросали меня. И в Надым с Казымской партией глубокого бурения сюда перебрались, меня к себе забрали. Первое время работала на почте на полставки, получала 45 рублей. Радовалась и этому. Воду на саночках возила от колодца, дрова стаскивала, откуда только можно, ведь в Надыме тогда ничего не было. Что греха таить, воровала дрова у экспедиционных, от их циркулярки. Помогла вырастить внуков, есть правнуки, праправнуки…
С пятнадцати лет работала, а на пенсию не проживешь. Плохо слышу, плохо вижу. Работала, работала, а в результате – никто я. Поди, докажи, что сослана была, если сельсовет наш с документами сгорел. Дочка попыталась выправить документы – концов не нашла, все, с кем горе мыкала, умерли. А я все живу, все лучшей жизни жду…