Пазлы детства. 7

Зинаида Синявская
               
                Встреча.

       Папу собралась встречать целая делегация. Глазами я не помню ничего, ни лиц, ни разговоров, ни как шли, ни как встретили, ни как увидели, кто увидел, ни как я всю дорогу домой восседала на папиных плечах – ничего этого не сфотографировалось. Но внутри у меня отпечаталось то, похожее на электрическое, напряжение, что исходило от всех, тот магнитный узор переживаний, сложившийся внутри каждого и  проступающий  наружу движениями, жестами, взвинченностью, интонациями,  улыбками.
       
       Хотя, хотя... Я замираю, и вижу то не запечатлённое сознанием, но где-то тлеющее, вспыхивающее слабыми искорками.
Мама в бежевом костюме. Одна. Тенью.Силуэтом. Дядя, высокий, стремительный, над всеми.Осторожно,он не радуется. Точно, он не радуется, снисходителен к общей приподнятости, только снисходителен. Радуется тётя Валя. Через три месяца родится Сёмка.Она ведёт меня за руку. Мы с нею почти на равных, знаем папу по фотографии. Хоть я и видела его прошлым летом в зоне, но не помню. Дедушка подходит к нам уже на вокзале, торжественный и взволнованный, с ним тётя Мина, папина сестра. У неё цветы? Или это цветы на платье? Чья-то юбка воланит перед глазами. Между мамой и тётей Миной прямая линия с двумя колючими стрелками на концах. Бабушка осталась дома. Кто-то же должен быть дома. И папина мама, моя бабушка Маня в её доме ждёт, она не ходит, она парализованная.
       
       На перроне толпа встречающих. Корявый голос вокзального радио. Гудок паровоза. Дым. Много вагонов. Проводницы в дверях. Окна. Лица. Ну где, где? Говорят, что первой папу увидела тётя Валя. Ну а её он признал уже по наличию меня. От вокзала долго идти прямой дорогой, потом сворачивать к нам или дальше прямо к дедушке. Мама спросила у папы: куда ты пойдёшь? Куда ты пойдёшь? - с этим вопросом она прожила год. И готовила себя к любому его ответу. Мама была женщина гордая. Домой,- ответил папа,- куда же ещё? Вот она, мужская немногословность. Да и то сказать, перед ним никаких вопросов не стояло. У поворота приостановились и разделились, все повернули к нашему проулку, а  дедушка немного помялся и пошёл дальше, ему надо было привезти бабушку Маню к нам.
       
       По переулку шли очень счастливые люди. И соседи выглядывали в окна и выходили на улицу поприветствовать, потому что счастье большое, когда возвращаются домой.

    
               
                Дудочка

               
     Папа привёз мне дудочку. Телесного цвета дудочка с отверстиями в трубке, с белым мундштуком и раструбом сантиметров пять в диаметре. Гуттаперчивая дудка и звуки выскрипывала гуттаперчивые.

     Двери в доме хлопали и калитка не закрывалась. Приехали родственники. Людей было больше, чем на дядиной свадьбе. В кухне жарилось и варилось. Женщины суетились, мужчины курили и беседовали во дворе. Я дудела в свою дудку, бегала за дом к Карпенкам  подудеть, когда меня отправляли – дудела поочереди каждому, кто обращал на меня внимание, а тем, кто не обращал, дудела ещё настойчивее. Наконец бабушка не выдержала, выдернула у меня дудочку, забросила на кухонный шкаф и сказала сердито тёте Розе: нашёл что ребёнку привезти! Я надула губы и пошла рассуждать, почему дудочку ребёнку привозить плохо.

      Папа ещё привёз самодельные ножи с очень острыми лезвиями и рукоятками из плотно подогнанных прозрачных разноцветных шайб. В одном из них внутри рукоятки просматривался чёртик, в другом  женская фигурка, и это, похоже, было шиком, это должно было характеризовать умелость рук, папа работал в тюремном заводе токарем и слесарем, но бабушка эти ножи считала свидетельством плохого вкуса: ты посмотри только на это жлобство,- говорила она своей сестре, той же тёте Розе.

      Ещё папа привёз картину. Картина была свёрнута в рулон, на ней неизвестный нам художник, папин товарищ, изобразил папу, маму и меня между ними. Я поняла, как он это сделал. Маму и меня он скопировал с одной фотографии, а папу срисовал с той фотографии, где папа в будёновке, только вместо будёновки он придумал папе шевелюру. Картина была метра полтора на метр, густо намазана масляными красками. Как видно, папа был не чужд  восприятию живописи, во всяком случае, это говорило о его стремлении к культуре, и о том, что он о нас думал. Что бабушка говорила о картине я не помню, но рулон этот ещё много лет валялся в сарае.

      И на подзеркальнике много лет стояла необычной формы большая коробка, обтянутая  красным  шёлком. Внутри, в двух углублениях среди вспенённого белого атласа, лежали две прямоугольные бутылочки – духи и одеколон «Красная Москва». Далеко не каждая женщина получала в подарок лучшие по тем временам духи. Недаром всё-таки по дороге домой папа заезжал в Москву.


                Притирка

       Папино водворение в нашу жизнь полностью сосредоточило на себе моё внимание. Он сидел посреди двора на низенькой скамеечке, выгревая на солнце угристую спину, о чём-то своём сосредоточенно думал и курил не переставая. Как большой камень посреди мелководья, как Гулливер в стране лилипутов.

       Я крутилась вокруг него, изучая и приноравливаясь. Подкравшись сзади, длинной соломинкой проводила по выступающим позвонкам, сыпала песок на плечи, брызгала водой, выскакивала из-за занавески с пугающим криком, всячески провоцируя его к общению. Но к общению с пятилетней девочкой папа был совершенно не готов. Единственное, что приходило ему в голову - щекотка. Я смеялась до икоты, вырываясь из его больших рук. Убегала, и снова заигрывала. И снова он меня щекотал, не выпуская. В какой-то момент мне стало невмоготу и я укусила его за палец. От неожиданности папа меня отбросил шлепком, от его пятерни остался отпечаток, я голосила, бабушка ворчала, а мама приказала ему руки не распускать. Я посматривала на него из-под лобья, не приближаясь, обиженная и разочарованная.

       Мамин запрет папа нарушил один раз. Я проверяла, как сейчас модно говорить, пределы дозволенного.Влезала на табурет и, поднимаясь на носки, пыталась дотянуться до картинки на стене.Тыщу лет она была мне нужна! Папа запрещал, и чем больше он меня останавливал, тем настырнее я продолжала.Наконец табурет перевернулся, я упала, папа схватил меня и от души по полному праву дал по попе. Несколько дней я не могла сидеть, между родителями разразился скандал, мама сказала папе: или-или. И я уже смотрела на него не обиженно, а победно и отчуждённо.

       Папа устроился работать на завод, приходил вечером в рабочей одежде, которую называли рОбой, она была в мазуте, металлическая пыль въедалась в кожу, окрашивая её синевой, поэтому руки не отмывались. Бабушка наливала ему суп или борщ,он угрюмо ел, брал портфель и уходил в техникум. С физикой, математикой он справлялся, но литература была для него неприступной крепостью. «Погиб поэт, невольник чести, пал, оклеветанный молвой»...Папа обречённо повторял и повторял, язык у него начинал заплетаться, и ясно было, что он ненавидел уже и оклеветанного поэта, и Лермонтова, и эту чёртову литературу. Бабушка сетовала: ребёнок уже выучил, а этот... и она махала рукой.

       Ко всем праздникам на заводе организовывали детские утренники. Вот тут уже папе от меня была слава.В красном уголке,( клубом тогда ещё завод не разжился), меня ставили на стул и я громко, с непонятно откуда взявшимся выражением читала вдохновенно « свинцом в груди и жаждой мести, поникнув гордой головой» и моя голова тоже никла, и аплодисменты гремели и я равно любила восхищённой любовью и кудрявого погибшего поэта и автора этих душераздирающих строк и бледно-конопатую тётю Веру, культмассовика, одаривавшую меня конфетами и призами.