Покаяние

Михаил Забелин
        Степан Ильич открыл глаза, и сразу же серое марево неба, обделенного солнцем, высветлило окно и заползло в комнату. Сон провалился и высох каплями на песке.
Степан Ильич оделся, умылся, без интереса посмотрел в зеркало и пошел на кухню готовить себе кофе. Ничего в квартире не поменялось со вчерашнего вечера. Зеркало врало, что не изменился и он. Хотя на днях попалась на глаза фотография полугодичной давности, на которой он, может быть, впервые вдруг увидел себя старым. Старость подкрадывалась неслышными шагами, неожиданно и бесцеремонно. И он отчетливо понимал ее приход, когда ловил себя на мысли, что уже не смотрит, как раньше, оценивающим взглядом на проходящих по улице женщин.
Сегодня никуда не надо было идти. Не хотелось и выходить из дома, чтобы не встретить кого-нибудь из знакомых. Жаль, что у него не было собаки или кошки: он бы поговорил с ними. Захотелось выпить, но Степан Ильич отогнал навязчивую мысль, боясь, что после двух-трех рюмок водки он уже не сможет остановиться. А напиваться было противно: потом подступала анестезия памяти и усталость от жизни. Полгода назад он случайно почувствовал в метро, что незнакомые люди стараются брезгливо отодвинуться от него: видимо, тогда он был не в лучшей форме. Это настолько поразило его и унизило самолюбие, что на следующий день он перестал пить совсем. Не стоило начинать – для него это как не жить. А Степан Ильич любил ощущать жизнь: и в себе, и вокруг.
Возникло неистребимое желание выговориться, но в своей тоске он еще не дошел до состояния полубезумия, чтобы разговаривать с самим собой. Горькая настойка из давешнего сна и мыслей, занимавших его в последние годы, обернулась образами и воспоминаниями. Тогда он положил перед собой на стол стопку чистой бумаги и принялся писать письмо. Хотя заранее знал, что оно никогда не будет отправлено и прочтено.


* * * * *


Здравствуй, доченька.

Теперь ты уже большая и, может быть, поймешь то, что я хочу тебе сказать, или хотя бы выслушаешь меня.
Один из самых тяжких человеческих грехов – это гордыня. Из-за нее мы расстались с твоей матерью, а я потерял тебя.
В ком из нас, в ней или во мне, этой гордыни было больше, не знаю. Раньше я винил ее, теперь себя считаю виноватым. Я расскажу, но сначала хочу вспомнить тебя, нас с тобой, когда ты была совсем маленькой.

Ты, конечно, не можешь помнить тех счастливых часов, когда ты лежала укутанная в коляске, и мы гуляли с тобой по пробуждающемуся от зимы Измайловскому парку. Твои глаза цвета мартовского неба серьезно смотрели в его глубину, будто ты видела там ангелов или свою прошлую жизнь, или свое будущее.
А помнишь, как мы играли в терем-теремок в парке, а потом придумали с тобой медвежью берлогу и ходили туда подкармливать медвежат? А на ночь я тебе рассказывал сказки. Тебе уже было пять лет тогда, ты должна это помнить.
Моя память, как в заветном сундучке, прячет и хранит наши прогулки, твой смех и твои слезы. Но почему-то я вижу сквозь прошедшие годы только нас с тобой, а твою мать отдельно. Тебя рядом с ней я помню только однажды: через несколько дней после твоего рождения. Она держала тебя на руках, и лицо у нее было спокойным и мягким, будто невидимые ангелы склонялись над ней и над тобой. Я всегда удивлялся и восхищался лицами кормящих матерей, в них есть нечто особенное: тихая радость и умиротворение, неведомая другим тайна Богоматери, мадонны или твоей мамы.
Только тогда, всего лишь один раз, я запомнил вас вместе. Это было не так, конечно, но так помнилось.
Я не вижу нас втроем, вот в чем дело. Думаю, что и твоя мать воспринимала тебя отдельно от меня. Мы оба очень тебя любили и забывали друг друга. Эта ревность к тебе превращалась в глупое состязание: кому ты нужнее, кто сильнее тебя любит.
Это не в упрек тебе. Только мы виновны в том, что не любили друг друга. Это мы виноваты, что еще совсем маленькой ты разрывалась между нами и подлаживалась под каждого из нас, и страдала, сама не понимая отчего. Мне больно теперь думать, что ты могла страдать из-за нас, а мы этого тогда не чувствовали.

Мы с твоей мамой расстались, но я еще несколько лет приезжал вечерами и в выходные, чтобы увидеть тебя, поговорить и поиграть с тобой.

Помнишь ли ты те далекие дни, или обида уже давно перечеркнула и запрятала в дальний угол твоей памяти эти дорогие для меня воспоминания? А я вот перебираю мысленно, как янтарные четки, те наши встречи. Я помню названия всех книг, которые я тебе читал. Я уже не забуду до смерти стихи, которые мы с тобой учили наизусть. Мы играли в кукольный театр и придумывали спектакли и роли. Я понимаю: теперь ты уже совсем взрослая, и мысли, и чувства у тебя о другом. Я один, уже без тебя, задержался в том времени, потерялся навсегда в Измайловском парке и, как старая, уставшая пластинка, наигрываю марш прощания, провожая первого сентября тебя в школу, в первый класс.
Потому что потом все оборвалось.

Ты мне ответила бы сейчас: «Это ты во всем виноват». Я догадываюсь, что тебе тогда сказали и что рассказывали обо мне все эти годы, если говорили вообще.
Я не буду оправдываться, потому что, кто бы ни был виноват, больше всего потеряла и пострадала ты. Ведь главное не в степени вины, а в ее последствиях. И хотя ничего уже не изменишь и не исправишь, я попытаюсь тебе объяснить.

Когда есть любовь, ты не видишь недостатков в другом человеке или не хочешь их замечать, или приукрашиваешь их. Когда любви нет, эти недостатки превращаются в уродство. У каждого есть свои пятнышки, но если любовь обернулась ненавистью, эти пятна чернеют язвами, а слова становятся страшнее пистолета.
Я уже не жил с вами к тому времени и приезжал только к тебе. И шел каждый раз, как на дуэль с отравленными пулями. Я думаю сейчас, что твоя мать ревновала меня: и к тебе, и к незнакомым ей и мне женщинам. Но всякий раз искорки обид и ядовитых слов занимались пламенем скандалов, которые было уже невозможно потушить.
Не хочу тебе о них рассказывать, и дай Бог тебе никогда их не знать.
В один из таких скандалов меня выгнали из дома, выставили за дверь, как нашкодившего щенка.

Не знаю, говорили ли тебе, но я стал через суд добиваться наших свиданий. Суд состоялся, время встреч было определено, ничего не изменилось.
Тяжба растянулась, и я увидел тебя лишь через несколько месяцев. Я очень хорошо запомнил этот день. Ты сидела на качелях во дворе и отвечала на мои вопросы: «Да, нет, нормально». Как можно было так быстро перемениться ко мне? Ведь нам всегда было хорошо вместе.
Твоя мать стояла рядом и лишь повторяла, что ты больше не хочешь меня видеть. И тогда я впервые подумал: «Может быть, я действительно настолько гадок, и тебе только хуже, когда я рядом?»
Еще только раз я повторил свою попытку. Я приехал к вам с каким-то подарком для тебя. Твоя мать сказала странную фразу, которую я до сих пор не могу понять: «Зачем ты пришел? Она только начала успокаиваться». От чего, от кого успокаиваться? От меня? Ты стояла в конце коридора и плакала навзрыд.

Такой маленькой, обиженной девочкой я тебя увидел в последний раз.
Я понял, что стену, возведенную между нами, нельзя ни пробить, ни преодолеть. Я больше не звонил и не приезжал.
Не думай, пожалуйста, что я забыл о тебе. Нет, все эти годы ты жила и росла в моей памяти и в моих снах.

Ты спрашивала меня о гордыне, о пороке гордыни. Понимаешь, тогда и я, и твоя мама, мы оба не чувствовали себя виноватыми и винили друг друга. А надо было просто забыть о себе и покаяться, перед тобой покаяться.
Мы не могли этого осознать тогда. Самое ужасное в том, что время нельзя воротить назад, а жизнь подправить невозможно.
Я знаю: тебе было очень плохо, маме твоей было трудно и тяжело, мне было больно и одиноко без тебя. Мы ведь с тобой столько недоувидели, недослышали, недоговорили и недолюбили.


Три года назад я почувствовал себя неважно и отчетливо понял, что если не увижу тебя, то умру, как чудище, на закате солнца из сказки «Аленький цветочек». Тебе тогда исполнилось уже тринадцать лет, и ты, конечно, не верила в сказки. А я верил, даже знал, что так и случится.
Тогда я позвонил твоей маме. На удивление мы разговаривали спокойно, и я еще подумал, что все наши дрязги и раздоры остались в прошлом. Я звонил потом много раз, спрашивал, и она рассказывала о тебе. Я, как путник в пустыне, впитывал ее слова и представлял тебя. Наконец, мы договорились, что я приду на концерт, где ты должна выступать.

Когда ты вышла на сцену в длинном концертном платье, я спрятался за чью-то спину, чтобы ты случайно не увидела меня и не испортила свое выступление. Ты играла на рояле Чайковского и Листа. Как хорошо ты играла, как я восхищался и гордился тобой.
После концерта мы встретились. Ты очень выросла и повзрослела. Мне было приятно, что ты узнала меня. Когда мы вышли втроем на улицу, я расспрашивал тебя о музыке, о школе, о любимых книгах, но отвечала ты скупо и односложно, как вызубренное задание на нелюбимом уроке. То ли твоя мать удерживала тебя своим молчанием, то ли я стал тебе совсем чужим человеком.

Мы больше не виделись, а с твоей матерью встречались еще несколько раз. Однажды я отчетливо понял, что ничего не изменилось, что она и теперь не сомневается в своей правоте. И в разговоре уже начинают вспыхивать искорки прошлых обид. А я, как заблудившийся слепец, опять упираюсь в ту же старую стену и не могу ее обойти.

Страшно, когда некуда идти и не к кому возвращаться. Печально, когда будущее все быстрее остается в прошлом. Жаль, что время и жизнь останавливаются вместе с нами.

Я знаю одно: только если ты сама когда-нибудь захочешь меня видеть, если ты когда-нибудь сможешь понять меня и простить, мы с тобой обязательно встретимся. И тогда, может быть, ты расскажешь мне о том, как ты жила все эти годы, а я подарю тебе свои мысли, чувства, воспоминания и надежды. И недополученную тобой свою любовь.

Я не говорю тебе «прощай», а надеюсь, что «до свиданья».


* * * * *


Степан Ильич перечитал письмо, аккуратно спрятал его в конверт и выбросил в помойное ведро.