Кузя

Пётр Полынин
                Твой человек не тот, кому «с тобой хорошо» -
                с тобой может быть хорошо сотне людей.
                Твоему – «без тебя плохо».
                Эрих Мария Ремарк


                I
      

       Осенний день медленно угасал. Беспрерывно моросил зябкий дождь. Отовсюду наползал ночной мрак и бесшумно заполнял пространство меж мокрой землёй и низко висящими облаками.
       По левой стороне безлюдной сельской улочки, осыпанной опавшими листьями, устало семенил, свесив набок алый язык и опустив хвост, гонимый холодом и голодом промокший и грязный пёс. Увидев сквозь просветы в покосившейся, заиндевевшей мхом, изгороди пустующую хату, обросшую старой забвенной крапивой и лопухами, он протиснулся во двор, огляделся, и укрылся под деревянным крыльцом, отдохнуть, согреться и переночевать.
       Доныне пёс, никогда никому не принадлежал, и теперь он был ничей. У него не было никакого имени, и никто не знал, где он прежде бродил и чем кормился. По известным одному ему причинам он не доверял людям и сторонился их.
       В хате никто не жил, и у неё не было сторожа. Потому-то собаку некому было прогнать. И с того дня он поселился там и заодно бескорыстно охранял то хозяйство. Вот только жилось ему в одиночестве крайне худо. Ни одного тёплого слова, ни одного нежного взгляда, ни одной ласки. Не мила, не уютна была та сиротливая собачья судьба – хуже неволи. Всяко случалось. И всегда надо было быть готовым к любой беде. Постоянно приходилось, как дикому зверю, самому о себе заботится. То от посягательства дворовых собак защищаться, то увёртываться от палок детей, то метаться от улюлюканий взрослых. Иной раз доводилось и вовсе голодать. Тогда совсем уморившись голодом и печалью, он пускался бродить с тоскою в глазах по окрестным полям, холмам, перелескам в поисках пищи и разнообразия. И после удачной охоты, ночью, сытый, довольный и сильный принадлежностью к собственному жилью, он выбегал на улицу и, захлёбываясь осенним холодным ветром, сердито лаял во все стороны. А затем, улёгшись под крыльцом, ещё долго злобно ворчал, но сквозь злобу проглядывалось удовлетворение собой и даже гордость.

      Вот так и тянулись в собачьих заботах и радостях дни. После того, как птиц караваны улетели в роскошные сытые страны, осиротелая земля задремала надолго под обложным беспросветным дождём. И хотя ещё пышными кострами багряной листвы пылали вдоль горизонта леса и подлески, но уже шире и печальнее становилась туманная даль. Всё больше, и больше темнели промокшим жнивьём пустые поля. Короче делались дни. Длиннее, суровее ночи. Ещё там и сям на покосах чисто и нежно желтели стога, но меж тем смоченная осенним дождём земля постепенно твердела ночным заморозком. А вскоре и вовсе все лужицы сковал крепкий лёд. И последняя гусиная стая, покинув милые болотные дворцы, длинным косым караваном с криком на юг отправлялась в запоздалый полёт. Иногда сквозь изорванные ветром низко пролетающие облака мельком проглядывалась осенняя синь, а с ней и лучик утомлённого солнца. Да вот только свет его холоден был, печален, уныл... Потом погода и вовсе переменилась. Мало-помалу занавесила весь небосклон сплошная тёмная туча. И полетел пушистый, весёлый снежок. Сильнее, гуще он каждый час становился. И вот уже всю землю собою он заволок. И радовалась ему всею душой детвора, как долгожданному гостью. Печалилось лишь вороньё на краю у села. Озябшее, осипло крича, к людскому жилью оно потянулось поближе в надежде найти пропитание. Внезапно северный ветер  пахнул непогодою. И шустрыми струями снег понёсся в поля. А ветер сильней и сильнее буянил, и резал глаза детворе. А струйки снега с земли всё выше и выше взметались. И вслед за этим метелица волком завыла. И взбунтовалась пурга. Поёт тревогою труба печная в доме. Скрипит сердитая калитка, распахнутая настежь. Стучит незапертая дверь в амбаре. Солома со стога стремительно летит до облаков, летит, как будто вьюге салютует. А вьюга всё лютует и лютует. А скорым делом подоспел мороз трескучий, витиеватыми узорами в оконницах стекло размалевал. И серебристые снега заботливо окутали тулупом заячьим заборы, землю, крыши - как мама укутывает своё желанное дитя, чтоб сладко спалось малышу. В сугробах утопли яблони в саду. А между тем и хутор - за хатой хата - погрузился в сладкий сон, под лунным светом искрясь, переливаясь...
       Так, один за другим проходили холодные зимние дни. И вот однажды с юга подул весёлый лёгкий ветерок, пространство зимнее наполнил тёплыми мечтами. И стал морозец как бы послабее. А вскоре и снега осели, потемнели. И книзу побежали, в обрывы, под уклон, ручьями радостно шумя. А солнышко всё выше восходило. Всё ярче небосклон синел. Как в зеркале в талой воде отражался, щедро луга заливающей, он. И журавли ранним утром с чужих краёв возвращались домой, курлыча о родине жадно, весну возвещали собой. И ветки черёмух пахучие, клейкие листики свои распустили. Закапали соком апрельским берёзы. И дымкой зелёной раскрасился лес. И громкою радостью звенели вразлив грачи меж собой. И в поднебесье жаворонок весёлой мелодией солнце весеннее славил. И потихоньку просохла земля благодатная. Забархотела куриной меж трав слепотой. Цветами весенними она нарядилась. И фимиамом хмельным ароматы вокруг разливались волна за волной. А там и соловьи затрещали любовно о счастье в старинном саду среди сочной листвы молодой.
       Всё это время пёс одиноко существовал, залечивал раны, добывал пищу, и сторожил жильё. И постепенно он привык к тому месту, окреп и похорошел. Его шерсть, прежде висевшая клочьями и покрытая грязью, очистилась, почернела и стала лосниться глянцем на солнце, как шёлковый итальянский атлас.

                II
      
       Как-то раз, весенним светлым днём, возвращаясь из одного, только ему известного места, пёс уже на дальнем расстоянии учуял тонким нюхом своим, что в хате кто-то есть. Беззвучно подкравшись не ближе десяти шагов до порога, он увидел, что входная дверь распахнута настежь. Через дверной проём тонкой струйкой плыл зеленоватый дым самовара, а в сенцах слышался приятного тембра людской голос. Там кто-то, с той особенной грустью, которую излучает одинокая душа, мелодично напевал чарующим тенором задушевную песенку:


                Замечталось вечернее облачко -
                Взгляд печальный в усталых очах.
                И его уходящее солнышко
                Согревает в последних лучах...

       И в это самое время пёс со всей силой злобы, накопленной за долгое время, во всё горло залился неистовым лаем.
       Песня утихла. Минуту спустя на крыльцо, переступив порог, лёгкой стопой вышел человек. Это был мужчина привлекательной внешности. С виду ему было лет пятьдесят с хвостиком. Одет он был просто, но аккуратно и без всяких притязаний на современную моду. Его стройная осанка, коротко причёсанные светлые волосы с серебристою проседью и волевой подбородок свидетельствовали о принадлежности к военным, и немаловажного звания. Ясные серо-голубые глаза, выражение лица, пленявшего добротою, и сам взгляд указывали на светлую душу, - а на душе и на лице у него было всегда одно и тоже. Люди, знавшие его, никогда не слыхали от него ни одного резкого, грубого слова, но также никогда не слыхали и ни одного слабовольного слова. С таким добросердечным характером он запросто мог просить прощения у малой пташки, когда нечаянно её, поющую, с ветвей сгонял. Но, в то же время, несмотря на свой мирный нрав, он никогда не становился скользким и бесхребетным перед насилием, неправдою и злом, решительно вступал в защиту, когда задета честь.

       Однако ж как бы там ни было, а сейчас его удручало одно забавное обстоятельство: случилось так, что он поссорился с женой. Всего лишь малость поссорился, ибо знал, что его жена если порой и сердится, то делает это не от несносного характера, а лишь только с целью рассердить его – у неё это что-то вроде как взаимности в любви. И всё ж, переживая разногласие с любимой, почёл он за благо, доколе меж ними не воцарится полное согласие, уехать в родную родительскую обитель, и намеревался в благословенном этом крае побыть наедине со своими мыслями в первозданной светлой чистоте мудрой природы и неторопливо всмотреться в себя, сверить прошлое, разглядеть, что в будущем...

       Когда он снова увидел родной уголок, и  улицу спокойную, и тихий сад, у него сильно в груди забилось сердце... Он готов был пасть на колени и целовать каждую доску пола в хате. Ведь родительское гнездо – это всегда рай на земле! Всякому оно дороже и приятнее всего на свете. Что может сравниться с родительским домом, где человек впервые увидел Божий свет? Ничто, поистине ничто. И как хорошо после долгой разлуки вновь оказаться в его объятиях! Взглянёшь, а вокруг - всё привычно, всё знакомо, всё такое до боли родное и драгоценно по воспоминаниям. Здесь каждая вещь, каждая былинка веселит взор и услаждает душу. Здесь и вода в обычном колодце вкуснее любых напитков заморских! И чувствуешь себя ты по-особенному здесь: приятно, уютно, уверенно. И от этого радостью полнится уставшее сердце, и сил прибавляется вдвое, и вырастают крылья у мыслей. И в душе отзывается высокою нотой что-то бесценное, своё, которое за последние годы городской суеты почти утерялось...  Терпко пахнет бузина, растущая вдоль временем склонённого забора. Кружат заботливые пчёлы вокруг состарившейся вишни. Сияет небо синее любовью и теплом, как в золотое и невозвратное то время – и тут настаёт тот волнующий  момент, когда  незабываемой и звонкой песнею вдруг оживляется почти что приутихшая за повседневной суетою память. Сколько милых и очаровательных видений пробуждает она в истосковавшемся сердце!.. На глазах выступают слёзы... Эта, его родительская хата на добрую судьбу для всех всегда была богата. Много благословенных дел в ней прошумело чередой. С незапамятных времён в разные годы обитали здесь прадедушка с прабабушкой, дедушка с бабушкой, отец с мамой. Жили тихо да ладно, Бога хваля. Растили детей. Пели песни. Трудились не покладая рук, - и дома и на службе, - имея от того удовлетворение в душе и на челе солёный пот. Весёлые, откровенные, обычные - радовались они тому, что Бог послал. Делились с другими, бывало, последним. Счастье находили в любви к ближнему, к растениям, ко всему живому, что тянулось к свету и к солнцу. Вот в этом храме блаженном и он некогда на свет появился, в нём он познал мамины первые ласки, и ходить тоже здесь научился, и рос до школьного возраста, постигал простоту и глубину человеческой жизни. И здесь, средь моря солнца и росы, в душе его явилось первое сознание бытия. И здесь цвели его пречистые надежды и мечты... 
      
       А тем временем пёс гневно оскалил зубы, громко зарычал и, не помня себя от ярости, глядя в глаза непрошеного гостя, бросился было на него, и намеревался искусать. Но человек не струсил. Он спокойно стоял на том же месте, а его добрые грустные глаза дружелюбно смотрели в одичавшие глаза пса.
       - Бог ты мой! - какая красивая собака, – через малое время благодушно воскликнул он. – В жизни такой красивой не видал! – Хочешь иметь друга? – тогда пойдём вместе обедать! - Не бойся же – ну пойдём!
       Пёс остановился. Утих. Ему, страдавшему в одиночестве без общения, очень хотелось приютиться к надёжному другу, отогреться душой, утешится в его близости, получать из его рук кусок хлеба, тепло и ласку. Но его инстинкт хорошо помнил прошлые уроки собачьей жизни. И он рассудил за благо уйти, и с этим резко развернулся, и поспешил укрыться за погребом в тенистых зарослях бузины.
       Ночью, когда на тёмном небе уже высоко блистало созвездие Большой Медведицы, а в саду безумствовали соловьи, пёс осторожно подкрался к утихшему жилищу. В воздухе пахло человеком, а из-за двери доносились тихие звуки его ровного умиротворённого дыхания – в родительской хате сон по-настоящему невозмутим, и очень сладок. У крыльца стояла миска с едой. Пёс, осмелев, благодарно погрыз косточки, как сухарики, и после бесшумно улёгся на своё место.
       А утром, едва занималась заря, мужчина вышел на крыльцо и увидел под кустом смородины два мутных красных глаза, дико вперившихся на него и как бы готовившихся его проглотить. Тогда он, как можно аккуратней, бросил в ту сторону хлеб, но пёс зарычал и, боязливо оглядываясь, отскочил подальше, как будто ему бросили не хлеб, а камень.
       - Ну чего ты, глупенький, - с мягким укором произнёс человек, и дружелюбно прибавил:
       - Не бойся меня!.. Давай знакомиться: я – Тимофей! А у тебя есть имя?.. Молчишь?.. Хочешь, я буду звать тебя Кузей?.. Не споришь? Ну, вот и хорошо – стало быть, познакомились! Давай жить вместе в мире и дружно!


                III
      
       С этих пор у Кузи началась новая жизнь. Долгое время он сомневался в искренности человека и не решался подходить к нему. Ему ещё живо помнились все обиды, причинённые людьми, и он чувствовал тупую злобу к ним. Но с каждым днём его сердце добрело, и понемногу он уменьшал расстояние, отделявшее его от Тимофея. Постепенно Кузя присмотрелся к привычкам хозяина хаты и хорошо усвоил их. Когда тот шёл работать на огород или ещё куда по хозяйству, то и Кузя неотлучно следовал за ним - поодаль, чуть в стороне, а затем ожидал его и возвращался так же обратно. К полудню Кузя уже загодя сидел под кустом смородины, росшим поблизости от крыльца, и преданно помаргивал доверчивыми глазами, дожидаясь своего обеда. А по ночам он ревниво сторожил Тимофея: спал в пол глаза и при каждом шорохе высовывал из-под крыльца голову с двумя огоньками светящихся глаз, и лоснящимся носом чутко внюхивался в темноту.

       А Тимофей был простым и добрым человеком, - как утреннее солнце в окошке! В нём было что-то молодое, весёлое, иногда наивно-детское. Чистота его души, не исказившаяся в омуте праздных и суетных страстей, привлекали к нему всех, кто знал его. Он со всеми мог посмеяться, и изо всего устроить веселье. И то, что он находился далеко от городской несусветной маеты, дышал свежим живительным воздухом, наблюдал вокруг себя всё зелёное, голубое и беззлобное, делало его ещё добрее. Своей глубокой душой он любил красоту жизни и умел радоваться и пташкам, и свежему ветру, и всему живому. Казалось, он чувствовал, как распускаются цветы, как набухают почки, как растёт полынь – наисладчайшая из всех трав. Его характер был расположен к счастливой улыбке и к мягкой шутке. Он был даровитым и способным ко всему доброму да пригожему, что украшает человеку жизнь. Иногда в досужее от дел время он просто лежал в саду в курене, сложенном из ветвей под яблоней, отдыхал и думал о звёздах, о птицах, или о восходе солнца, думал без тревоги за наступающий день, и не философствуя. А иной раз он напряжённо всё о чём-то размышлял, всё как будто во что-то мысленно вникал. Сидя в уютном кресле с толстой мудрой дедовской книгой в весьма добротном переплёте, изданной лет сто тому назад, он часто опускал её на колени, и всякий раз подолгу вопросительно глядел перед собой. И не раз утреннее солнце заставало его за чтением, в раздумной думе о смысле жизни и собственном предназначении.
       Увлекаемый мыслями о жене, Тимофей тосковал. Всё у него было, недоставало только её. Сердце  его разбухало от тех же чувств, какие заставляли щёлкать и заливаться в родительском саду соловья. Его томила потребность всю свою большую любовь разделить с единственным, родным и близким ему человеком. Он нуждался, чтобы с ним была приветная и мудрая, родная, добрая жена. С которой в ощущении покоя и безмятежности, когда чувствуется защищённость от тревог мира, можно позволить себе приятно расслабиться. С которой можно бесконечно обсуждать все великие и малые явления жизни, или просто уютно молчать вместе. Или просто тихо сидеть с чашкой чая. Но теперь он был сам, - и сознание его заволокло густым туманом. И досада скребла его душу – тревожила и скребла, словно когтями дикая кошка, ибо влюблённого в разлуке всё тревожит и всё донимает. Да пуще всякой жажды его донимало одиночество. И всё же ему казалось, что он счастлив, - он полагал, что в скором времени всё уладится наилучшим образом. К тому же рядом находился Кузя, и частенько тёплая заботливая, но отвыкшая от счастья, рука Тимофея мягко прикасалась к гладкой голове собаки, щекотала и ласкала её, и угощала его лакомыми кусочками. Кузе это весьма нравилось, он чувствовал любовь и спокойствие к себе, и первый раз в жизни по-настоящему поверил человеку. Он расцвёл всей своей чистой собачьей душой. Ныне у него было своё собственное имя, на которое он стремглав нёсся из зелёной глубины сада. Теперь он принадлежал своему хозяину и мог ему верно служить, щедро даря свою привязанность. И к тому же ему не нужно было заботиться о пище, в его мыске всегда было что поесть. Всё для него теперь было в удовольствие. Он, то валялся на спине, то грелся на солнышке, то, взвизгивая от радости, резвился с Тимофеем, притворяясь, что не на шутку хочет укусить его. И он был счастлив как никогда ещё в жизни, и с этих пор уже не верил в возможность горя и зла людского...               
                                                IV
       
       Меж тем скоро промелькнуло очаровательными полевыми цветами, душистыми травами, поющими пташками звонкое счастливое лето. Словно на крыльях пролетело. А за ним жёлтыми огнями загорелась ласковая тёплая осень.
       В один из тех упоительно-роскошных дней, когда сверкая на солнце серебряными паутинками, в воздухе лениво парило «бабье лето» и над садом висела хрустальная безветренная синева, Тимофей обнаружил в почтовом ящике письмо от жены. Он прочитал его вслух, - и вдруг, от неожиданно овладевшей им великой жажды жизни, он вне себя от восторга подскочил до самого неба, словно ребёнок, а после этого ещё раза три со скоростью любви крутанулся на одной ноге, и потом громко закричал:
       - Кузьма, Кузьма, - она скоро приедет! Она будет у нас через три дня! Ты увидишь мою Анну, - продолжал он восклицать, - она тебе непременно понравится!

        Тимофей был романтиком, душа его трепетала, словно послушные листья от тёплого ветерка, а надежда на скорую встречу с Анной заставляла улыбаться его сердце, как улыбаются розы всегда поутру. Его воображение рисовало яркие соблазнительные картины предстоящей встречи с любимой женой, и он ласкал себя сладкими грёзами, мечтая о ней.
        Тимофей с детской радостью ликовал, а Кузя лежал в душистой траве и, не сводя с него моргающих глаз, наблюдал, как в груди человека поёт настоящее людское счастье, и в ответ улыбался своей собачьей улыбкой.

        С этого момента Кузя чаще обычного стал выбегать за калитку, ложился у лавочки в тени под лопухом и с задумчивым, тревожно-значительным видом осматривал улицу, ожидая Анну...

       На этой, вросшей в землю, лавочке, возле которой возлежал Кузя, часто сиживала прабабушка Тимофея в ожидании с пастбища коровки «Синички». В свои сто лет с хвостиком, несмотря на то, что сама была худенькая, плечи сухенькие, - она имела молодую душу, весёлое сердце, и глаза её светились жизнью. А спустя годы, здесь же сидела и его столетняя бабушка, выглядывая внуков, – не едут ли на выходные из города? И если автобус приходил, а их не было, тогда она щедрой рукой угощала соседских детей приготовленными ею в печи нарочно для внуков коржиками с салом, или пирожками с маком, или варениками с ягодами. При этом с искренней нежностью сердца говоря, что мол ничего, видно заняты, приедут в следующий раз, главное, когда есть кого ждать - это самое большое счастье.       
        И вот теперь Кузя поджидал Анну. Он заранее боялся её приезда и не знал, как вести себя. Это только с Тимофеем он был таким гордым и независимым. Однако прежний страх окончательно не улетучился из его сердца, и всякий раз при близости чужих людей он, ожидая побоев, прятался или облаивал их.

        И вот в солнечный полдень третьего дня Анна приехала. И в ту самую минуту, когда к воротам подкатила маршрутка, а затем отворилась калитка и она вошла во двор, Кузя беззвучно подкрался к ней и яростно вцепился зубами в её розовое платье, которое она надела намеренно в угоду мужу, потому что знала, как оно ему нравится и как действует на него.
       - Ай, собака! Я боюсь! – вскрикнула испуганно Анна. - Есть тут кто живой?
       Кузя очень ловко и скоро, подняв грациозно заднюю лапу, убежал на трёх лапах за колодец и спрятался в недавно скошенной траве, пахнувшей сеном. А в это самое время Тимофей находился в саду, где в яблоневой тени готовил с особой тщательностью на костре славный праздничный кулеш, и приятный запах съестного слившись с душистым голубоватым дымком вишнёвых сучьев расстилался длинной полоской вдоль всего сада…
       Хоть жарок, но хорош был тот памятный день. Из голубой небесной выси великодушно и щедро лился к земле, будто прозрачная река, ясный свет, - ласкал листья деревьев, тронутые осенней позолотой, и дозрелые яблока. По всему саду в траве – хоть уши затыкай – сухо трещали весёлые сверчки, вознося голоса свои к небу. От тёплого воздуха легонечко трепетала всеми листочками, выкупанная в чистом ветре, берёзка...
       Услышав тот шум, Тимофей, - загорелый, чумазый, исхудалый от долгой разлуки с любимой, в распахнутой на груди рубашке, в шортах по колено и босой - он счастливый, выбежал во двор и увидел Анну. Она стояла у клёна легко и стройно. И её большие, красивые светлые глаза глядели с детским удивлением на своё нарядное платье со следами от Кузиных зубов. В золотистом дожде листопада вся она была особенно прекрасна! И Тимофей невольно залюбовался ею. А в это время солнечный луч, пробиваясь сквозь живописную листву, обливал мягким светом всё её тело. С годами она сделалась ещё красивей. Пушистые, слегка растрепавшиеся, шелковистые волосы озарялись ореолом дивного света. Черты свежего лица, несмотря на пятидесятилетний возраст, были такими нежными и тонкими, что казались собственноручно написанными уверенной и лёгкой кистью великого Рафаэля. А выразительные, надломленные посредине, брови придавали ей неуловимый оттенок лукавства, властности, противоречивости и наивности!
       И Тимофей, у которого сильно билось сердце, глядел на неё, думал, и понимал, что она являлась для него и радостью, и горем, и счастьем, и смыслом всей жизни – как же дорога и близка она становилась ему!
       И от нахлынувшего волнения, точно они не виделись года три, он не мог даже произнести ни единого слова. В эти мгновения он готов был пасть пред  нею на колени и молиться, как перед святой! Но, наконец-то опомнившись, он стремительно, как буря подлетел к ней и с полным размахом души восторженно закричал:
       - Ты приехала, Анна! Родная моя, дорогая, прекрасная Анна - как я тебе рад!
       И его доброе лицо горело возбуждением встречи, а глаза блестели лучистым, ярким теплом.
       Анна тут же кинулась к мужу в распахнутые объятья, и вся упала в них, как в бездонный сладкий омут... Он сжал её, и она купалась в запахе его тела, гладила ладонями, словно лебедиными крыльями, спину, плечи, шею, и прижимала его к себе так, что казалось, крепче уже некуда, и всё шептала, шептала, шептала его имя. А он, закрывая от счастья глаза, жадно искал её жаркие губы, и целовал их крепко и бережно. И она отвечала взаимностью, и целовала его. И от прилива невыразимой радости оба они исступлённо задохнулись в глубоком долгом поцелуе...
       А потом Анна уткнулась лицом в его грудь и спросила своим тихим, кротким голосом:
       – Это ты, ты!?
       – Давай лучше не будем ничего говорить, а помолчим, – прошептал Тимофей, - я без слов пойму тебя лучше. 
       – Сколько угодно! – удовлетворённо ответила Анна, и выражение счастья в её блестящих слезами радости глазах доходило до страдания.
       И они, обнявшись, и не отрываясь друг от друга, так и стояли посреди двора – такая полнота была в их душах!
       И сколько вот так бы простояли – неведомо, если бы Кузя, выглядывая из-за колодца, не тявкнул на них. Он тявкнул столь сердито и укоризненно, и его выразительные глаза зажглись так ревниво-пренебрежительно, что они мгновенно опомнились, а потом рассмеялись. А Кузя, чуть осмелев, улёгся в траву и, забавно, с укором прищурил глаз, словно насмехался над людскими пороками, - сумасшедшими и непонятными на взгляд любой нормальной собаки.
       И вот теперь они уже стояли друг против дружки на расстоянии полушага и ничего вокруг себя не видели, кроме сияния, самого прекраснейшего из всех сияний в природе, - сияния любящих глаз!
       Стояли. Смотрели. Молчали. Вздыхали. Слушали, как бьётся сердце – миг? час? год?..
       Безусловно, они оба подходили друг к другу, - так идеально, как два кусочка головоломки, сложенных правильным образом...
       О, как в эти минуты Анна была счастлива, какая чудная радость разливалась во всём её существе!
             
       – Я люблю тебя! – прошептала она, пытаясь проглотить солёный комочек в горле. – Извини, что так редко говорю тебе это... С тобой я всегда ощущаю себя защищённой, словно в надёжном убежище... Мне очень-очень хорошо с тобой!..
       Тимофей почувствовал слёзы в голосе любимой. Его руки скользнули вверх по её спине и стали ласково массировать шею и плечи, чтобы хоть немного снять скопившееся напряжение. А Анна, дабы не расплакаться от счастья, прижалась губами к его губам. Он ответил нежным поцелуем. И сразу же её охватило чувство тепла и уюта, а по коже побежала дрожь возбуждения, которое она испытывала всегда, находясь с мужем... Перед её глазами начинали кружиться какие-то яркие цветные пятна. И спина инстинктивно выгибалась дугой. И сердце бешеным насосом толкало кровь во всём теле. И кожу усыпали бисеринки жаркого пота. И томление разливалось от пальчиков ног и до самих уст. А Тимофей, крепко обняв её, прижимался жадным ртом к её плечам, шее, и сочно целовал... Анна купалась в любимом запахе мужа, находилась в его плену и, торжествуя, наслаждалась этой сладкой неволей... 
       И вот уже Тимофей с трепещущим сердцем и переполненной душой в каком-то восторженном отчаянии подхватил её на руки и нёс в дом, как долгожданную невесту в уборе подвенечном, нёс и бормотал:
       - Ах, как ты хороша, моя - Анна! Как горяча, как ты прекрасна!
       А Анна, от мук сладчайших улетая в небеса, ему шептала:
       - Хороший мой!..
      
       И они были счастливы. И в тот день, и в следующий, и в следующий за следующим, - и дальше было всё также. 


                V
      
        Кто-то из известных мира сего сказал, что разлука для любви то же самое, что ветер для огня: маленькую любовь она гасит, а большую раздувает ещё сильнее. Так это или нет, но теперь наступили для них какие-то светлые, праздничные, ликующие дни, и их счастливо-чудесное сияние озаряло весь окружающий мир. И в том сиянии они теперь проживали каждое мгновение, как бы вознаграждая себя за ушедшие суетные годы.

       Сперва Анна косилась на Кузю, но вскоре забыла обиду и уже смеялась простым прелестным смехом и дружелюбно звала:
       - Кузя, иди ко мне! Ну, хороший, иди скорей! Хочешь сладенького? Подойди же – дам тебе конфетку!
       Но Кузя ворчал и не шёл – всё ещё не верил и боялся. А Анна медленно подвигалась к собаке - ближе, ещё ближе... ещё, и вновь говорила так ласково, как только можно было при её нежном голосе и при её красивом лице:
        - Я люблю тебя, Кузенька, я очень тебя люблю – ты веришь мне?
       При этом её брови, тёмные, как крылья ласточки, что гнездилась под стрехой, приподнимались вверх, выразительные глаза улыбались, а прелестное лицо с детскими ямочками на щеках светилось в лучах солнца.
       И, Кузя, слыша такой голос, такие слова, отбросил все свои сомнения, еле заметно вильнул хвостом и стал медленно опускаться на ногах - всё ниже, ниже… И вот он растянулся на животе, вытянул перед собой передние лапы, опустил голову и с тревогой зажмурил глаза… И маленькая лёгкая рука осторожной лаской коснулась его головы. И он, тихо повизгивая и жмурясь от блаженства, уткнул свою нежную черноглазую мордочку в тёплые колени Анны.
       Похоже, Кузя принял её, и был с ней по-своему чрезвычайно нежен. И так, мало-помалу, они привыкли друг к другу, подружились, и со временем всё пошло своим чередом. 
 

                VI
      
       Кузя обожал спокойного, рассудительного, надёжного Тимофея. Но и прелестная Анна ему нравилась тоже. Он любил наблюдать, как на ранней заре, когда только-только начинали дымиться сладким дымком печные трубы соседских хат, и звонким криком разливалось пение петухов, она выходила в прохладный осенний сад, наполненный ватным туманом, сквозь разорванные клочья которого весело блестели лучи восходящего солнца, и, опьяненная свежим воздухом, восхищённо смотрела на утреннее небо, на зрелые краснобокие яблоки, на багряные листья. И, как бы желая охватить и уместить всё видимое в своих объятиях, запечатлеть его в памяти, подолгу созерцала осеннюю красу сельской природы. Затем в лёгком и счастливом расположении духа шла в хату и готовила завтрак.
       И когда Тимофей возвращался с утренней рыбалки, то из высокой печной трубы поднимался весёлый дымок под ветви старого клёна, а у порога, стоя на чистом половичке и заложив руки под опрятный передник, его встречала разрумянившаяся, принаряженная, с весёлой улыбкой на устах, его родная Анна. И, обнявшись, они шли в хату, где вкусно пахло домашним горячим хлебом. В большой светлой горнице, умытой и принаряженной заботливой женской рукой, было тепло, сухо и опрятно: всё сияло чистейшей посудой, ярко вымытыми полами, белоснежными прозрачными занавесками. В печи, обмазанной свежим мелом с молоком, пылали алым пламенем, треща и стреляя, берёзовые поленья, в глиняных горшках сладким паром клубился аппетитный завтрак. За печью виднелась, со вкусом покрытая разноцветными попонами, широкая деревянная кровать. Из красного светлого угла умиротворённо глядели золочёные образа, где в центре образ Спасителя в терновом венце. Под ними стоял покрытый чистой суровой скатертью стол, а на нём, в высокой глиняной миске – только что вынутые из печи румяные пироги с яблоками! За столом – чисто вымытые дубовые лавки. А цветов в доме было столько же, сколько в поле летом.
       И, сдавалось, что все родственники, спокойно и уверенно глядевшие с фотографий в деревянных рамках на стенах, - старые и молодые, в гражданских одеждах и в военных мундирах, - были весьма довольны нынешним положением дел.

       И всё время Тимофей и Анна жили мирно и дружно. Счастливым сном наяву казалась им эта их сельская жизнь, медовым месяцем из лучших цветочных сот!  Кузя не слышал, чтобы они когда ссорились, - а он всегда всё слышал. Он не видел, чтобы они хоть раз холодно взглянули друг на друга, - а он всегда всё видел.
       Часто, тёплыми спокойными вечерами, когда уже сумерки разливались в воздухе, и узкая полоска неба, теша глаз, алела у самой земли отблеском зари, они выносили на крыльцо горячую печёную картошку «в мундире», и оба в мире и согласии смаковали её, с чёрным хлебом, политым льняным маслом и сверху слегка посыпанным крупной солью. И это кушанье казалось им самым вкусным из всех кушаний, которые они когда-либо ели. Затем ещё долго тесно сидели в полутьме, досыта дышали вольным свежим воздухом с ароматами спелых яблок и скошенных трав. Слушали мягкий мелодичный шёпот сверчков. И с тихим светом в глазах глядели в тёмно-синюю глубину неба, переполненную блестевшими созвездиями. И по-детски восхищались, когда в тёмной лазури яркими полосками чертили свои судьбы падающие звёзды. И забывали о времени.
       Анна не могла налюбоваться на это благополучие, её очи сияли, как звёзды небесные и сердце замирало от благоговейного восторга перед красотой света Божьего. А встрепенувшись, и пряча руки в рукава, улыбалась радостно, и мечтательно восклицала:
       - Боже мой, как же здесь здорово! - Вот она, настоящая жизнь! - Вот это и есть настоящий мой дом!..  Ох, - как мне хорошо! Ой, славно-то как! И как замечательно жить на этом свете! - она чувствовала себя очень уютно, она была счастлива, и от полноты сердечной радости благодарила Всевышнего за ниспосланное счастье для них!
       А у Тимофея от удовольствия щурились глаза и в душу ему вливался долгожданный покой.
       Он уже давно научился чувствовать свою жену и безошибочно распознавать все её желания...
       И вот он аккуратно посадил Анну к себе на колени и прикоснулся губами к её тёплой шее. Сердце Анны сначала провалилось в бездну, а следом подпрыгнуло высоко к звёздному небу. Тимофей почувствовал, как сильно и часто бьётся пульс жены, ощутил, как дрожит всё её тело...
       По небосклону скатилась звезда.
       А ноченька выдалась звёздная, тихая, тёплая…
       И они, взявшись за руки, отправлялись ночевать в клуню - помещение из резного дерева старинной работы, в котором в минувшие времена молотили хлеб, складывали снопы, сено. 
       От хаты до клуни вела прямая широкая аллейка, с обеих сторон которой, - багрянея, рдея, желтея, - пышным цветом благоухали и неистово пахли обцелованые луною разноцветные махровые бабушкины Чернобривцы. Если посмотреть на них издали, то казалось, что земля была покрыта дорогим разноцветным ковром. И эти неприхотливые яркие многолетние цветы с капельками росы на листьях и соцветиях наполняли чуткий осенний воздух особенным сильным благоуханием, которое неразрывно связывалось в памяти с воспоминанием о детстве... 
       В те годы бабушка наставляла: «Нет радости большей на свете, чем жить там, где родился и вырос ты!»
       Подумалось, - а ведь и правда: «Ведь того человека, который в годы своего босоногого детства однажды позолоченной осенью в родительском гнезде вдохнул на полную грудь аромат Чернобривцев, того человека с той поры, где бы он ни был, -  и в радости или в беде - его уже до самого последнего дня будут притягивать родные места»...
      
       А в клуне укладывались спать на копне до истомы душистого сена, размером с небольшое пушистое облако, сверху покрытое, тканным рукою бабуси, рядном. И там, среди жарких объятий на горячих подушках какое-то время ещё слышались их млеющий шёпот и отрывистые возгласы...
       Потом, лёжа в пряной темноте и глядя в бесконечность, разомлевшая Анна думала о них с Тимофеем, размышляя: нормально ли это – так сильно любить мужа, почти до боли! - ведь без него и хлеб ей не елся, и вода не пилась, и солнце совсем не светило!..
       - Конечно, нормально, нормально, нормально!.. - у самого уха её стрекотал вдохновенно неуёмный сверчок. В эту минуту с боку другого повернулся к ней Тимофей, и прижался всем телом своим к тёплому телу её. Влюблённая Анна вгляделась в лицо загорелое мужа, укрыла рядном его голые плечи, подушку поправила, светло улыбнулась ему в темноте, и коснулась шершавой щеки поцелуем счастливым. И на память пришли ей поэта слова:
 
                «Ты дышишь рядом, ровно и тепло.
                Какая непомерная тревога
                Тебя хранить, пока не рассвело,
                От произвола дьявола и Бога».
      
       В эту ясную звёздную ночь Анна поняла для себя очень многое, чего не доставало ей раньше, и сделала единственно правильный выбор – всегда быть с Тимофеем. От этого она испытала новое приятное и радостное чувство, теплом переливающееся в теле. И, с высоты этого чувства, она с живостью осознала, что всё, что обычно составляет «счастье» у многих людей, как то: богатство, удобство, слава, подружки… и прочее тому подобное есть ложным и второстепенным. И что всё это ей надо поскорее откинуть, поступиться в пользу той светлой радости, которую она сейчас имеет. И навсегда она решила для себя в тот поворотный миг: «За всякое дело и слово моё ответственна я лишь одна. И зачем мне о чём-то ещё размышлять, когда всею душой я люблю своего мужа! И верю ему, и готова следовать за ним всюду, куда его забросит судьба! Я знаю, что лучше его нет на свете людей, и не будет. В нём я силу нашла и определённость! Мне хорошо и спокойно с ним. Я сделаю для него всё то, чего бы никогда не сделала для себя! И счастлива буду я счастьем любви! Ведь если жена любит по-настоящему мужа, то она пойдёт за ним без вопросов и всяких условий хоть в самое пекло. Не зря восточная мудрость гласит: если женщина что-то захочет – пройдёт сквозь скалу! За все мои заботы о муже ненужно мне никакой другой награды, кроме как умереть вместе с ним. По весне переедем с ним жить мы в райское это село, – и будет у нас настоящее счастье семейное и земная любовь! И с этих пор никогда с ним я больше не буду в разлуке, не разлучусь я с ним – живая, вот и всё!» - И в ту ясную звёздную ночь в свои эти мысли-слова она крепко уверовала на всю её жизнь!   
       С этим удесятерённым чувством радости она облегчённо вздохнула, по-детски улыбнулась счастливо, и её чудо нега перешла в молодой, крепкий сон.
       А Кузя, полон счастьем собачьим своим, всю ту дивную ночь любвеобильно оплачивал людское добро своим добром, и покой Тимофея и Анны охранял он прилежно.
       И думалось ему, что так будет всегда.

                VII
      
       А между тем отпуск у Анны заканчивался, и предстояло решить, как быть дальше.
       И тут, ни с того ни с сего, - доселе изо дня в день сиявшее пронзительной чистотой голубое небо, - ещё с раннего утра заволоклось сизой мглою и заплакало мелким, едким, печальным дождём.
       - Как же нам быть с Кузьмой? - в глубоком раздумье спросил Тимофей.
       Он сидел за столом, подперев руками подбородок, невидяще глядел на заплаканное окно - по стеклу зигзагами скатывались одинокие дождевые капельки...  Радость последних недель в Тимофее почему-то вдруг пошла на убыль и он не мог понять, почему так происходит.
       На вопрос Тимофея большие глаза Анны стали холодными. На красивом лице быстро промелькнула вспышка гнева... Злые складки легли в уголках губ. И в следующий момент она бросила исподлобья на мужа резкий взгляд и тут же быстро и возбуждённо проговорила, морща губы:
       - Почему ты сидишь как вкопанный и не помогаешь мне укладывать вещи?.. Почему всегда всё я делаю одна?.. Почему ты молчишь? – прибавила отрывисто она.
       Как ярый гром из тихого ясного неба грянули эти слова над Тимофеем. С лица мгновенно сбежала краска, его точно студёной водой окатили с колодца.  Он сильно побледнел. Губы задрожали, как бы беззвучным плачем. В груди пойманной птицей заколотилось сердце... Две-три секунды прошли в молчании. А затем, немного придя в себя, он сглотнул комок в горле и, стараясь быть спокойным, глухим, сразу осипшим голосом, вымолвил:
       - Жа-а-ль...  – и в этом коротком слове были и сожаление, и просьба, и надежда.
       Но Анна была занята собой и в своём гневе не примечала глубокой душевной боли у мужа, вызванной резкими её словами. Напротив, она, позабыв о всяком приличии, угрожающе сдвинула брови и с выражением упрямого эгоизма ещё больше возвысила голос:
       - Кого тебе жаль? Собаку жаль? Так её придётся бросить... Ты что – не догадался? Бог с ней, с твоей собакой!.. А меня тебе не жаль?
       И опять слова Анны отозвались в его сердце острой болью, - будто гвоздь вогнали в него.
       - Жаль, - повторил Тимофей,  - жаль, Анна, что ты так ничего и не поняла, и думаешь только о своём личном счастье. И жаркая слеза сказалась из его ока, и застыла на полпути в недоумении. А о том, что творилось у него в душе, несложно было догадаться по выражению его лица...
       Через какое-то время Тимофей со свойственною ему чуткостью сердца совсем тихим ясным голосом, показывающим, что беспричинная минутная вспыльчивость жены не мешает ему уважать и любить её, но в то же время решительно добавил:
       - Анна, милая моя, хорошая, добрая, родная, истинно родная! пойми: я не хочу, чтоб из-за какой-то минутной слабости осталось ощущение предательства и в дальнейшем оно всю оставшуюся жизнь лежало камнем на душе! Я бы счёл себя бесчестным, и не только перед самим собою, если бы я поступил вопреки своей совести... 
       - Ах, так! Ну и оставайся в своём захолустье со своей собакой и со своею совестной душой, а я уеду в город, - с увеличивающейся запальчивостью она обожгла его взглядом и, прерывисто дыша, принялась собирать свои вещи.

      Едва Анна это произнесла, как у Тимофея к горлу подкатился твёрдый комок, ему сделалось душно, мысли смешались, и он не мог выговорить ни слова, а между тем так много должно было бы сказать жене...
       Больше получаса прошло до тех пор, как он малость успокоился. Встал со стула и, пошатываясь, как после болезни, медленно подошёл до окна, растворил его и жадно стал глотать свежий воздух. В комнату вместе со свежим воздухом ворвался запах дождя, печально шелестевшего по листьям вишни, росшей около хаты...
       Тяжело вздыхая, Тимофей воспалёнными очами глянул во двор: дождь продолжался, намокшая трава низко склонилась к земле, промокло всё живое, притихло, лишь изредка на роняющем жёлтые листья клёне, отчаянно каркала растрёпанная ворона. Было холодно, сыро и грустно...
       И долго ещё Тимофей молчал, устремившись неподвижным взглядом в глубокую бесконечную перспективу маячившей впереди пустоты, много понадобилось ему душевных и физических сил, чтобы пережить эти минуты и не дать воли выплеснуться наружу бушевавшей внутри ужасной душевной буре... Вот наконец он, как бы из забытья очнувшись, глубоко втянул воздух в лёгкие, обтёр две крупные слезы с бледных щёк, потом подошёл к жене, и, глядя ей прямо в глаза, с болью в груди выдохнул:
       - Анна, Анна, зачем ты мучишь меня? - и, чуть помолчав, как можно спокойнее ласково добавил, словно бы цепляясь за последнее, в надежде на перемену её настроения и планов к лучшему:
       - Подожди, не торопись, – ради всего святого прошу я: успокойся. До тех пор, пока ты охвачена волненьем и тобой владеет страсть, отложим решение вопроса. А когда ты успокоишься и остынешь, дело предстанет в ином свете. Послушай: нам не пристало ссориться, особенно теперь, когда мы отыскали в жизни наш уютный и надёжный берег средь этого спокойствия и тихой радости – что может быть лучше этого! Душа моя, я знаю мягкое твоё, уступчивое сердце - простим же за ошибочное слово и позабудем весь этот вздор! Я люблю тебя, и потому ты всюду со мною будешь счастлива!
       Ничего не молвила на это Анна...



                VIII
      
       У ворот посигналила маршрутка. Смутно предчувствуя беду, Кузя убежал в дальний угол сада и оттуда, сквозь поредевшие кусты, с почти человечьей тоской наблюдал, как на крыльцо с чемоданом в руке вышла Анна и торопливо направилась к калитке... 

       Должно быть верно люди говорят, что счастье не приходит почти что никогда так просто к нам и не бывает всегда совсем безоблачным, и что как ни переполнена чаша счастия, а всегда найдётся место в ней для капли яду, которая спугнёт счастье и омрачит его. Так это или нет, но постоянно надобно иметь терпение, необходимо уметь прощать, и уступать друг другу...
 
       Горьким дождём тихо плакало небо. Всё вокруг замерло и оцепенело. Лишь дневной свет всё ещё какое-то время противоборствовал тьме и уныло освещал след маленькой ноги ушедшей Анны. Но скоро угас и он. Наступила долгая, тревожная ночь. И когда уже не было сомнений, что она наступила, и что Анна уехала, а Тимофей заперся и не выходит, промокший Кузя приблизился к окну и, постояв немного, поднялся вверх на задние лапы и заглянул в комнату, где ещё не так давно счастливо обитали мир да любовь. Чёрное окно угрюмой пустотой глядело в осиротелый сад. В какой-то момент Кузе показалось, что в комнате как будто вспыхнул знакомый тёплый огонёк мерцанием свечи, но это ему только показалось.
       Тогда он вернулся к крыльцу, взбежал на него по ступеням и настойчиво поскрёб в дверь когтями. Тимофей не вышел. Кузя несколько раз жалостно взвизгнул. Тихо и осторожно продолжал сеять мелкий осенний дождь. И тогда в отчаянии, не понимая, почему у людей всё происходит так нелепо, собака звонко завыла. Высокой нотой тот пронзительный вой проткнул осиротевшее ночное пространство и поплыл гулким эхом в печальную осеннюю даль нашего злого и прекрасного мира. И тому, кто в ту беспросветно-тёмную ночь слышал тот стонущий вой, казалось, что это болит и стонет одинокая человеческая душа, которая рвётся в тёплую хату, к ясному свету, и к понимающему, любящему сердцу.                               
                IХ
      
       Дождь не утихал. А Кузя выл, - тоскливо, пронзительно, тревожно...
       По правде сказать, трудно было разобраться в той собачьей тревоге и догадаться, почему он выл. Не берусь судить. Разве что можно лишь предположить, - он выл от тоски по Тимофею. Чуя собачьим сердцем тяжелейшее горе своего друга, он словно бы вместе с ним печально плакал, сочувственно изливал воем то человеческое горе. Или может быть по своему собачьему пониманию он в такой способ как бы молился за Тимофея, звал его к жизни.

       Впрочем, так-то скорее всего и было, потому что именно тот пронзительный Кузин вой и долетел тогда до страдающей души Тимофея, который после ухода Анны впал в какое-то глубокое забытьё, и воскресил его. И вот теперь он услыхал ту собачью молитву о человеке, и мало-помалу начал приходить в себя, возвращаться к действительности.
 
       И вдруг!.. Ни зловещие раскаты грома, ни ярчайшие всполохи молний, ни мощнейшие землетрясения, - ничто, никакие чудеса во всём мире не могли быть больше того события, которое случилось для Кузи в следующий миг – из-за двери он услышал шаги и голос Тимофея! И вот дверь распахнулась, и тот вышел на крыльцо. И, было, едва наклонился, чтобы приласкать своего преданного друга, но у Кузи от счастья сердце готово было выпрыгнуть наружу и он тут же с ласковым визгом и радостным бреханьем, быстро вертя хвостом со всех ног бросился к Тимофею, припадая всем телом, вцепился лапами ему в плечи и начал по-собачьи целовать его - чмок, чмок, чмок: и в нос, и в лоб, и в губы, и в солёную от слёз щеку... 
         - Кузя, милый мой Кузя!.. – дрожащим голосом взволнованно шептал, смеясь и плача, Тимофей. И слёзы блестящими ручейками катились по его осунувшемуся бледному лицу, по впалым щекам. Он, подавленный и потерянный случившимся, был неудержимо рад Кузе.
       - Ну, ну!.. – запинаясь, шептал он ему кучу ласковых слов, - умница ты моя!.. И теперь уже сам целовал своего друга: и в нос, и в глаза, и в лохматые уши...
 
       Затем, утирая рукавом с лица горячие слёзы и ничуть их не стыдясь, он бережно погладил своего верного приятеля по голове и, успокаивая его, ласково сказал:
       - Ну, довольно, довольно тебе горевать, друг мой Кузьма, - чёрная ночь отчаяния сменится светлым днём надежды - и наше от нас не уйдёт!

                Х

      И после бурной радости они уселись на крылечке и, как бывает только меж верными друзьями, когда хочется так вот сидя вдвоём просто хорошенько помолчать, они вот так и сидели недвижимые - долго и молча, как две породнившиеся скульптуры, вытесанные из камня, думая каждый о своём… В распалённой голове Тимофея вереницей пронеслось всё его детство с той минуты, когда он стал сознавать своё бытиё на свете. Вспомнились родители и близкие, соседские девочки и мальчики одного с ним возраста, приходили на память песни и сказки, которые он слышал, вспомнились первые неясные ощущения потребности любви, выражавшиеся какой-то грустью, вспомнилась первая встреча с Анной, первое его объяснение и её взаимное признание, и беспредельная радость, охватившая тогда его душу. Всё это вспоминать было так сладко… Затем свадьба... Пришли ему на память его ровесники, у которых семейная жизнь сложилась хорошо. А у него?..
      Пока они так сидели, ночь сделала своё дело и сдавала позиции утру. И утро подвигалось всё ближе к рассвету. Мелкий моросливый дождик давно прекратился. Лёгкий ветерок развеял мутные облака. В огромном небе бледнели звёзды. И стало свежо и бодро, как будто вся земля сразу проснулась и умылась чистой родниковой водой. И небо засветилось, и вся природа стала оживать. Закричали во всю свою силу соседские петухи. Закудрявились над крышами хат радужные дымы. И вот из безоблачной зари показался первый луч солнца! Он сначала скользнул по верхушке осыпанного желтизной высокого клёна, росшего у калитки, - того самого, под которым еще не так давно стояла приехавшая Анна, - а затем заблистал и на мокрой траве. И стало заметно, что след маленькой ноги ушедшей вчера Анны был уже почти полностью смыт ночным дождиком, и лишь слегка примятая трава в том месте, усеянная водяными капельками, напоминала о случившемся…

       Тимофей, задумчивый и сосредоточенный в самом себе, безмолвствовал. Он с детства любил в утренний час созерцать пробуждающуюся природу. Ему нравилось наблюдать рассвет, видеть утреннюю красоту, располагающую к миру, согласию и любви. И чувствовать, как внутри его души всё наполняется особой радостью. Но сегодня он с болью в душе глядел сквозь лёгкий туман в то место, где виднелся след Анны, и глаза у него были опечаленными. Его волнение передавалось Кузе, и тот беспокойно поглядывал на своего друга.
       Вскоре утренний туман рассеялся. А вместе с ним и острая душевная боль мало-помалу начала отлегать от груди у Тимофея. И в какой-то момент в его глазах, вокруг которых ещё хранились следы бессонной ночи, загорелся едва заметный огонёк. И это учуял Кузя, и в то же мгновение радостно лизнул Тимофея в ещё солёную щеку, и стал преданно смотреть ему прямо в глаза своими ласковыми и умными глазами, словно желая показать, что он хорошо его понимает.
       - Ну что, Кузьма, чего ты пригорюнился да запечалился? - взгляни вокруг: каким прекрасным день новый зачинается! – Знаешь что, хороший мой! - а не пора ли нам получше печку истопить да завтрак вкусный приготовить? – слегка приободрившись от неожиданно осенившей его счастливой мысли, обратился он к своему другу-собаке.
       И тут при упоминании топящейся печи Тимофей внезапно почувствовал очень отчётливый, - такой вкусный! - ни с чем другим несравнимый запах борща с сушёными карасями, который с любовью готовила Анна. А вместе с ним и сладко-яблочный вкус её губ, и от этого, казалось бы начавшая утихать боль, явилась вновь к нему и с ещё большей силой стала распирать его грудь. И опять по бледным до синеватого отлива щекам у него покатились горячие слёзы. Но, собравшись усилием воли, он переломил себя, встряхнул головой, утёр непрошеную слезу, вскочил с крыльца и, энергично потирая ладони, уже с мальчишеским задором, восклицая, произнёс:
       - Эх, а давай-ка и мы сегодня сотворим вкуснейший борщик, да в глиняном горшочке, да с сушёными карасиками, и как в оригинале!!!
       - Хочешь?..

       А когда в печи, краснея маленькими языками пламени, мягко полыхали последние угольки, и на столе, покрытом белоснежной скатертью, среди осенних Чернобривцев сладким паром клубился аппетитный завтрак, у ворот остановилось такси...
       Кузя, было, сердито залаял. Но, поведя чутким носом, уловил что-то ему близко знакомое. И тут же бросился в том направлении, откуда послышался звук. Как вдруг остановился на полпути. Воротился, и с визгом радости подлетел к Тимофею, вскинулся на него лапами, и намерился поцеловать. У калитки звякнуло кольцо. И прежде чем Тимофей смог что-то подумать, Кузя мгновенно, приложив уши к туловищу, галопом понёсся встречать свою драгоценную радость. Да так, что его не догнал бы и северный ветер.
       Кому он так безмерно обрадовался - право, не знаю.