Шкатулка с секретом. Очерк, предисловие к мемуарам

Ирина Ракша
                На фото.
1) Надя в родной деревне Винниково.Курская губерния.
2)С орденом Св.Анны, полученном от Государя за участие в Первой Мировой Войне.
3) Скульптор А.Конёнков,«Портрет Плевицкой» по заказу С.Рахманинова.Ныне в Москве, в музее скульптора.
4) Танцор Эдмонд Плевицкий с женой Надеждой на театральной сцене.         

Ирина РАКША

   Эта книга — мемуары знаменитой певицы начала века о годах ее молодости, о необычном приходе в большое искусство, о встречах с Собиновым, Шаляпиным, Рахманиновым, Есениным. "Ее любили все, начиная с Государя и до последнего его поданного”, — писал Бенуа. Она принесла из русской глубинки и впервые подняла на величайшую высоту — душу России — Народную Песню. Судьба певицы и ярка и трагична как судьба страны. Революция рассекла ее жизнь как и жизнь всего народа — надвое. Но и в эмиграции эта героическая женщина, распятая на кресте времени, до последнего вздоха оставалась верной дочерью России, ее символом.
  Эта книга — осуществление мечты певицы, ее запоздалое возвращение домой. Осуществление и моей мечты... Я глубоко благодарю всех, кто помог мне, автору пятнадцати книг прозы, ряда сценариев и альбомов покойного мужа — художника Юрия Ракши, осуществить в наше сложное время самое трудное для меня издание — подарить широкому читателю и специалистам книгу моей бабушки. Спустя семьдесят лет после ее написания


                ШКАТУЛКА  С  СЕКРЕТОМ               

               
                I

В прошлом веке Герцен, скорбя по поводу пяти казнённых декабристов,
сказал: «Сколько ума в обороте убавилось!»
        Сколько же ума и талантов убавилось в обороте многострадальной
России за двадцатое  столетие. Были планомерно, целенаправленно
убиты не просто миллионы людей, а миллионы лучших. Уничтожен был генофонд
русской нации. Погибло едва ли не всё, что обреталось Россией
веками. Жестоко разорялись семейные гнезда, планомерно  уничтожались:
исконная православная вера, традиции, культура «золотого» и
«серебряного» веков. А деревню, как извечный и надежный российский
фундамент, буквально разорили и раздавили. Но главное — уничтожили само
понятие свободы, достоинства и уважения Личности. Новым, красным режимом
все это вырывалось резко, с корнем. А потому остаться в живых
при таком режиме могли только те, кто был «глух и нем». Или «беспамятные винтики», те, кто «без роду, без племени». Теперь родители не смели говорить с детьми о добром,
достойном прошлом, о извечных русских традициях и семейных укладах, о предках-непролетариях, будь то Пушкины или Толстые. Было опасно (под страхом ареста
и смерти) вслух вспоминать родных - бабушку, деда. Особенно, если они
«раскулаченные» или же, не дай Бог,  спаслись в эмиграции. Ведь малолетние дети могли
где-нибудь проболтаться, а репрессии по доносам (тюрьмы и лагеря) за
«чуждое» происхождение были тогда обыденны. При приёме на любую работу
Надо было заполнить анкету, где одним из основных пунктов, определяющих
«благонадежность» (пусть даже чернорабочего), был ответ на вопрос: «Есть ли родственники за границей?» Мои родители всегда писали — нет. Хотя в интеллигентной среде родственники «там» были практически у всех. Но надо было как-то уметь исхиться , удачно скрыть это. А потому почти в каждой семье существовало молчаливое табу,
своя особая тайна. Была такая тайна и у нас. И связана она была с красивой полированной шкатулкой орехового дерева. Я называла её – шкатулка с секретом.
             Стояла шкатулка за дверцей в глубине маминого изящного старинного
туалетного столика, чудом уцелевшего в перипетиях военных и послевоенных лет.
Она была заперта на ключик, и, сколько помню себя, отец запрещал к ней прикасаться. Это была старинная вещь, дивной ручной работы, с инкрустацией. Перламутровый неброский узор волшебно поблескивал среди убожества нашей тогдашней жизни в Останкине, на окраине Москвы, где я родилась в двухэтажном рабочем бараке на Третьей Останкинской улице (ныне проспект Королёва). Барак был одним из шести стоявших в ряд (подобных,
перед войной, по окраинам Москвы выросло множество) и назывался он
«временным жильем для специалистов ВСХВ» (Всесоюзная Сельскохозяйственная
выставка, позже ВДНХ, теперь ВВЦ). Отец был специалистом. Они с мамой вместе окончили Тимирязевку, где студентами и поженились. А по окончании ТСХА папу назначили работать на ВСХВ директором павильона «Хлопок». Вот и дали семье временную жилплощадь рядом с выставкой. Но, как известно, временное – самое постоянное. И простояли эти бараки, битком набитые беднейшим людом, аж до самых восьмидесятых годов.
        Наш битком набитый барак (корпус № 2) был как Ноев ковчег, плывущий сквозь толщу «советских» десятилетий. И было в нём, как и полагается всякой твари по паре. Кто только у нас не поселялся в войну и после. В тесноте длинного коридора со множеством разнообразных дверей, обитых клеенкой и рваными ватными одеялами, толкались мои чумазые сверстники. Дети и татарского старьевщика дяди Ахмета (Лёнька, Саидка, Маршидка), и еврейки тёти Розы — маникюрши из блокадного Ленинграда (Фая и Миня),  беженцев из спаленной войной Белоруссии - Бобровых (Томка и Венька),  Зубаревых, и всевозможных московских «специалистов ВСХВ» (вселённых в барак тоже временно, до «ввода новых жилищ», да так и оставшихся).  Жил тут инвалид войны безногий летчик дядя Вася — вчерашний герой, офицер, а ныне горький пьяница, мастер по керосинкам и примусам, которого жена Нюрка, слава Богу, приняла, не выгоняла.
Жил даже скрипач из оркестра Большого театра, высокий худой еврей Шебалдаев,
вечно опаздывающий по вечерам со своей скрипочкой на трамвай, на спектакль.
Неведомо какими судьбами он попал в этот утлый ковчег. Его черненькая, шепелявая дочка Кира, надменная и способная девочка. Кстати в девяностые, не смотря на
дефект речи, стала даже телеведущей Кирой Григорьевой. 
       И вот все эти барачные «ноевы дети» бесились, с ором бегали и толкались по длинному коридору барака. После войны мальчишки играли по углам отцовскими медалями в «расшибалочку». Летом во дворе  — «в ножички», в «штандер», в
«биту». А в душной общей кухне с  помойными ведрами, умывальником, корытами
по стенам, чадом и копотью керосинок то и дело ругались соседки и пьяные мужики. Иногда по углам причитали одинокие и обиженные, заброшенные старухи. Мою энергичную и красивую маму в бараке уважали, но за глаза называли «буржуйкой недорезанной», так как у нас было мамино «приданое» — старинное бабушкино
пианино, привезенное с Таганки. Мама прекрасно играла и через хлипкие
перегородки из нашей комнаты то и дело плыли по всему дому  волшебные
звуки Шопена и Моцарта. Москвичка бабушка, (мамина мама), с дедом-профессором МАИ, преподававшим студентам даже в войну моторостроение самолетов,
жили всю жизнь на Таганке, на Николо-Ямской (тогда ул.Ульяновская) в своей
старинной московской квартире. А юная мама, перед войной студентка ТСХА,
выйдя замуж за деревенского  сокурсника Женю Ракшу и родив ему дочку,
переехала к мужу в Останкино, поскольку агроном Женя, после защиты диплома,
стал «специалистом ВСХВ» и даже получил хоть и «временную», но все же свою жилплощадь. После войны в голодовку 45–47 годов, чтоб как-то прокормиться,
моя интеллигентная «буржуйка»
мама стала преподавать музыку. Давала «обеспеченным» детям уроки «на выезд».
А я, в те годы малышка-школьница, постоянно простаивала в каких-нибудь
длиннейших очередях. И в зимы, и в  лета. Порой по ночам. За керосином и
за мукой, за сахаром и за хлебом. Все продавалось тогда по карточкам.
(Не дай Бог их потерять!) Помню, всё детство с моих ладошек не исчезали цифры, написанные химическим карандашём прямо по коже - номер в какой-нибудь очереди.
Мой отец капитан танковых войск выжил, но вернулся с фронта  с тяжелым ранением.
И после войны стал изобретателем замечательных сельхоз-машин: комбайнов, сеялок, жаток.
        Однажды, когда он был где-то в командировке, мама, присев на корточки у туалетного столика, достала заветную шкатулку и, отперев ключиком, бережно
подняла крышку. Моего лица неожиданно коснулся нежный,  чарующий аромат
духов, аромат иной незнакомой  жизни. А взгляду предстало нежно-розовое,
шелковое нутро шкатулки, обитое мелко простеганным атласом. В крышке
сверкнул квадратик зеркала, на четырех хрустальных винтах — как в сказке...
Кто смотрелся когда-то в это чудное зеркальце?.. Чьё лицо, вот так же склонённое, отражалось в нём?..
     А теперь оно отражало убогую нашу комнату с белёной печкой, оранжевым
абажуром над круглым столом, этажерку с книгами, на полочке семь беломраморных
слоников и ещё — два склоненных лица: моей мамы — гладко причесанной, в перелицованном твидовом жакете, и моё, тщедушной девочки, с кудряшками
на лбу, с двумя тугими косичками, уложенными «корзиночкой».
         Красивыми, измученными работой пальцами мама, забыв про меня, завороженно перебирала содержимое  шкатулки: старинные лайковые перчатки, маникюрный
набор в в кожаном чехле, а внутри - специальный красный камешек для полировки
ногтей (покрывать ногти лаком считалось в старину неприличным), щипцы для
завивки волос, с белыми костяными ручками, пачка писем и фотографий,
перетянутая шелковой розовой ленточкой, флакончик из-под духов матового стекла, деревянный «подорожный» образок — Богоматерь с Младенцем, и ещё... ещё
многое. И всё такое невиданное, волшебное. «Продолговатый и темный овал, /
Черного платья раструбы... /Юная бабушка, кто целовал /Ваши надменные губы?»...
От всего этого сказочного, прекрасного у меня перехватывало дыхание. А мама, неожиданно заметив меня,  почему-то тревожно, испуганно зашептала: «Это — бабушкино. Мы всю жизнь храним эту реликвию». Я спросила тоже шепотом:
«Какая бабушка? Наша, с Таганки?»  Мама молча заперла шкатулку и стала совсем строгой: «Нет… Та бабушка  умерла...Понятно? — и приложила палец к губам. —
И запомни, об этом — ни слова. Никому, никогда… Той бабушки давно уже нет».
       Так впервые меня коснулся загадочный мир моих незнакомых предков. Мир
жизни вроде бы близкой, родной, но в то же время такой далекой, «дореволюционной». (Тогда нас учили в школе, что вообще все хорошее, всё правильное началось
с революции, с 1917 года.) А этот «бабушкин» мир был совсем иной. Вероятно,
в нём по утрам с удовольствием пили ароматный кофе, делали красивые прически и вечерами ездили в концерты. А разговаривая, как бы невзначай, натягивали на
длинные ухоженные пальцы лайковые перчатки. Спокойный мир, где любили,
где горячо и искренне молились: и дома, и в храмах. А из поездок в Венецию
или Ниццу посылали в Россию  восторженные письма и красивые поздравительные открытки на русском или французском. С улыбкой фотографировались, придерживая рукой от ветра шляпу с пером. А потом, уже дома, зачем-то перевязывали пачку
этих открыток шелковой лентой... Этот мир с экипажами и спокойной жизнью,
где, как я слышала в войну, «еще были печенье и яблоки», манил меня своей прелестью. Но над ним почему-то витали запрет и проклятье.
                Навсегда остался в памяти мамин строгий, предупреждающий жест —
палец, приложенный к губам. И ещё — чарующий запах минувшего, где
отражалось в зеркальце лицо моей незнакомой бабушки: улыбчиво-белозубое и
открытое. Возможно, чем-то похожее на моё.

                II

           Так кто же она, о которой писали - Надежда Васильевна Плевицкая, урожденная Винникова  (1884 –1940), великая русская певица, блиставшая на сценах России,
Европы, Америки. Основоположница русской песни как жанра. Собравшая
и впервые исполнившая с высоких подмостков более полутора тысяч народных песен. Сибирских и курских, поволжских и воронежских, песен кубанских и терских казаков.
   «За пятнадцать лет, в стужи, дожди и жару изъездила я за песней великие просторы.
Не сосчитать сколько десятков тысяч верст исколесила, а так и не объездила всей
России, да разве ее, матушку, измеришь?».
        Это была воистину великая женщина, которую Господь Бог одарила с особой
щедростью. Он дал ей мудрость, дар певческий и литературный. Красоту внешнюю
и, что еще важнее, душевную. Дал горячее, страстное и доброе сердце. «Ее любили все, — писал знаменитый Александр Бенуа, — начиная с Государя и до последнего его подданного». Действительно, Государь называл ее «Курским соловьем». И случалось, плакал, слушая ее песни. А царица и дочки любили принимать Надежду Васильевну у себя в гостях. Она даже учила их расшивать полотенца красно-черным курским узорным крестиком.
        «Государю и Государыне я пела многои с удовольствием. И в Москве, и в Питере,
и в Ливадии, и в Царском Селе... Петь Им было приятно и легко... Своей простотой и ласковостью Государь обвораживал так, что во время его бесед со мной я
переставала волноваться и, порой нарушая этикет, к смущению придворных,
начинала даже жестикулировать. Беседа затягивалась. Светские, пожилые господа, утомясь ждать, начинали переминаться с ноги на ногу... Слушатель Он был
внимательный и чуткий. И так горячо любил всё русское!»… «Особенно запомнилась
моя первая встреча с Государем... Меня привезли в придворной карете в Царское. Я волновалась безмерно. Добродушный Командир полка В. А. Комаров, подавая мне при входе в собрание чудесный букет, заметил мое состояние. «Ну, чего Вы дрожите?
Ну, кого боитесь? Что прикажете подать для бодрости?» Я попросила чашку черного кофе, рюмку коньяку и следом выпила двадцать капель валерьянки. Но и это не помогло... Вот распахнулась дверь и я оказалась перед Государем. Это была небольшая
гостиная. Только стол, прекрасно убранный бледно-розовыми тюльпанами,
отделял меня от Государя. Он сразу догадался о моём волнении и приветствовал теплым взглядом. И чудо случилось, страх мой прошел, я вдруг успокоилась... По наружности Государь не был величественным. Рядом сидящие генералы и сановники казались гораздо
представительнее. Но я бы, и портретов не зная, не колеблясь, указала именно на скромную особу Его Величества. Из глаз его лучился прекрасный свет царской души, величественный своей простотой и покоряющей скромностью... Выбор песен был предоставлен мне, и я пела то, что было мне по душе. И про горькую долю крестьянскую, и про радости. Порою шутила в песнях, и Царь смеялся. Он очень понимал шутку крестьянскую, незатейную. Я пела много. Он рукоплескал первый и горячо. И последний хлопок был всегда Его».
        «По воскресеньям к Великой Княгине Ольге Александровне (сестра Государя) приезжали в гости племянницы — дочери Государя. Для маленьких развлечений.
Была там блестящая гвардейская молодежь, кирасиры, конвойцы... Когда я приехала, Великие Княжны уже были там и пили с приглашенными чай... Царевны были прелестны всей свежестью юности и простотой.
    Ольга Николаевна вспыхивала как зорька, а у меньшей Царевны — Анастасии всё время шалили глаза... Во дворце царили простота и уют... Обаяние и скромность хозяйки были так же велики, как и у ее царственного брата Николая... Они вели себя так,
чтобы все забывали, что они Высочество...
        Я пела, одарена была любовью и цветами, потом начались игры в жмурки, прятки, жгуты — эти милые, всем известные игры... В тот день я впервые встретила
там того, чью петлицу украсил один из моих цветков, того, кто стал
скоро моим женихом... 22 января 1915 года на полях сражений в Восточной Пруссии
пал мой жених смертью храбрых». (Воспоминания И.Шнейдера – Плевицкая на фронтах войны, гибель её жениха).

         С «великими чудотворцами» (по её выражению) того времени она была не только знакома. С Шаляпиным у Надежды Васильевны сложились особо дружеские,
глубокие отношения. И на долгие годы. На фотографии, ей впервые подаренной, он назвал ее «моим родным жаворонком» и подписал: «Сердечно любящий ее Шаляпин».
Её же портрет, какталисман, возил с собой на гастроли. И в России, и в эмиграции.
И прикреплял у зеркала в своей артистической уборной. «В ту зиму С.С. Мамонтов познакомил меня с Ф.И. Шаляпиным, — вспоминала Плевицкая в своих мемуарах.
 — Не забуду просторный светлый покой великого певца, светлую парчовую мебель, ослепительную скатерть на широком столе и рояль, покрытую светлым дорогим покрывалом. За той роялью он в первый же вечер разучил со мной песню
«Помню, я еще молодушкой была», слышанную им в детстве от матери. А я ему
подарила «По Тверской Ямской». Кроме меня у Шаляпиных в тот вечер были С.С. Мамонтов и знаменитый художник Коровин, который носил после тифа чёрную шелковую ермолку. Коровин, как сейчас помню, уморительно рассказывал
про станового пристава на рыбалке, а Федор Иванович в свой черед рассыпался
такими талантливыми пустяками, что я чуть не занемогла от хохота...
       На прощанье  Федор Великий охватил меня своей богатырской рукой, да так,
что я
затерялась где-то у него под мышкой. Сверху, над моей головой поплыл его незабываемый бархатистый голос, мощный, как соборный орган. «Помогай тебе Бог, родная Надюша. Пой свои песни, что от земли принесла, у меня таких нет, я — слобожанин, не деревенский». И попросту, будто давно со мною дружен, поцеловал меня».
          С ней вместе пел и горячо помогал ей в делах, в её становлении
Великий тенор Леонид Собинов. «...1913 год, помнится, я встречала у Л.В. Собинова.
В тот вечер был бенефис Коралли и гостиная была наполнена  цветами и запахом
тубероз. Встреча Нового года прошла весело, среди гостей — все чародеи МХАТ...
За полночь Леонид Витальевич позвонил Шаляпину, поздравил с Новым годом и помирился с ним, до того у них была размолвка. Рядом со мной сидела маленькая с горячими глазами поэтесса Татьяна Куперник, она писала мне тогда экспромтом
стихи... А домой меня провожали И.М. Москвин и В.И. Качалов с женой. В
наемной карете было так весело, что мы, смеясь, долго колесили по улицам
и чуть не заблудились в родной Москве...»
                Судьба одарила Надежду Васильевну и дружбой с Рахманиновым.
Он ей аккомпанировал, гастролировал по Америке, поклонялся ее таланту.
А её поясной портрет, по заказу Рахманинова, сделал великий скульптор
Коненков, живший тогда в Америке. Её наставлял и учил сценическому мастерству
К.С. Станиславский. Однако не раз говоривший актерам-мхатовцам: «Учитесь
жесту у Плевицкой!»
        В эмиграции, написав две книги воспоминаний о своей жизни в России –
«Дежкин Карагод» и «Мой путь с песней», именно Плевицкая горько сказала:
«Нет, мы не эмигранты, мы изгнанники». Обе эти книги, как и две последующие,
написанные в форме дневника, — искренний, проникновенный рассказ.
       Первая книга вышла в Берлине в 1925 году с предисловием писателя Алексея Михайловича Ремизова, высоко чтившего ее песенный и литературный дар.
Предисловие это — философская притча о Христе и апостоле Петре,
написанная в своеобразной манере тогдашних литературных исканий
Ремизова. Вторая вышла в свет уже по переезде Плевицкой в Париж
в 1930 году. На деньги Марка Эйтингона, учёного-психиатра, и посвящена:
«Нежно любимому другу М.Я. Эйтингон». Он был сыном знаменитого
немецкого врача-миллионера, ученика Фрейда. Как и его брат, он много
помогал бедствующей в эмиграции русской культуре. (А спаслось, бежало
тогда из красной России, более трех миллионов.)
        Жена Эйтингона, бывшая актриса  МХАТа, сердечно дружила с Надеждой
Васильевной еще в России. До 1937 года евреи Эйтингоны жили в Берлине, но с наступлением фашизма были вынуждены бежать в Палестину. И не могли помочь Плевицкой в ее последние страшные годы.
         «На чужбине, в безмерной тоске по Родине, осталась у меня одна радость:
мои тихие думы о прошлом. О том дорогом прошлом, когда сияла несметными богатствами матушка Русь и лелеяла нас в просторах своих…
       Далека родимая земля, и наше  счастье осталось там. Грозная гроза
прогремела, поднялся дикий, темный ветер и разметал нас по всему белому свету.
Но унес с собой каждый странник светлый образ Руси, любви к отечеству
дальнему и благодарную память о прошлом... Светит такой непогасимый образ
и у меня...»
        В этих книгах искренне-трепетный рассказ певицы о времени и о себе.
О деревенском детстве и юности в селе Винниково Курской губернии, где она
родилась в бедной и многодетной (четыре сестры и брат), но счастливой и 
набожной семье, в избе под соломенной крышей. О православних отце и
матери — Василии Авраамовиче и Акулине Фроловне Винниковых (моих
прадедах, на могилах которых скульптор Вячеслав Клыков поставил памятный
крест. — И. Р.). О ее пути сперва в монастырь и церковный клирос, где
одаренная девочка всерьез начала петь, затем неожиданно — в цирк-шапито,
затем в киевский балет-варьете, где, испросив  благословения у матери,
младшая Дёжка-Надюша-Надежда вышла замуж за красавца-танцовщика
(в прошлом из труппы Нижинского) поляка Эдмонда Плевицкого. С ним она
прожила недолго, христианская душа её не вынесла его азартных картёжных
игр и иных, непонятных ей греховных увлечений. Однако же он долгие годы
(и в эмиграции: Берлине, Парижк) всё не оставлял её и старался быть в доброй
дружбе. ( Порой Надежда Васильевна даже содержала его. Помогала и матери
его и сестре — старой деве, в бедности живших в Варшаве.)
        А далее началась ее стремительная карьера певицы. Триумф любимицы
публики: контракты, приглашения, гастроли. И — конечно же, работа,
работа, работа. «В 1911 году я подписала контракт с Д.В. Резниковым и
обязалась спеть сорок концертов по всей матушке России. Моё турне
началось с Ливадии с половины сентября.»
           В Москве у Плевицкой было две квартиры. Одну снимала, затем
купила собственную. Настасьевский пер., 4 и Дегтярный пер., 15. Обе —
в самом центре Москвы — меж Тверской и Дмитровкой. (Скульптор
Клыков незадолго до своей смерти изваял мемориальную доску на стену
её дома – певица и Рахманинов у рояля - , но доска и по сей день не открыта,
по сей день стоит в зале «Русского центра»).   
          Знаменитый Зимин («директор оперетты»), живший в особняке в
Дегтярном, напротив квартиры певицы, что была во втором этаже,
писал: «Когда к Плевицкой приезжал Федор Шаляпин и они репетировали,
пели, играли в четыре руки, под окнами собиралась такая толпа «слушателей»,
что не могли разъехаться экипажи. И приходилось  вызывать городовых...» Граммофонные пластинки с ее песнями, каждая из которых была откровением и открытием, даже спектаклем, расходились многотысячными тиражами, принося
огромные доходы «заводчикам». Ее «драматический, ни с кем не сравнимый голос» звучал и в домах бедноты, и в салонах аристократии. И в городе, и в деревне.
«Слава её порой превосходила Шаляпина» (И. Шнейдер). Да, это был настоящий 
триумф, но одновременно и огромное человеческое испытание. Испытание души вчерашней барышни-крестьянки, вдруг ставшей богатой светской дамой, настоящей «звездой» русской эстрады, которой поэты и композиторы посвящали стихи, романсы,
песни. Стала она теперь и меценатом. Помня свою недавнюю нищету и крепостной
статус родителей, не отказывала в помощи никому — «просителям и страдальцам, подлинным и мнимым». За кого-то ручалась, за кого-то ездила хлопотать к начальству. Подавала прошения. И без конца давала благотворительные концерты. Порой
могла снять с пальца дорогое кольцо и отдать бедному. Жертвовала на церкви,
общества, редакции газет, профсоюзы, просто просителям. «А сколько меня
обманывали, обирали, в том числе и прислуга, одному Богу известно. Но я всегда
думала — ничего, им, наверно, нужнее. А меня Бог не оставит». Она вела жизнь
вечной труженицы, кого-то содержала, кого-то опекала: строила на свои заработки
то дом-имение в Винниково, то дом в Курске, то шикарную квартиру в Москве.
Потом писала: «Кажется, будто только вчера скакала босоногая, восьмилетняя
Дёжка (так звала меня матушка) на палке верхом, пасла у речки гусей. Радовалась
новым лаптям, которые сплел брат Коля из мелко нарезанных лык, чтобы побаловать
сестренку. А теперь та самая, босая Дёжка едет в собственной барской карете и в парчовых туфельках».
       Нежданно-негаданно она оказалась в окружении лучших людей России. Это был буквально — цвет общества. К примеру, весь МХАТ обожал её, пригласить
Плевицкую в гости – считали за честь. («Жесту на сцене учитесь у Плевицкой», —
не раз говаривал на репетициях Станиславский.) Актеры — Качалов и Москвин,
Савина и Кшесинская. Писатели, поэты — Андреев, Куприн, Бунин,
Щепкина-Куперник, Есенин, Клюев, Варшавский, Ремизов. Художники — Коровин, Бенуа, Малявин. Музыканты Андреев, Чернявский. Последний буквально посвятил
ей всё свое творчество, аранжировал её песни. «Трех гениев от земли, трех самородков  подарил нам русский народ — Горький, Шаляпин, Плевицкая», — эти слова были
общим местом в прессе тех лет.
       «Сценическим воспитанием моим занимался тогда Станиславский...
А М.А. Стахович (градоначальник Москвы), заботясь о моем образовании,
Постоянно присылал мне полезные для чтения книги, — вспоминала певица. —
Я добросовестно и любовно читала. Прочла «Анну Каренину» и «Войну
и мир», все художественные произведения Толстого. Но после
«Разрушение ада и восстановление его» читать Толстого перестала.
Исчез образ доброго художника, величественный, как вершина снеговой
Горы. И представился мне злой и желчный старик, который и Бога,
и ангелов, и людей, и чертей, всех ругает, все у него злые. Один он
справедлив, один он всем судья... Разлюбила Толстого за его недобрую
мудрость, за грешный и злой старческий ум...»
         В те годы Надежда Васильевна оказала огромное влияние на ход
развития русской музыкальной культуры. Народная песня расцвела
наряду с романсом, потеснила цыганщину. У певицы учились многие.
Музыканты заимствовали и репертуар, манеру. Хотя она, как писали критики, была «недостижимо мощна и глубинна, а попросту неподражаема». В их числе были
и наши современники (дожившие почти до конца века). Вадим Козин,
Клавдия Шульженко с восторгом вспоминали, писали о ней. Отдельно
надо сказать о Лидии Руслановой (к слову, не все знают, что это псевдоним
народной мордовской певицы Липкиной). Так вот, Русланова, ревниво
не позволявшая молодым певицам использовать песни из своего
репертуара, сама почти полностью заимствовала репертуар умышленно
«забытой» ею и к тому моменту уже погубленной во Франции эмигрантки
Плевицкой. Хотя сама тайно (в годы сталинского террора было небезопасно
вспоминать эмигрантку, да и сама она с мужем-генералом отсидела в концлагере)
прослушивала, «прорабатывала», буквально штудировала записи Плевицкой на дореволюционных пластинках, которые некогда были в каждом доме. Пыталась
 даже копировать её манеру, её модуляции, интонации. Но уж очень огрубляла,
кричала, «выпрямляла» каждую песню. Немыслимо «перекраивать на себя, как
одёжку» чужой Божий дар, великую душу, судьбу, талант.
           Слава Плевицкой в России начала века — была огромна. Ей, стоя,
аплодировали переполненные залы театров, консерваторий, собраний.
Она знала толпы поклонников и море цветов. После концертов в
экипаж её впрягались восторженные почитатели. Однако ей, православной душе,
важно было другое. «С благодарностью вспоминаю я моих добрых друзей,
которые не только слушали мои скромные песни, но помогали жить и,
можно сказать, воспитывали меня... Лужский и Вишневский, Москвин
и Качалов, Стахович, Мамонтов, Ванда Ландовская, Станиславский —
всё волшебники московские. Помню, как после моей песни Вишневский
сказал Станиславскому: «Ты заметил, у Плевицкой расширяются
зрачки, когда поет?» — «Это значит, душа горит. Это и есть талант».
Станиславский дал мне тогда один хороший совет: «Когда у вас нет
настроения петь — не старайтесь насиловать себя. В таком случае
лучше смотреть на лицо, которое в публике больше всех вам понравилось.
Ему и пойте. Будто в зале, кроме вас и его, нет никого». Я часто
пользуюсь этим советом. И всегда вспоминаю образ московского
мага в ослепительной седине, который, может быть, больше всего вдохновляет
меня... Помню, как они уговаривали меня оставить мысль об
опере, куда меня одно время очень влекло...»
           (Плевицкая тепло и много вспоминает о МХАТе, интересно есть ли в музее
 театра её мемуары? Вспоминают ли о ней на лекциях в школе МХАТа? Помнят
ли о ней актёры? Или слыхом не слыхивали? А ведь Станиславский и труппа
дружили с ней, сердечно встречались и в Европе, когда она была уже в
эмиграции?.. ).
     А вот что писал о ней знаменитый Александр Бенуа — автор либретто
«Петрушки» Стравинского (это лишь отрывок):  «Идея этого номера (имеется
в виду «Ухарь-купец».)  пришла мне в голову, когда я услышал
популярную песенку Надежды Плевицкой, которая... в те дни приводила в
восторг всех — от монарха до последнего его подданного — своей типично русской красотой и яркостью таланта...» Популярнейший критик А. Кугель, постоянно
следивший за ростом ее дарования, писал: «Она стояла на огромной эстраде,
близко от меня… в белом платье, облегавшем стройную фигуру, с начесанными
вокруг всей головы густыми черными волосами, блестящими
глазами, красивым ртом, широкими скулами и круто вздернутыми
ноздрями... Она пела… не знаю, может быть, и не пела, а сказывала.
Глаза меняли выражение, движения рта и ноздрей были — что раскрытая
книга… Говор Плевицкой — самый чистый, самый звонкий, самый
очаровательный русский говор... У нее странный оригинальный жест,
какого ни у кого не увидишь: она заламывает пальцы, сцепивши кисти
рук, и пальцы эти живут, говорят, страдают, шутят, смеются…»
         Великий скульптор Коненков в Америке в эмиграции создал ее
великолепный поясной портрет (ныне находящийся в Москве в музее
Коненкова, на Тверской), где эти пальцы как и прежде «живут, страдают,
смеются». Тогда в Америке, приехав к Коненкову в мастерскую и внимательно
осмотрев скульптуру, Рахманинов с восторгом сказал: «Лучше ручку
сделать было нельзя».
          Да, ее любили. Царский двор и простолюдины с окраин, селяне и круг
 высшей дворянской и военной знати: Шуваловы, Бенкендорфы, Трубецкие,
Морозовы.   «Однажды на вечере у Половцева, в присутствии Великих князей,
я не удержалась и на исходе вечера чуть прошлась в пляске под
песни приглашенных цыган, — писала Плевицкая. — Через несколько дней на
одном из вечеров у Великой Княгини Марии Павловны Князь
Ю.И. Трубецкой, покидая по делам дворец до конца моего концерта, взял
меня за руку, как маленького ребенка, подвел к своей жене Княгине
Марии Александровне и сказал: «Мэри, я ухожу и оставляю её на
твоё попечение. Смотри за ней, чтобы она опять каких-нибудь глупостей
не наделала». Глупостью, по его мнению, была моя цыганская
пляска. Он справедливо полагал, что народная певица не должна
носиться в цыганщине... А стоило мне бывало прихворнуть, как друзья
спешили ко мне со своими услугами. Квартира наполнялась цветами.
Даже и хворать тогда было приятно.»
      Стала она и драматической актрисой раннего немого кинематографа.
О её съемках в главных ролях фильмов «Власть тьмы» (по Островскому),
«Крик жизни», которые частично проходили в ее усадьбе
Винниково, интересно пишет режиссер В. Гардин. «Как трепетны эти
жемчужины немого кино! Как непостижимо видеть на фоне курского
села живую Надежду Васильевну — статную, улыбчивую, пластичную.
У дома на террасе или в посаженной ею липовой аллее. Видеть
её с любовью ухоженное хозяйство, купленную, обустроенную ею
усадьбу, просторный дом с террасой, где она всегда принимала столько
гостей, где не смолкал рояль, цветочные клумбы, ее любимую верховую
лошадь и чудесный берёзовый «Мороскин лес».
Собственно, в те дореволюционные годы в прессе о ней писали
постоянно. О съемках, о каждой гастроли и каждой новой песне, о
её туалетах, о каждой встрече. (И скрыться от надоедливых журналистов
она могла только в своей усадьбе под Курском.) Порой вокруг ее
имени разгорались и сплетни, и споры. Особенно среди певиц и музыкальных
критиков. Ей и завидовали. Ее и третировали. Ею и восторгались.
Вот, например, заголовки газетных статей: «Певица удали и
печали», «Шаляпин и Плевицкая», «Концерт на пути из Одессы в
Ригу», «Плевицкая и гибель Германии». А её постоянные благотворительные
концерты! В пользу семей погибших… в пользу сирот, педагогов
и даже «Общества деятелей периодической печати»… Вот лишь
малая часть песен, найденных ею, возрожденных, впервые включенных
в репертуар, «кои до неё на сцене никогда не исполнялись».
А нынче кажутся нам извечной принадлежностью русской культуры.
Они — самые разные, озорные и могуче-трагические, сердечные и
раздольные: «Окрасился месяц багрянцем», «Дубинушка», «Есть на Волге утес»,
«Из-за острова на стрежень», «Среди долины ровныя», «По диким степям Забайкалья», «Калинка», «Всю-то я вселенную проехал», «Помню, я еще молодушкой была»,
«Ухарь-купец», «Лучинушка», «Славное море, священный Байкал»,
«Варяг», «Тихо тащится лошадка», «Пряха», «Во пиру ль я была», «Ямщик, не гони лошадей», «Липа вековая»... Кстати, она и сама сочиняла песни. И слова, и музыку. «Золотым кольцом сковали», «Величальная», «Что ты, барин, щуришь глазки»,
«Русачка», «Русь родная» и др. Часто авторские песни Плевицкой  современные исполнительницы, не утруждая себя знанием, именуют со сцены – «народными».
(Так, к слову сказать, случилось в истории нашей культуры, что великую песню
военных лет «На позиции девушка провожала бойца» приписывают  разным
именитым авторам или просто «народу». А создала её и впервые исполнила перед бойцами скромная фронтовая санитарка).
       Разглядывая сотни клавиров Плевицкой, её фотографии, читая на пожелтевших страницах газет статьи о «яркой звезде, чьей судьбы хватило бы на пятерых»,
размышляя о её многотрудной жизни и страшной гибели, я порой смотрю на
ореховую шкатулку, доставшуюся мне по наследству.
    Конечно, она обветшала, крышка покрылась трещинками, но эта вещь,
как и раньше прекрасна, ибо вместила и сохранила обаяние канувших
в Лету времен... Я даже могу представить, как шкатулка эта покупалась
Надеждой Васильевной в модном, дорогом магазине на Кузнецком.
Как, выбирая, она провела теплой ладонью красивой руки по крышке, как
осмотрела розово-стеганое нутро. Потом, вероятно, шкатулка стояла в её
спальне на туалетном столике, в квартире на Тверской (в Дегтярном переулке или
Настасьевском, ныне - Анастасьевском). И зеркальце, что внутри, не раз отражало
белокожее, породистое лицо хозяйки — то приветливое, то озабоченное, то
озорное, а то задумчивое. И, уж конечно, шкатулка эта, храня ароматы прошлого,
сберегла память о звуках ее волшебного голоса. Сберегла под ключиком дорогие
сердцу заветные мелочи, любимые строки писем. Может, сберегла бы и золотую
медаль и царскую награду — орден Святой Анны с двадцатью бриллиантами —
за участие в боях на фронтах Первой мировой войны, но украли всё в революцию. Исчезли письма и фотографии любимых людей: Шаляпина, матери, Государя и
Царевен, погибшего жениха — поручика Шангина и его, рождённого вскоре (внебрачного) сына, выращенного уже в СССР её сестрой Машей-Марией
Васильевной Винниковой, когда Плевицкая «не надолго» (думали на год, на два)
отбыла в эмиграцию?.. О каждой вещи из этой шкатулки можно было бы написать
отдельно, да и сам путь этой шкатулки через многие руки и почти через столетие
ко мне   — загадочная и драматическая история, достойная отдельного рассказа.

                III

                «Я — артистка, и пою для всех. Я — вне политики. Меня не
убьют», — не раз говорила Надежда Васильевна и в России, и в эмиграции.
Но ей, как и многим другим, пришлось быть втянутой в бурный
водоворот тех лет, и трагедии личные слились с трагедией Родины.
Она прошла сквозь кровь и огонь, тиф и расстрелы Первой мировой и
Гражданской войн. Сквозь пожар революции 17 года. Сестрой милосердия
 трудилась  на фронтах — в госпиталях, окопах, в палатках. Старалась
песней своей отвести от солдат дыхание смерти. После гибели жениха поручика
Шангина работала в походных госпиталях санитаркой, сиделкой: «Среди крови
 и стонов песни мои часто были нужнее бинтов и лекарств... Чем больше скорбь,
тем ближе Бог».
        «После боя под Сталупененом ночь была сырая, холодная. Ночевать
пришлось в разбитом доме без окон, где вповалку спал кто-то. Пронизывал
ветер. В углу оплывала свеча. Горячий чай в никелевой кружке показался мне драгоценным напитком, а солома на полу чудесным пуховиком...
Утром солнце осветило наше убогое жилище, и мы увидели, что спали
среди мертвецов... Около дома, в сарае, в придорожной канаве,
в поле, всюду — лежали павшие воины. В синих мундирах — враги,
в серых шинелях наши. Страшный сон наяву!.. Передо мной лежал
русский солдат в опрятной, хорошей шинели. Спокойно лежал, будто
лег отдохнуть. Только череп его, снесенный снарядом, как шапка, был
отброшен к плечу и, точно чаша, наполнен кровью. Чаша страдания,
чаша жертвы великой. «Пейте от нея вси, сия есть кровь Моя яже за
вы и за многия изливаемая». Тот Бессмертный, Кто сказал это, наверно,
ходил между павших и плакал. Из походного ранца солдата виднеется
край полотенца, на нём вышито крестиком «Ваня»… Ах, Ваня, Ваня, кто
вышивал эти ласковые слова?.. Что нынешней ночью снилось тем, кто
так любовно, заботливо собирал тебя в поход?.. Холодное солнце дрожит
в чаше, наполненной твоей кровью. Я одна над тобой».

После революции, в гражданскую, она пела и белым, и красным,
словно хотела, как две руки, свести их, примирить братьев, вдруг ставших
врагами друг другу. Об этом, о двух своих встречах с певицей Плевицкой
вспоминает Иван Бунин в «Окаянных днях», Одесса, 1919 год.
     Безуспешно неоднократно прорывалась она сквозь фронт под Киев к сестре
Маше, растившей кучу детей, среди которых был и Женечка. Пыталась попасть
и в родное Винниково. «Как слабый луч сквозь морок адов — так голос мой
под гром снарядов». Впоследствии в Париже, Зинаида Гиппиус, также уехавшая
из охваченной смертным пожаром России, напишет: «Тем зверьем, что зовутся
«товарищи», обескровлена наша земля». А вот строка из письма сестры
царицы — Святой преподобно-мученицы Великой Княгини Елизаветы
Федоровны: «Вся наша земля истерзана и раскромсана на куски
собственным народом». (В 1918 году в Алапаевске большевики сбросят ее живою
вместе с близкими в шахту.) История гражданской войны полна крови,
личных трагедий и драм, порою уже забытых, подернутых пеплом времени...
       Мне рассказывали, например, как  однажды отрядом корниловцев, под
командованием молодого полковника (впоследствии генерала) Николая
Владимировича  Скоблина, в бою под Фатежем была отбита у красных и
спасена от расстрела группа военных, заключенных в скотном сарае.
«Среди них офицер Левицкий и куда-то направлявшаяся «певица-буржуйка»
Плевицкая». Одного только этого эпизода из жизни Надежды Васильевны
было бы достаточно для отдельного драматического  сюжета. А сколько их было,
таких эпизодов!..
        Надежда Васильевна прошла с Белой армией ее крестный, героический
путь до  Черного моря. «Не лебедей это в небе стая: /Белогвардейская рать
святая/ Белым видением тает, тает... /Старого мира последний сон:/ Младость —
Доблесть — Вандея — Дон» (М. Цветаева).
    Затем была ветренная, холодная зима в Галлиполи, на берегу Дарданелл,
на каменистых, голых холмах полуострова, где голодала, замерзала
в палатках, но не погибла, а «до единого человека выжила»
вывезенная Врангелем из Крыма и Новороссийска на кораблях многотысячная
русская армия. Там, в Галлиполи, состоялось тайное, не афишированное
бракосочетание Надежды Васильевны с генерал-майором Николаем
Владимировичем Скоблиным, человеком бесстрашным и благородным,
С которым она прожила до конца жизни. Внешне он был человеком не видным, невысоким и скромным. Но всегда подтянутым, стройным. На их армейской свадьбе посажённым отцом был генерал Кутепов (впоследствии, как и Скоблин,
погубленный большевиками). «Наша матушка», — любовно называли
певицу солдаты. Она, и правда, много делала для спасения армии. На
заработанные ею деньги закупались мешки продовольствия – мука, сахар.
Она одна, имея право на выезд, без конца отправлялась с концертами в
соседнюю Болгарию, в Европу. «Подвиг есть и в сраженьи, /Подвиг есть
и в борьбе. /Высший подвиг — /В терпенье, и любви, и мольбе» (А. Хомяков).
Впоследствии русская эмиграция осела в Белграде, Праге, Берлине, Париже.
Устраивались на чужбине, кто как мог. Вчерашние гвардейские офицеры
становились официантами, слесарями, таксистами. После непродолжительной
жизни в Берлине у Эйтингонов Плевицкая с мужем переезжают в
Париж. Скопив денег (продав даже драгоценности), Плевицкая в рассрочку
покупает небольшой дом под Парижем в местечке Озуар-ля-Феррьер.
Ностальгия по России мучила ее постоянно. Потому участок вокруг
дома она усадила белоствольными березами и елями, напоминавшими
её родные деревенские дали, село Винниково, «Мороскин лес». Разбила
она и цветочные клумбы точно такие, как некогда в своей усадьбе. Её муж, в
отличие от некоторых других генералов — руководителей Российского
Общевойскового Союза (РОВС), в эмиграции заработков почти не
имел. В семье она зарабатывала одна. Порой душило безденежье. Надо
было одеваться, выступать в концертах, оплачивать и содержать дом,
аккомпаниатора, а главное - «держать Коленьку на плаву, чтоб занимался своей
политикой». К этому времени большинство русских офицеров и их
семей, всё распродав, разорились. Бесправные, униженные французскими
властями, они работали даже носильщиками на вокзалах. Годы эмиграции
были, пожалуй, самыми тяжкими в жизни певицы. Еще
в двадцатые годы она дважды, через знакомых музыкантов, посылала
прошенья в СССР о возможности ей вернуться на родину. Но Дзержинский, уполномоченный по этим вопросам, упорно (резолюции писал с издевкой) отказывал.
Октябрьский переворот, словно ножом, рассек судьбу певицы надвое. И хотя она
много работала, репетировала, пела (в Берлине, Белграде, Риге, Варшаве, Софии, Бухаресте) — было тяжело душевно. Было почти немыслимо без родных, близких,  друзей, без русского языка, без земли, без корней. Её, человека глубоко верующего,
истинно-православную христианку, к тому же селянку, Надюшу-Дёжку, нестерпимо
и жгуче тянуло домой. Ностальгия буквально сжигала душу. Сколько слёз было
выплакано в молитвах, сколько мыслей и слов обращено к Богу. Сколько средств пожертвовано в православную Красную Церковь  (в Париже). И в этом, в желании вернуться, они с мужем были единодушны,  с той только разницей, что он знал –
нет, нельзя, и не шел на это, хотя в СССР в Красной Армии остались служить два
родных его брата. (Младший брат  Н. В. Скоблина был с ними в Париже.)
         «Я актриса. Пою для всех. Меня не убьют», — уверяла Надежда Васильевна
и себя и других. Однако, когда в начале тридцатых ей умышленно сообщили, что
все её родные, «включая малолетних детей, умерли в голодовку», она сникла и
словно окаменела душой.
К периоду конца двадцатых относится гастрольная поездка Плевицкой
в Америку. Там она получила некое отдохновение, «отраду душе» — встретилась
после долгой разлуки с композитором Сергеем Рахманиновым,
который был ей особенно рад. «Господь определил вам, Надежда Васильевна,
просветлять души». Они давали концерты и выступали вместе. Он, особенно
полюбил и аранжировал три ее песни и, посвятив Плевицкой, включил их в собрания
своих сочинений. (Там не мелодии, а только аранжировка мастера). А на фирме звукозаписи «Виктор» даже заказал запись её исполнений на «золотой диск». (Воспоминания Т. Сухомлиной-Лещенко).
      Эта «историческая» беловолосая старушка, воистину «божий одуванчик»
с гитарой, в конце девяностых посетила меня в моей московской квартире,
непременно желая в свои девяносто увидеть внучку певицы Плевицкой,
той самой, которую она слушала в молодости, в США, в паре с Рахманиновым.
      Великий композитор восторженно оценил и принял скульптурный портрет
Певицы исполненный скульптором С. Конёнковым.  (Воспоминания С. Коненкова).
 Даже скупая на эмоции С. Сатина в «Записках о С.В. Рахманинове» пишет
о Плевицкой: «Она всякий раз много и охотно пела Сергею Васильевичу, который
ей аккомпанировал. Больше всех её песен ему нравилась «Белилицы
вы мои», он находил эту песню такой оригинальной, а исполнение
таким хорошим, что написал специально к ней аккомпанемент и попросил
компанию «Виктор» сделать пластинку».
          В Америке, как и всюду, Надежда Васильевна давала и благотворительные
концерты. Но один был особенный — «в пользу советских детей-беспризорников».
Со щемящей болью слушала она сообщения о брошенных в СССР беспризорниках,
о голодающих детях. Как же рвалось ее сердце! Как сжигало чувство вины!
Немалые деньги, полученные с концертов, были тогда в США переданы ею
 в посольство СССР — «на нужды несчастным детям». Однако вряд ли эти
деньги ушли по назначению.
         Вернувшись во Францию, Плевицкая продолжает свои выступления,
и русская песня, благодаря ей, выживает, не умирает. Удивляет Европу своей
красотой, а русских окрыляет, продолжает будить высокие чувства. Почти два десятилетия Надежда Васильевна была душой, совестью русской эмиграции. Ею гордились, считали за честь принимать, общаться. Её выступлений ждали на
праздниках и собраниях. А её новая, родившаяся там песня вызывала буквально слезы.
Восторга и сострадания. Она стала, по существу (и навсегда), гимном всей эмиграции,
её слушали стоя. «Замело тебя снегом, Россия, /Запуржило седою пургой, /И холодные ветры степные /Панихиду поют над тобой». До начала 30-х (до момента ложного сообщения ей о смерти всех родных от голода) Надежда Васильевна тайно отправляла посылки в СССР, многодетной (действительно чудом выжившей в голод)
младшей сестре Маше («Хромоножке» - та в детстве упала с печки)...
Почему именно ей?.. Может, потому, что среди шестерых черноволосых и
черноглазых её детей рос неожиданно белокудрый голубоглазый сын Женечка,
считавшийся младшим сынком в семье Марии Васильевны?
        Впрочем, всё это, тоже останется семейной тайной, как и мемуары певицы
всё из  той же чудесной «шкатулки с секретом»... Правда, заграничные эти
посылки-подарки с детской одеждой и обувью для Марии  (жены сельского
фельдшера из села Пединовка) скоро стали совсем не в радость.
Стали даже опасны, грозили арестом. Да и продать на базаре в Ольшанах
или же в Киеве такие дорогие нарядные вещи, как голубые матросские
костюмчики, кружевные штанишки и шапочки, не навлекая подозрений,
было почти невозможно. Не говоря уж о том, чтобы носить их в деревне.
«Лучше б сахару кускового прислала! Или муки», - вздыхала сестра Мария.
А потому таясь от всех, по ночам, они с мужем закапывали эти посылки в саду,
под грушей. До лучших времен. Которые, впрочем, так никогда и не наступили...
           Странной была эта русская знаменитость в Париже. Да, она пела
за гонорары, и вовсе немалые, сперва в ресторанах, потом только в концертах.
И всегда была горячо востребована. Её голос был голосом самой родины. Она
не пропускала православных церковных праздников. Порой, помня начало
своего пути, пела на клиросе в русском храме, поддерживала деньгами хор.
Дома, к праздникам, любила печь гостям «жаворонки», «курские оладушки».
Никогда не желала говорить по-французски, даже хлеб покупала
в русской булочной, от русского пекаря. Не скрываясь, ненавидела надвигающийся фашизм и самого Гитлера, в отличие от многих из окружения её мужа в РОВС.  И постоянно мечтала вернуться в Россию, к родным могилам. Но этого ей было
не суждено. Она была, как сорванный полевой цветок, втянутый в кровавый
водоворот истории. А пока её спасали только — Вера, Надежда, Любовь, да
ещё музыка - народная песня, которую она, как Божий Крест, несла над собой до смертного часа.

                IV

           Жизнь Надежды Васильевны оборвалась в Париже. Внезапно и
жестоко обрушилось горе: пропал муж... пропал Коленька!..
Несколькими часами раньше пропал и генерал Евгений Миллер (руководитель
РОВС), коллега и друг Николая Скоблина. Тот самый, который в революцию
(как писали в советской прессе) «залил кровью русский Север». И действительно
залил. Вешал, расстреливал целые поселенья, которые сопротивлялись продвижению белых войск с Севера… И вот, спустя почти двадцать лет, живя в Париже, он пропал. Якобы оставив записку, что идет с Николаем Скоблиным на свидание «к немцам» в посольство. Но к вечеру — не вернулся. Замечу, что подлинность этой записки и
подпись Миллера сразу же подверглись сомнению. И сослуживцами и семьёй. Но кровавый «сценарий», написанный на Лубянке уже был «запущен». В «похищении» Миллера обвинили одновременно с ним бесследно пропавшего и генерала Скоблина. Свидетелей происшествия не было. Однако «знакомый» почерк Москвы в этом
сюжете, как мы теперь знаем, был налицо. (Подобный сюжет похищений 
применялся НКВД давно, многократно и был хорошо «обкатаю». Особенно в «талантливой» разработке Павла Судоплатова. Генерала КГБ, опубликовавшего
перед смертью, в девяностые, свои лживые, замешанные на крови сотен им
убиенных, мемуары.
               Надежда Васильевна осталась в Париже одна, заложницей в собственном
доме, где, кстати, «в кабинете Коли хранился весь архив РОВС», в бесценном
сундуке, проехавшем с Белой Армией весь её крестный путь, от российских
степей до Парижа.  Этот архив, в котором могли быть документы о гибели
Царской семьи, о Свердлове-Пешкове и прочиех фигурантах, крайне интересовал
не столько французов и немцев, сколько московский Кремль. Но арестовать
архив в либеральной демократической Франции, не изъяв из дома хозяйку, было невозможно. И сочинили удобную версию – хозяйку арестовали, и даже судили.
Так что одним хлопом «убили всех зайцев».
          Эта история всех потрясла в Париже. Одни газеты злословили, другие
(газета «Populer» и пр.) возмущались несправедливостью суда и ареста. Одни
(коллеги  Скоблина в РОВС и, конечно, их жены) злорадствовали, другие
удивлялись, кто-то сочувствовал. Марина Цветаева, такая же страстотерпица
земли русской, писала: «Белая гвардия, путь твой высок: /Черному дулу — грудь
и висок. /Божье да белое твоё дело: /Белое тело твоё — в песок». В Париже
Плевицкая была знакома с Цветаевой, порой выручала деньгами, учила вязать
перчатки и шапочки на продажу. Их мужья были сослуживцами в РОВС. Марину постигла та же горькая участь жены офицера Сергея Эфрона поддавшегося-таки
уговорам «красных посланцев» и вернувшегося в СССР. Но вскоре, конечно,
погибшего в Бутырской тюрьме. (Почему-то я давно размышляю о возможно-насильственной смерти, при всех иных горестях, и самой Марины
Ивановны. )
                ...Ах, как Надежда Васильевна ждала мужа! Как одиноко металась в
 своём маленьком доме, как ожидая, ночами стояла у окон, как искала его у
 «друзей», по всему городу, ставшему  вдруг  чужим и враждебным.  Искала
по знакомым и малознакомым домам.  Ночь с 23 на 24 сентября 1937 года
провела у приютивших ее парижских родственников Эйтингонов — Райгородских.
Она всё надеялась, что Коля жив, что вот-вот вернется. Он так любит её, что не
может оставить в таком положении, в ужасе и неведении. «В вечную ночь
пропадёт — /Погонюсь по следам... /Солнце моё! Я тебя никому не отдам!»
Не отдала, никому — его отняли и убили.
             Доблестный генерал, Георгиевский кавалер, клятвенно и верно служивший Отечеству — как в бездну канул. Безусловная смерть его от рук красной разведки
и по сей день остаётся тайной. Есть версия, что его увезли в Москву на Лубянку,
есть версия, что погиб при бомбёжке у Франко, есть версия, что был выброшен
Судоплатовым из летящего якобы в Испанию самолёта. Достоверно одно – он
оставил Третьякову (коллеге по РОВС, у которого скрывался от ареста в последние
дни) записку «для Васеньки (так называл он жену), чтобы не волновалась», и
достоверно другое - перед смертью с его пальца сорвано было их фамильное с Надей кольцо, с вензелем «НВ» (Надежда Васильевна и Николай Владимирович). Однако похищенный Скоблин был обвинен в «похищении»  генерала Миллера. А вскоре и Плевицкая (как жена) была  арестована у себя дома, уже французами, по обвинению:
 «За соучастие в похищении». Этот нехитрый сценарий по уничтожению организации РОВС, как и предыдущие — по убийству Троцкого, похищению и убийству уколом генерала Кутепова, Савенкова и многих других — был разработан на Лубянке
с участием «мудрого специалиста» Павла Судоплатова (тогда еще полковника).
Но надо было не только уничтожить организацию: следовало дискредитировать, и оклеветать всех погубленных. И, как говорится, концы в воду. Но главное —
захватить, арестовать многолетний архив Белого Движения.
          Так что участь Надежды Васильевны была предрешена. Шел 1937 год.
И она не могла не погибнуть в этой исторической мясорубке.

…Далее я позволю себе отступление. Оно, на мой взгляд, необходимо
и касается судьбы русского генерала Николая Владимировича Скоблина, кавалера
боевых орденов Святого Георгия и Святого Николая. Личности яркой,
незаурядной, но в данном повествовании интересной потому, что почти
двадцать лет он был любящим и любимым супругом великой женщины и
ярчайшей  певицы. Спасши её в России от смерти, в пожаре братоубийственной
бойни, он прожил с ней самые трудные, но и счастливые годы. Был другом её
и её музыкального и литературного «окружения», а часто и её антрепренером.
 Он обожал жену, и в жизни всё мерил либо её присутствием, либо её отсутствием,
 за что над ним подтрунивали завистники- сослуживцы, именуя то Надеждиным, то Плевицким. У него в красной России, куда «посланники» НКВД (Ковальский и
прочие)  так его и не смогли затянуть, в Красной Армии, как я уже говорила,
служили два брата, два офицера. Младший же, юноша, был с ним в эмиграции,
опять же - на содержании Надежды Васильевны.
             …Где и как погиб Миллер? Где и как погиб Скоблин? В подвалах
ли посольства СССР, в трюме ли корабля, идущего на восток, или
уже в Москве на Лубянке, где каждый камень пропах кровью?.. Или,
может, тогда же сентябрьской ночью где-нибудь в переулках Парижа
от рук своих же «соперников», рвущихся в руководители РОВС?
Например, таких, как генерал Шатилов (занявший-таки кресло Миллера,)? Или,
может быть, таких как давний завистник Скоблина Борис Прянишников, тоже
мечтавший о «теплом» кресле с зарплатой? И написавший  вскоре гадкую книжицу
о его жене-певице (книжицу эту, выдавая за правду, и по сей день любят цитировать
наши СМИ)? А может, от рук агентов фашистского гестапо? Или от пули ярых
испанских коммунистов?.. А может, с подачи самих же французов, к тому моменту «поссорившихся» с красной Москвой и недовольных белым «русским сопротивлением» на своей территории?.. Вопросы, вопросы... Но ответов на многие - нет и никогда наверно не будет...
       Во всяком случае, к концу тридцатых годов многострадальная Белая Гвардия
 (да и вообще вся военная  русская эмиграция) «устарела» морально, перестала
быть для Европы и актуальной, и важной, и нужной. С приходом Гитлера и
новой мощной силы – фашизма,  открывалась совсем иная, тогда ещё не известная, страница истории. А Белая Гвардия, верная старой присяге, продолжала служить
стране, которой давно  уже не было. В крови и пожаре «русской трагедии» там
убили и Бога, и Царя, и Отечество. А в новом европейском клубке истории —
организация РОВС, как старый узел, уже мешала всем, и не нужна была — никому.
          Действительно, в 40-м, в мясорубке начавшейся Второй мировой войны,
погибли все достойные (и недостойные) участники Белой Гвардии. Выжить они
не могли. Исключая приспособленцев. Например, генерала Шатилова, уже
усевшегося в опустевшее кресло Миллера. (Немцы без боёв, не встретив никакого сопротивления, вошли в Париж. Мирно расположились, и прижились. Как прежде работали казино, кафе, бары, Пиаф пела песенки, Коко Шанель сочиняла наряды,
как всегда выходили газеты…) Вначале гестапо, арестовало было генерала Шатилова – нового руководителя РОВС, однако вскоре выпустило и, как писала французская
пресса: «В связи с исчезновением Миллера отмыло его  от каких-либо подозрений».
          Так Белая Гвардия (как и было задумано на Лубянке) постепенно погибла, «растаяла». Частью тайно покинув страну, частью - в фашистских концлагерях
Европы, частью (те, кто на плечах немцев, в качестве десанта и переводчиков. с жадностью бросился «спасать» Россию) - в застенках  ГУЛАГа. Как сказала
Анна Ахматова: «Хотелось бы всех поименно назвать, да отняли список, и
негде узнать...»
            По городам и весям я давно, по крупицам, собирала доступные мне
архивные документы. Конечно, не как учёный-историк, а как писатель, ищущий
правды, а не сенсаций и тиражей, не популизма, «клубнички с кровью» для
охочего до смертей и интриг современного обывателя. Читала показания,
которые давали  в НКВД перед расстрелом, под хруст собственных костей, и
офицер Ковальский и прочие смертниками, так и не сумевшие очернить ни
Скоблина и его жену ). Читала очерки Ильина, К. Деникиной, язвительные
домыслы и просто враньё в книге эмигранта Б. Прянишникова.  И поняла одно:
сегодня уже  не стоит «копать архивы». В СССР документы были или
уничтожены или фальсифицированы. Как, например, «собственноручное заявление» Плевицкой в НКВД. Один нынешний автор, на обложке своей брошюры для пущей важности даже воспроизвел псевдо-страницу этого заявления. Надеясь на
читательскую доверчивость и свою безнаказанность. Так вот я, И.Р.– автор
настоящего текста – со всей ответственностью заверяю – эта страница - ложь,
бездарная поделка, (даже не подделка), отношения к Н.П.  не имеющаяся.
Автор этой фальшифки не удасужилсядаже найти и положить перед собой
хотя бы одну страничку её подлинного письма, что б уж
не «лажаться» так бессовестно, а убедиться – такой почерк, (как иероглифы) –
подделать было нельзя. (Ниже я представлю Вам её истинный почерк. И.Р.).
           Сейчас на моём письменном столе лежит бесценный раритет - 400 страниц рукописных писем  Певицы (разумеется, ксерокс, из библиотеки Конгресса США), посланных ею из тюрьмы, перед смертью, в Париж своему адвокату. Его предстоит буквально по буквам «расшифровывать» много месяцев. Что же касается понятия
«архив Белой Гвардии», то, как видите, он объявился-таки в США, что вовсе не
удивительно. А Николай Владимирович Скоблин, потомственный дворянин, горячо
преданный родной земле (будь красная она или белая) - Богу, Царю и Отечеству,
прошедший сквозь войны и революции, оставивший в России двух
родных братьев, ставших красными офицерами, имел высшей целью
— возродить Россию, любыми способами вернуть ей Честь и  Достоитнство.
И, до конца оставаясь военным, делал это в меру своего разумения и исторических обстоятельствах. Прав ли он был в выборе методов этой борьбы —  рассудит история.
         Сегодня же, спустя более полувека с тех кровавых событий, удивляет
 одно — как порой деятели от журналистики, всевозможные СМИ и горе-историки,
в поисках остреньких, «беспроигрышных» сюжетов, (не опираясь на документы (не все архивы открыты) могут беспардонно лгать. С жаром цитируя друг друга, упрямо перевирать чужие судьбы. Полуправду и полуложь – этот кровавый «авторский»
винегрет - выдавать за истину, морочить читателям голову.
       Однако, не всё останется безнаказанным. За всё придется платить. Особенно за корыстное вторжение в прошлое, которое уже никак не может себя защитить.
Именно в те роковые предвоенные годы поэтесса Зинаида Гиппиус  об этом
написала в Париже: «Мы жаждем мести от незнанья».
        Конечно, образ знаменитой певицы (этакой «международной
шпионки-танцовщицы Маты Хари») возле мужа генерала-«разведчика» вероятно
кажется нынешним «сочинителям» детективов - лакомым, соблазнительным,
сулящим и доход, и успех. Как говорится, если такой певицы бы не было, её надо
было бы выдумать.  Однако Надежда Васильевна жила, была конкретной исторической
личностью, душой и гордостью русской культуры. Живы её потомки, есть документы
и мемуары её друзей и современников... И никому не позволено кидать в неё грязью собственных домыслов, втягивать её имя в дешевую, конъюнктурную паутину
нынешних детективов-поделок. Она и без того настрадалась. 
          Нельзя заполнять своими серыми домыслами белые пятна в чужой биографии.
В Святом Евангелии сказано — «не принеси свидетельства ложна». Это наказуемо.
          Нам же, агрессивному поколению беспамятных и безбожных,  следует,
горько каясь за собственные грехи, земно поклониться нашим отцам и дедам.
За их муки, за их истерзанные, раздавленные ХХ веком, расстрельные судьбы.
Хотя бы просто сказать: «Спасибо». Ведь Человек начинается с благодарности...
        А трагическая связь таких прекрасных, хоть и очень разных судеб, как
Ахматова — Гумилев, Цветаева — Эфрон, Плевицкая — Скоблин, Гиппиус – Мережковский и пр. ещё ждет своего любящего, внимательного исследователя.
«О, Господи, в величии Твоём/ — Явись, чтоб не забыл никто
вовеки,/О том, что мы всего лишь человеки,/ И все предстанем пред
Твоим судом».

                V
   

            Арестовали Надежду Васильевну у нее в доме в Озуар-ля-Феррьер.
Устав искать мужа по  Парижу, все последние ночи напролет она простаивала
у окна, в ожидании. Прислушивалась, сквозь шум любимых берез, к случайным
шагам , к стуку калиток. Сквозь пожелтевшую листву всматривалась в тёмный,
уходящий вдаль переулок... Если бы Коля был жив, он не мог бы оставить её на
произвол судьбы. Он бы пришёл, приехал, приполз. Но он не пришел. Значит…всё.
         Власти арестовали в доме всё, даже личное, и, казалось бы, неприкосновенное –
архив. Практически вывезли в коробках всё ценное, многолетнее: документы, клавиры, ноты, тексты песен, переписку, её дневники, литературные записи, книгу воспоминаний самого Николая Владимировича (впоследствии уничтоженную).
Но главное — письма, сотни писем. Многолетняя переписка с писателями,
актерами, музыкантами... Всё то, что она всегда так бережно хранила. Да и после исчезновения мужа — не вывезла, не спрятала. Не могла и вообразить себе ареста.
Да и сама не скрылась. Даже не собиралась. А потому нагрянувшая полиция, униформисты буквально потрясли её. За что? Но тут же являлась мысль –  в Париже
она известна, любима, и столько друзей вокруг, есть и адвокаты, юристы. Подумала
даже, ничего, всё скоро выяснится. Вот Коля появится и всё разрешится…
Но нет - не разрешилось. Она оказалась пешкой в «чужой игре». Французским
судом ей было предъявлено обвинение: «За соучастие в похищении Е.Миллера».
Хотя никаких, ну буквально никаких улик предъявлено не было. И никаких
участников, соучастников и даже свидетелей — не было. НКВД  сработал чисто!
         Итак, французские власти её одну сделали заложницей и ответчицей. Впрочем,
для обвинения (для сохранения интриги) знаменитая певица подходила как нельзя
лучше. И вот, как говорится, дело сделано и — концы в воду.
        Напрасно она уповала на любовь зрителей и друзей. Парижская эмиграция в одночасье отвернулась от любимого «соловья», душевного, доброго, соучастливого,
от вчерашнего своего кумира. Завистники, клеветники из РОВС, всегда охочие
распять слабого, оскалить зубы на талант, тотчас припомнили ей и «низкое»,
крестьянское происхождение, и концерты в Америке «в пользу советских
беспризорных». И относительный, хоть и трудовой, достаток. И любящего
генерала-мужа, георгиевского кавалера, благополучного, хоть и пропавшего
вместе с Миллером.
         Но всё-таки парижан, вчера ещё слушавших певицу в концертах, ошеломил бездоказательный, чудовищный  приговор: «двадцать лет каторжных работ».
(Позднее срок был исправлен на пятнадцать).
             Адвокат Плевицкой Филоненко (и двое других) был в недоумённом
отчаяньи. Вся коллегия адвокатов подала  бумаги на пересмотр дела. Но увы…
           Несколько лет назад в Москву ко мне в гости приехала внучка адвоката
парижанка Анна, не говорившая по-русски. С переводчицей. Привезла кое-какие
бумаги,  фотографии, копии газетных статей. Вся левая французская пресса тех лет возмущалась жестокой несправедливостью приговора. Газета «Попюлер», к примеру, писала: «...злобный, абсурдный приговор... Им нужно было досадить, нанести удар «красным» русским, раздавить первую попавшуюся женщину, распять иностранку».
Судя по фактам, действительно, французским властям, да и новым руководителям
РОВС (в освободившиеся кресла Миллера и Скоблина уже сели претенденты) было удобно, даже выгодно, не ища «опасных» ответчиков, оставить этот загадочный
клубок неразмотанным. Ибо нити могли и их всех завести слишком далеко. И
потому скорый приговор (изоляция певицы) был всем на руку.
Так, рожденная некогда девочка Надя в избе под соломенной крышей,  Надежда-свет Васильевна, потом - артистка, певица - «курский соловей», по выражению Государя,
стала каторжанкой с номером – № 92 02 в тюрьме чужеземного городка Реми.
        Собственно, после ареста великая эта женщина, хоть и продолжала
физически жить, но это было просто существование, душа была уже мертва.
        Передо мной её письма (трудный, неразборчивый, пляшущий почерк),
 с последними надеждами отправленные из тюрьмы к парижским своим адвокатам. 
Вот несколько её фотографий разных лет (Питербург, Париж, Москва, Новгород,
Курск, Винниково). Какая разительная несхожесть! И даже не возрастная. Она то кокетлива и лукава, то мягко улыбчива и открыта, почти счастлива, то глубоко
задумчива.  Но всегда прекрасна. Конечно, перед камерой актриса всегда актриса.
Даже если жизнь немыслимо горька. Но среди многих есть одна фотография, которая особенно потрясает жестокостью правды и документа. (Певица не видит фотографа).
Это Париж, 2 декабря 1937 года, идет судебный процесс - изнурительный, демагогический, предрешенный спектакль. Он стал в жизни актрисы последним спектаклем. И, как всегда, у героини — главная роль. Однако слушать
аккомпанементом: ложь, клевету и наветы от вчерашних друзей и знакомых,
просто мучительно. Скамья подсудимых, как сцена, и на ней
(уже за барьером сего бытия) — немолодая, горькая, женщина в чёрном.
Прекрасны - гордая голова, темные косы причёски, высокая шея. Ей — 53.
А на барьере, отделяющем её от зала «неправосудия» — трагически
сложены кисти еще прекрасных рук, крест-на-крест, в кожаных черных
перчатках. Сколько в жизни было поклонов этим рукам! Сколько восторженных
слов величайших людей эпохи о них было сказано: «...И пальцы эти живут,
смеются, страдают и плачут...»
       И вот на очередной вопрос судьи: «Что вы можете сказать о похищении?» —
звучит последний спокойный ответ, достойный русской христианки:
«Господь Бог —мой свидетель. Он видит, что я не виновна».
          Всматриваюсь в лицо на фотографии, в родные, такие дорогие мне черты.
Чем глубже суть человека, тем глубже его одиночество в мире... И почему-то
на память приходят строки поэта: «Где мы были? В комнате сидели? Как могли
дышать мы в этот час?»
           Впрочем, я ещё не дышала — ещё не родилась. А молодой мой папа?
Может, тогда в далёкой «красной» Москве он, беспечный студент ТСХА
спешил в кино в Останкинский парк на свиданье с моей будущей
мамой-студенткой? И не подозревал, что происходит в тот же час где-то
в далёкой Европе, в каком-то зале суда, с его родною душой, родной кровью?
С его матерью, которую всю жизнь его заставляли забыть, и называть тёткой?..
Но мать она ему или тетка, всё равно родная кровь, родная душа.
            Порой задаюсь вопросом: что было бы с Надеждой Васильевной,
вернись она в Россию в тот роковой 1937? Или вообще, останься
она в России после гражданской в двадцатых? Ответ во всех случаях — однозначен.
Погибла. Но и в Париже до неё дотянулась-таки рука палача...
          Снова смотрю на старое фото. На суде достойная, гордая поза её — поражает.
Она уже нездешняя, потустороння, уже на пороге вечности. Не замечает ни кино, ни
фотокамер, ни зала, с любопытством шумящего. Она уже не хочет видеть ничего.
Трагедия состоялась. Спектакль окончен и занавес опускают.
          Погибла Родина, убит Государь, погибли в России все её близкие, а теперь
 погиб и муж, нет её дома и предали друзья... Вот и всё - мир рухнул. Завтра,
сменив чёрное платье на тюремное рубище, она станет каторжанкой. Ей в
собственность оставят только воспоминания. Но это — завтра. А пока, в последний
миг она «на публике», которая жадно следит за казнью, за каждым жестом казнимой.
И ей, легендарной русской певице, актрисе, которую почитал Сам Государь Всея Руси,
ей, уходя из этого мира, надо держаться с честью, с достоинством. И она держалась.

                …В тюрьме эта русская была странною заключенной. Бледная, постаревшая, обессилевшая женщина, но с гордо посаженной головой, она не желала ни с кем
общаться  по-французски. И вела себя странно, словно тронутая умом. Плохо ела,
была послушна, безропотна и всё что-то писала, а порой тихо, негромко пела. Да так
пела, что заключённые в соседних камерах, прислушиваясь, плакали. Это были
какие-то протяжные, непонятные напевы на русском, похожие на молитвы:
«Ох, то не ветер ветку клонит,/ Не дубравушка шумит./ То моё, моё сердечко стонет,/
Как осенний лист дрожит…» или «Замело тетя снегом, Россия./ Запуржило седою
пургой./ И печальные ветры степные/ Панихиду поют над тобой».  А ещё она
нараспев как бы сказывала: «…И спаси, Господи, души раб твоих. И прости
согрешения их, вольные и невольные. И даруй им Царствие небесное». А может, у русских это и были молитвы?..
           Порой, молясь в тюремной часовне, она словно замертво падала на холодные церковные плиты перед  образом Христа на кресте: «Яви, Господи, правду твою...»
И замирала надолго, словно ожидая ответа. И тогда служителям приходилось под
руки её поднимать.
       Дочь Деникина в своём теле-интервью вспоминала, как она, тогда совсем ещё молодая, неожиданно увидела великую Плевицкую, на тюремном кладбище в Реми.
«И с трудом узнала ту, великую, которая изумительно пела нам когда-то в концертах,
на русских праздниках». На чьей-то могиле каторжанка, присев, любовалась недавно расцветшими цветочками розовых маргариток. «И, возможно, одну хотела сорвать,
взять с собой, - говорила Деникина, -  Но я подняла палец, и она молча сразу же
отошла, конечно,  меня не узнав».

         Весной 1940 года, уже ослабевшая от болезней, Надежда Васильевна просила пригласить к ней из Парижа священника, её духовника. Исповедаться, причаститься.
Он приехал, пробыл в камере довольно долго, а уезжая, утирал слёзы со щек:
«Пречистая душа. Другой  такой я не видел». А 5 октября 1940 года, она, получив
от знакомых «с воли» пакет с передачей, где почему-то оказалась и губная помада, неожиданно занемогла. И вскоре загадочно умерла в тюремной больнице. Затем незаметно и тихо была погребена на тюремном кладбище… Светильник угас…
        А между тем в Москве, на Лубянке, в химической лаборатории генерала Павла Судоплатова продолжались разработки препаратов - новейших ядов. И удачное производство это проявляло себя  ещё долгие годы, и в СССР, и в Европе.
       Очень скоро немецкое гестапо (по свидетельству того же Б. Прянишникова),
вероятно имея на то основания, извлекло, эксгумировало тело заключенной
№ 92 02 из могилы. И подвергло тщательному (химическому) обследованию. Зачем
педантичные, рациональные немцы пошли на это? Зачем гестапо понадобилась эксгумация? Зачем нужен был результат химических анализов? Какой секрет
хотели они раскрыть?..
         В середине 1990-х, посетившая меня парижанка Анна, (внучка адвоката Ф.)
с архивными документами, подтверждавшими абсурдность процесса против певицы, поведала и о другом страшном свидетельстве. В 1941-м после эксгумации тело
Плевицкой гестаповцы во дворе тюрьмы разорвали на части танками. Затем —
закопали в безымянной общей могиле.  Дальнейшее – без комментариев.
Только один вопрос: за что,  могли фашисты так ненавидеть эту русскую женщину?
 
         А нам, сегодняшним, остаётся лишь преклонить колена перед величием
артистки, певицы, основоположницы жанра русской народной песни – как
символа Родины. Принявшей мученический крест - за Веру, Царя, и  Отечество.
И полвека несшей по миру знамя бессмертной нашей культуры.  Воистину:
«Блаженны гонимые правды ради, ибо тех будет Царствие Небесное».

                В поисках материалов о жизни Надежды Васильевны я наткнулась в архивах музея Бахрушина на пожелтевший листок газеты 1915 года. На нём — изящный (карандашом) женский портрет. Прекрасные темные косы вокруг головы,
на губах играет улыбка, но в больших выразительных глазах — безысходная скорбь. Подпись: «Рисунок А. Койранского. К получению Н. В. Плевицкой золотой медали».
А рядом текст. За подписью «К.» . Почти пророческий: «Сейчас в большую моду
входит Н. Плевицкая, гастролировавшая в «Буфф» и получившая имя певицы
народной удали и народного горя. Карьера ее удивительна. Прожила семь лет в монастыре. Потянуло на сцену. Вышла за артиста балета. Стала танцевать и
петь в кафе-шантанах, опереттах. Выступала и с Собиновым, и одна... В «Буфф»,
среди сверкания люстр, пела гостям романсы,  русские и цыганские песни... Какой прекрасный, гибкий, выразительный голос. Её слушали, восторгались... И вдруг
запела однажды старую-старую, забытую народную песню. Про похороны крестьянки. Все стихли, обернулись...В чем дело? Какая дерзость... Для чего в «Буфф» смерть? Крестьянский гроб? Посетители пришли для забавы, смеха, а слышат: «Тихо тащится лошадка, по пути бредёт, гроб, рогожею покрытый, на санях везёт...» Все застыли.
Что-то жуткое рождалось в её исполнении. Сжимало сердце. Наивно и жутко.
Наивно, как жизнь, и жутко, как смерть...»

...Я смотрю в вечернее окно.  С высоты четырнадцатого этажа моей квартиры
— россыпь огней прекрасной, летней Москвы начала ХХ1 века. Время смутное,
неуютное: что-то будет с моей страной завтра, через год, через десять? И, время, возможно, совсем не подходящее для «возвращения» Надежды Васильевны
из забвенья и изгнанья – на Родину. Хотя, впрочем, она знавала времена и похуже.
Да и те её современники, с кем она была знакома, дружна, мало-помалу вернулись: Шаляпин и Есенин, Бунин и Ильин, Мережковский и Зайцев, Цветаева и Гиппиус, Рахманинов и Шаламов. Их издают, изучают, читают. Может, и ей  пора вернуться - своими книгами, своими песнями? Всё  всегда «возвращается на круги своя».
     …Мой муж, художник Юрий Михайлович Ракша, сказал мне незадолго до
своей смерти, как бы невзначай: «Это для красоты словца говорят, будто
никто не забыт, ничто не забыто. Жизнь тех, кто ушёл, впрямую зависит
от тех, кто остался...»  Только жаль, что потомки  это не всегда понимают. У меня
в доме сохранилось столько памятных реликвий о дорогих, прежде меня ушедших близких, что моей жизни не хватит — воскресить в слове всё дорогое сердцу.
Но эту шкатулку орехового дерева, которая дожила до сегодня, я открываю
аккуратно (ключик давно потерян) и не спеша. Конечно, она порядком уже
опустела. Но еще победно блестит  зеркальце, в которое  смотрелась
волшебница-хозяйка, еще розовеет атлас, и так же нежны лайка её перчаток
и аромат духов. Вот открытки, её переписка – Ницца, Париж, Питербург…Вот подорожная иконка Богоматери. Вот кусочек домотканого полотенца. Он
вышивался черно-красным курским крестиком более ста лет назад в избе
под соломенной крышей юными пальчиками сестер Винниковых. Рисунок
замысловат. Под деревом плетень у дома, и мать с четырьмя дочками –
расшитые фартуки, по плечам косы. Орнамент из букв: «Как у наших у ворот
всегда девок хоровод».  Уж не тот ли хоровод, Дёжкин, будущий? Её
многотрудный  жизненный карагод?.. Именно он. Тот самый...
         В шкатулке и фотографии — стройная красавица в длинном платье обнимает
за шею коня... вот кормит кур из подола. А это — её красивый  дом на высоком фундаменте, где хозяйку даже снимал режиссер Гардин в немом кино. Дом этот
сгорит в войну. А на этой — светлые лики наших предков: прадеда — Василий Аврамович (по прозвищу Солдат) и прабабушка Акулина Фроловна, в аккуратном платочке. Высоколобая и степенная. А вот на её коленях испуганный внук, карапуз Женечка, который выживет и позже станет моим отцом. Но самое главное в этой шкатулке  — две книжечки, написанные хозяйкой в эмиграции. Конечно,
в надежде на прочтение кем-то когда-то в будущим. «К тебе, имеющему
быть рожденным столетие спустя, как отдышу...» И отдышала. А вот книги остались, выжили. И на каждой странице — драгоценная «энциклопедия жизни» давних лет.
И в каждой строке — сама Надежда, её душа, мысли, музыка её слова. И 
благодаря этому встают во весь рост светлые образы моих предков –
крепостных крестьян, православных людей крепкой стати: работящих и
совестливых, на коих всегда стояла земля русская.

          В1936 году Павел Флоренский, сосланный на Соловки, писал: «…предвижу
время, когда станут искать отдельные обломки разрушенного». Вот оно и пришло.
И я пытаюсь сгрести ладонями, сложить дорогие обломки, как мозаику, в одну
картинку. В самом начале девяностых мне удалось издать и впервые в России
представить читателю обе её самобытные книги. Они написаны неповторимым, удивительно образным языком. А спустя лет десять, мы вместе со скульптором Вячеславом Клыковым, тоже курянином, решили провести фестиваль народной
песни имени великой певицы. И фестиваль прижился и  из года в год проходит
в Москве, Курске и её родном селе Винниково.
        А тогда впервые мы открывали этот праздник на Троицу. Счастливое совпадение.
И как диво, всюду плыл колокольный звон и ароматы трав и цветов, а в руках у всех зеленели трепетные, березовые ветки, венки, букеты. Крестный ход в Курской
губернии! И мы, московские гости, и хозяева-куряне, с радостью влились в этот многолюдный Крестный ход во имя «Знаменской» Богоматери. Он неспешно,
как людская река, тёк под ясным солнцем из Курска в монастырь в Коренную
пустынь! И я, грешная, в едином душевном порыве шла в людском потоке
вместе со всеми. И всю дорогу старалась идти босиком (порой под теплым
дождичком) и горячо молилась, и порой плакала. От радости, что шагаю путем
той девчушки - Дёжки, которая шла когда-то по этой дороге  за руку со своей
матушкой - моей прабабкой... А потом был святой источник, и молебен, и даже монастырская трапеза!
             …А уж сколько приехало на фестиваль в Винниково голосистых,
ярконарядных ансамблей из Белгорода, Воронежа, Курска! Просто соцветие.
Пели песни Плевицкой и в клубе, и на сельской площади, и даже на футбольном
поле под голубым небом… А с большого портрета на клубе на всё это радостное многолюдье живо смотрела сама Надежда Васильевна.  И плыла над зелёным
селом, где босоногая девочка когда-то бегала с хворостиной за гусями,  – над его крышами, над куполом храма, где она венчалась,  над могилами предков,  её
задорная песня:  «Наша улица, зелёные поля/ Голубыми васильками зацвела. /
А ещё у наших окон, у ворот/ Белоснежная черёмуха цветёт… /Ах ты, травушка – муравушка моя,/ Ты тропиночка не топтанная…»

      Вечером в Курском театре  состоялся гала-концерт, посвященный Плевицкой.
И вести этот концерт было поручено мне.  Я радовалась и волновалась так, что
холодели руки. И каждый раз, выходя на освещённую авансцену, под огромным портретом актрисы, хотелось крикнуть, глядя в многолюдый зал: «Вот ты и вернулась! Любовь наша и наша Надежда. Мечта твоя осуществилась!» Я смотрела со сцены
в зал, в лица родных земляков, словно её глазами. И звучали одна за другой,
под струнный оркестр, её бессмертные песни. Их пели лучшие певицы нашего
времени: Александра Стрельченко и Анна Литвиненко, Татьяна Петрова и Людмила Рюмина, Надежда Крыгина и Иван Суржиков. И зал щедро гремел аплодисментами.
А мне всё казалось — вот стоит за кулисами сама Надежда Васильевна и после
каждого моего выхода тепло и ободряюще берёт меня за руку. И почему-то хотелось плакать.
 
        В конце торжества  Вячеслав Клыков вручил мне и солистам на память
прекрасные фигурки – поющего курского соловья, сидящего на бронзовом колоколе.
А я подарила представителю филармонии живописное полотно, привезенное
из Москвы:  «Плевицкая и Рахманинов – у рояля». На её доме в Курске –
мемореальная доска, где она тоже рядом с великим, так любившим её Рахманиновым.   Позднее в честь этого губернского праздника местные власти провели в Винниково асфальт. Покрыли железом крышу сельского храма, и одноэтажной школы,
построенной на фундаменте её некогда прекрасного дома. В этой школе теперь
музей великой землячки. Его основала радетельница её памяти учительница Лидия Сергеевна Евдокимова. А под ветвями могучих елей и лип, посаженных столетие
назад Плевицкой, — поставлен Дёжке памятник (работы Клыкова) — во весь рост.
И стоит она как прежде, в длинном платье, чуть заломив прекрасные руки, во
дворе своего дома и с печальной любовью смотрит вдаль на синие холмы и родной «Мороскин лес».
         И может малое сельцо Винниково широко прославится ее именем? И
будут в деревне покаянно гордиться своей великой односельчанкой? Как гордятся, например, своими земляками чеховское Мелихово или блоковское Шахматово?
Однако «вера без дела мертва есть». А дело всё-таки есть – вот оно. Решением
Российской Академии Наук  ( ведущими учёными института теоретической
астрономии) 18 декабря 1996 года  вновь открытая планета солнечной системы
№ 42 29 – получила имя «Плевицкая». Как написано в паспорте: «В честь великой
певицы Надежды Васильевны Плевицкой (1884 – 1940), блиставшей на подмостках России, Европы и Америки. Большие ценители русского искусства  называли её
«Русским жаворонком» и «Курским соловьём». С ней пели Леонид Собинов, Иван Шаляпин, ей аккомпанировал Сергей Рахманинов».  Воистину, планета - это уже
навечно, это её взгляд, её обращение к нам из прошлого в будущее.
                Однажды Надежда Васильевна сказала: «В жизни я знала две радости.
Радость славы артистической и радость духа, приходящую через страдания».
           И ещё в своей книге она написала так:
         «Думала, гадала ли я, что во Франции, над озером, в Меденском лесу
буду я вспоминать своё Винниково, песни сестер, подруг и милой матушки,
под тихое бормотание прялок в зимние вечера. Далеко меня занесла лукавая
жизнь! А как оглянусь в золотистый дым лет, так и вижу себя скорой
на ногу Дёжкой в затрапезном платьишке, что по румяной зорьке гонит на
речку гусей... А вот, словно березка, бредет к храму тихая монастырка Надежда,
строгий плат до бровей...
С обрыва видна мне дальняя даль: синеют леса святорусские, дым
деревень, проселки-дороги, золотые хлеба, облака... Заря моя зорюшка!
Нежная, алая. Свет тишайший над Русью... Поднять бы к ней руки, запеть
бы... Но вдруг поплыл гул малиновый, бархатистый... Это Чудо-колокол
к Ранней ударил заутрене. Так бы и воспарила я с ним, так бы и полетела
в родную сторонку...
Но одно у меня крыло. Одно крыло и то ранено. Аминь.»